– Ступай на баз, нечего глядеть!
   К концу проулка бежали ребятишки и бабы, кучками шли казаки. В степи, в версте от хутора, тянулась по шляху колонна; до дворов доплескивало ветром невнятный гул голосов, конское ржание, перегуд колес.
   – Это не казаки… Не нашенские люди, – сказала казачка мужу.
   Тот повел плечом.
   – Конешное дело, не казаки. Кабы не немцы были?! Нет, русские… Гля, красный лоскут у них!.. Ага, вот оно что…
   Подошел высокий атаманец-казак. Его, как видно, трепала лихорадка: был он песочно-желт – как в желтухе валялся, одет в шубу и валенки. Он приподнял косматую папаху, сказал:
   – Вишь, хорухвь ихняя какая?.. Большевики.
   – Они.
   От колонны отделилось несколько всадников. Они в намет поскакали к хутору. Казаки, переглянувшись, молча стали расходиться, девки и ребятишки брызнули врассыпную. Через пять минут проулок вымер. Конные кучей вскакали в проулок, – горяча лошадей, подъехали к дубам, на которых четверть часа назад сидели казаки. Хозяин-казак стоял возле ворот. Передний из всадников, по виду – старший, на караковом коне, в кубанке и с огромным красным шелковым бантом на защитной, опоясанной боевыми ремнями, рубахе, подъехал к воротам:
   – Здорово, хозяин! Отчиняй ворота.
   Батареей, побелел рябинами лица, снял фуражку:
   – А вы что за люди?
   – Отчиняй ворота!.. – крикнул солдат в кубанке.
   Караковый конь, кося злым глазом, гоняя в запененном рту мундштуки, ударил передней ногой в плетень. Казак открыл калитку, и всадники один за другим въехали на баз.
   Тот, который был в кубанке, ловко прыгнул с коня, вывернутыми ногами споро зашагал к крыльцу. Пока остальные слезали с лошадей, он, усевшись на крыльце, успел достать портсигар. Закуривая, предложил хозяину. Тот отказался.
   – Не куришь?
   – Спасибочка.
   – У вас тут не старовиры?
   – Не, православные… А вы кто такие будете? – хмуро допытывался казак.
   – Мы-то? Красногвардейцы Второй Социалистической армии.
   Остальные, спешившись, шли к крыльцу, лошадей вели в поводу, привязывали их к перилам. Один – верзила со свалявшимся, как лошадиная грива, чубом, цепляясь за шашку ногами, пошел на овечий баз. Он по-хозяйски распахнул воротца, нырнул, пригибаясь, под переруб сарая, вывел оттуда, держа за рога, большого, с тяжелым курдюком барана-валуха.
   – Петриченко, поди помоги! – крикнул он резким фальцетом.
   К нему рысью побежал солдатик в куцей австрийской шинели. Хозяин-казак гладил бороду, оглядывался, ровно на чужом базу. Он ничего не говорил и только тогда, крякнув, пошел на крыльцо, когда валух, с перерезанным шашкой горлом, засучил тонкими ногами.
   За хозяином следом пошли в курень солдат в кубанке и еще двое: один – китаец, другой – русский, похожий на камчадала.
   – Ты не обижайся, хозяин! – переступая порог, игриво крикнул кубанец. – Мы широко заплотим!
   Он похлопал себя по карману штанов, отрывисто похохотал и круто оборвал смех, упершись глазами в хозяйку. Она, стиснув зубы, стояла у печи, глядела на него испуганными глазами.
   Кубанец повернулся к китайцу, тревожно бегая глазами, сказал:
   – Ты, ходя, мала-мала иди с дядей, с оцим дядькой, – он указал пальцем на хозяина. – Иди с ним – он сена коням даст… Отпусти-ка поди. Чуешь? Мы широко плотим! У Красной гвардии грабежу нету. Иди, хозяин, ну? – В голосе кубанца звякнули металлические нотки.
   Казак в сопровождении китайца и другого, оглядываясь, пошел из хаты.
   Едва лишь спустился с крыльца, – услышал плачущий голос жены. Он вбежал в сени, рванул дверь. Легонький крючок выскочил из пробоя. Кубанец, схватив выше локтя голую руку дородной хозяйки, тянул ее в полутемную горницу.
   Казачка сопротивлялась, пихала его в грудь. Он хотел было обхватить поперек, приподнять и нести ее, но в это время дверь распахнулась. Казак широко шагнул, собой заслонил жену. Голос его был вязок и тих:
   – Ты пришел в мой курень гостем… на что обижаешь бабу? Ты что же?..
   Оставь! Я твоего оружия не боюсь! Бери, что тебе надо, грабь, но бабу не моги поганить! Через меня перейдешь рази… А ты, Нюрка… – он, шевеля ноздрями, повернулся к жене, – ступай отсель к дяде Дорофею. Делать тут нечего!
   Кубанец, поправляя боевые ремни на рубахе, криво улыбался:
   – Сердит ты, хозяин… Уж и пошуткувать нельзя… Я на всю роту шутник… ты не знаешь?.. Я это нарочно. Дай, думаю, посадовлю бабу, а она злякалась… А сена ты отпустил? Нема сена? А у соседей е?
   Он вышел, насвистывая, с силой махая плеткой. Вскоре к хутору подошел весь отряд. В нем насчитывалось около восьмисот штыков и сабель.
   Красногвардейцы расположились ночевать за хутором. Командир отряда, по-видимому, не хотел ночевать в хуторе, не надеясь на своих разноплеменных и разнузданных солдат.
   Тираспольский отряд 2-й Социалистической армии, потрепанный в боях с гайдамаками и шагавшими через Украину немцами, с боем прорвался на Дон, выгрузился из вагонов на станции Шептуховка, а так как впереди уже были немцы, то, с целью пробиться на север, в Воронежскую губернию, походным порядком пошел через юрт Мигулинской станицы. Разложившиеся под влиянием уголовных элементов, обильно наводнивших собою отряд, красногвардейцы бесчинствовали по дороге. В ночь под 17 апреля, расположившись на ночевку под хутором Сетраковом, они, несмотря на угрозы и запрещения командного состава, толпами пошли в хутор, начали резать овец, на краю хутора изнасиловали двух казачек, открыли беспричинную стрельбу на площади, ранили одного из своих. Ночью заставы перепились (спирт везли на каждой повозке обоза). А в это время трое верховых казаков, высланных из хутора, уже поднимали в окрестных хуторах сполох.
   Ночью в потемках седлали казаки коней, снаряжались, наскоро сколачивали отряды из фронтовиков и стариков и под руководством живших на хуторах офицеров, а то и вахмистров, стягивались к Сетракову, окружали красногвардейский отряд, копились в балках и за буграми. Из Мигулинской, с Колодезного, с Богомолова двигались в ночи полусотни. Поднялись верхнечинцы, наполовцы, калиновцы, ейцы, колодезянцы.
   Дотлевали на небе Стожары. На заре с гиком со всех сторон опрокинулись на красногвардейцев конные казачьи лавы. Пулемет потрещал – и смолк, вспыхнула – и угасла беспорядочная, шалая стрельба, тихо заплескалась рубка.
   Через час завершено было дело: отряд разгромлен дотла, более двухсот человек порублено и постреляно, около пятисот взято в плен. Две четырехорудийные батареи, двадцать шесть пулеметов, тысяча винтовок, большой запас боевого снаряжения попали в руки казаков.
   День спустя уж цвели по всему округу красные флажки скакавших по шляхам и проселкам нарочных. Станицы и хутора гудели. Свергали Советы и наспех выбирали атаманов. К Мигулинской с запозданием шли сотни Казанской и Вешенской станиц.
   В двадцатых числах апреля верховые станицы Донецкого округа откололись.
   Был образован свой округ, наименованный Верхнедонским. Окружным центром избрана Вешенская, многолюдная, вторая в области, после Михайловской, по величине и многочисленности хуторов станицы. Наскоро выкраивались из прежних хуторов новые станицы. Образовались Шумилинская, Каргинская, Боковская станицы. И Верхнедонской округ, оттягавший себе двенадцать станиц и одну украинскую волость, зажил обособленной от центра жизнью. В состав Верхнедонского округа вошли станицы, бывшие Донецкого округа:
   Казанская, Мигулинская, Шумилинская, Вешенская, Еланская, Каргинская, Боковская и Пономаревская волость; бывшие Усть-Медведицкого:
   Усть-Хоперская, Краснокутская; и Хоперского округа: Букановская, Слащевская, Федосеевская. Окружным атаманом дружно избран был казак Еланской станицы, генерал, окончивший военную академию, Захар Акимович Алферов. Про Алферова говорили, что он из захудалых казачьих офицеришек выбился в люди лишь благодаря своей жене – бабе энергичной и умной; говорили, что она тянула бездарного супруга за уши и до тех пор не давала ему дыхнуть, пока он, три раза срезавшись, на четвертый все же выдержал экзамен в академию.
   Но в эти дни про Алферова если и говорили, то очень мало. Иное занимало умы.

XXII

   Полая вода только что начала сбывать. На лугу, около огородных плетней, оголилась бурая, илистая земля, каймой лежал наплав: оставшиеся от разлива обломки сухого камыша, ветки куга, прошлогодние листья, прибитый волною дрям. Вербы затопленного обдонского леса чуть приметно зеленели, с ветвей кисточками свисали сережки. На тополях вот-вот готовы были развернуться почки, у самых дворов хутора клонились к воде побеги окруженного разливом краснотала. Желтые пушистые, как неоперенные утята, почки его ныряли в волнах, раскачиваемые ветром.
   На зорях к огородам подплывали в поисках корма дикие гуси, казарки, стаи уток. В тубе [ 56] зорями кагакали медноголосые гагары.
   Да и в полдень видно было, как по взлохмаченному ветром простору Дона пестает и нянчит волна белопузых чирков.
   Много было в этот год перелетной птицы. Казаки-вентерщики, пробираясь на баркасах к снастям, на заре, когда винно-красный восход кровавит воду, видели не раз и лебедей, отдыхавших где-либо в защищенном лесом плесе. Но вовсе чудной показалась в хуторе привезенная Христоней и дедом Матвеем Кашулиным новость; ездили они в Казенный лес выбрать по паре дубков на хозяйственные нужды и, пробираясь по чаще, вспугнули из буерака дикую козу с подростком-козленком. Желто-бурая худая коза выскочила из поросшего татарником и тернами буерака, несколько секунд смотрела с пригорка на порубщиков, напряженно перебирала тоненькими, точеными ногами, возле нее жался потомок, и, услышав Христонин изумленный вздох, так махнула по молодому дубняку, что лишь мигнули в глазах казаков сине-сизые глянцевые раковины копыт да верблюжьего цвета куцый хвост.
   – Что это за штука? – роняя топор, спросил Матвей Кашулин.
   С ничем не объяснимым восторгом Христоня рявкнул на весь завороженно-молчаливый лес:
   – Коза, стал быть! Дикая коза, растуды ее милость! Мы их повидали в Карпатах!
   – Значит, война ее, горемыку, загнала в наши степя?
   Христоне ничего не оставалось, кроме как согласиться.
   – Не иначе. А ты видел, дед, козленка-то! Язви его… Ну с-с-сукин сын, да и хорош же! Чисто дите, стал быть!
   Всю обратную дорогу они разговаривали о невиданной в области дичи. Дед Матвей под конец усомнился:
   – А ну, как не коза?
   – Коза. Ей-бо, коза, и больше ничего!
   – А может… А ежели коза – зачем рогов нету?
   – А на что они тебе понадобились, рога?
   – Не об том, что мне. Спрашиваю, ежели она козиного роду… почему не при форме? Видал ты коз безрогих? То-то и оно. Может, овца какая дикая?..
   – Ты, дед Матвей, стал быть, ум выжил! – обиделся Христоня. – Поди вон к Мелеховым, погляди. У ихнего Гришки плетка из козлиной ноги. Признаешь али нет?
   Пришлось-таки деду Матвею идти в этот день к Мелеховым. Держак плетки Григория и в самом деле был искусно обтянут кожей ножки дикой козы; даже крохотное копытце на конце сохранилось в целости и было столь же искусно украшено медной подковкой.
   На шестой неделе поста, в среду, Мишка Кошевой рано утром выехал проверить стоявшие возле леса вентери. Он вышел из дому на рассвете. Зябко съежившаяся от утренника земля подернулась ледком, грязцо закрутело.
   Мишка, в ватной куртке, в чириках, с заправленными в белые чулки шароварами, шел, сдвинув на затылок фуражку, дыша наспиртованным морозом воздухом, запахом пресной сырости от воды. Длинное весло нес на плече.
   Отомкнув баркас, шибко поехал опором, стоя, с силой налегая на весло.
   Вентери свои проверил скоро, выбрал из последнего рыбу, опустил, оправил вентерные крылья и, тихонько отъехав, решил закурить. Заря чуть занималась. Сумеречно-зеленоватое небо на востоке из-под исподу будто обрызгано было кровицей. Кровица рассасывалась, стекала над горизонтом, золотисто ржавела. Мишка проследил за медлительным полетом гагары, закурил. Дымок, тая и цепляясь за кусты, заклубился в сторону. Оглядев улов – три веретенки, сазана фунтов на восемь, кучу белой рыбы, – подумал:
   «Придется часть продать. Лукешка косая возьмет, на сушеные груши обменяю; все мать взвару когда наварит».
   Покуривая, поехал к пристани. У огородных плетней, где примыкал он баркас, сидел человек.
   «Кто бы это?» – подумал Мишка, разгоняя баркас, ловко управляя веслом.
   У плетня на корточках сидел Валет.
   Он курил огромную из газетной бумаги цигарку.
   Хориные, с остринкой, глазки его сонно светились, на щеках серела дымчатая щетина.
   – Ты чего? – крикнул Мишка.
   Крик его круглым мячом гулко покатился по воде.
   – Подъезжай.
   – За рыбой, что ли?
   – На кой она мне!
   Валет трескуче закашлялся, харкнул залпом и нехотя встал. Большая не по росту шинель висела на нем, как кафтан на бахчевном чучеле. Висячими полями фуражка прикрывала острые хрящи ушей. Он недавно заявился в хутор, сопутствуемый «порочной» славой красногвардейца. Казаки расспрашивали, где был после демобилизации, но Валет отвечал уклончиво, сводил на нет опасные разговоры. Ивану Алексеевичу да Мишке Кошевому признался, что четыре месяца отмахал в красногвардейском отряде на Украине, побывал в плену у гайдамаков, бежал, попал к Сиверсу, погулял с ним вокруг Ростова и сам себе написал отпуск на поправку и ремонт.
   Валет снял фуражку, пригладил ежистые волосенки; оглядываясь, подходя к баркасу, засипел:
   – Худые дела… худые… Кончай рыбку удить! А то удим-удим, да и про все забудем…
   – Какие твои новости – выкладывай.
   Мишка пожал его костлявую ручонку своей провонявшей рыбьей слизью рукой, тепло улыбнулся. Давняя их паровала дружба.
   – Под Мигулинской вчера Красную гвардию разбили. Началась, брат, клочка… Шерсть летит!..
   – Какую? Откуда в Мигулинской?
   – Шли через станицу, казаки дали им чистоты… пленных вон какую кучу в Каргин пригнали! Там военно-полевой суд уже наворачивает. Нынче у нас мобилизация. Гляди, вот с утра ахнут в колокол.
   Кошевой примкнул баркас, ссыпал в торбу рыбу, пошел, отмеряя веслом большие сажени. Валет жеребенком семенил возле, забегал наперед, запахивая полы шинели, широко кидая руками.
   – Мне Иван Алексеев сказал. Он меня только что сменил с дежурства, мельница-то всю ночь пыхтела, завозно. Ну, а он слыхал от самого. К Сергею-то Платонычу из Вешек офицер чей-то прискакал.
   – Что теперь? – По лицу Мишки, возмужалому и вылинявшему за годы войны, скользнула растерянность; он сбоку глянул на Валета, переспросил:
   – Как теперь?
   – Надо подаваться из хутора.
   – Куда?
   – В Каменскую.
   – А там казаки.
   – Левее.
   – Куда?
   – На Обливы.
   – Как пройдешь?
   – Захочешь – пройдешь! А нет – оставайся, черт тебя во все места нюхай!
   – окрысился вдруг Валет. – «Как да куда», да я-то почем знаю? Прикрутит – сам найдешь лазейку! Носом сыщешь!
   – Ты не горячись. На горячих, знаешь, куда ездют? Иван-то что гутарит?
   – Ивана твоего пока раскачаешь…
   – Ты не шуми… баба вон глядит.
   Они опасливо покосились на молоденькую бабенку, сноху Авдеича Бреха, выгонявшую с база коров. На первом же перекрестке Мишка повернул назад.
   – Ты куда? – удивился Валет.
   Не оборачиваясь, Кошевой бормотнул:
   – Вентери поеду сыму.
   – На что?
   – Не пропадать же им.
   – Значит, ахнем? – обрадовался Валет.
   Мишка махнул веслом, сказал издали:
   – Иди к Ивану Алексееву, а я вентери отнесу домой и зараз приду.
   Иван Алексеевич успел уже уведомить близких казаков. Сынишка его сбегал к Мелеховым, привел Григория. Христоня пришел сам, словно учуял беду.
   Вскоре вернулся Кошевой, и совет начался. Говорили все сразу, спеша, с минуты на минуту ждали полошного звона.
   – Уходить сейчас же! Нынче же сматывать удочки! – возбуждающе горячился Валет.
   – Ты нам, стал быть, резон дай – чего мы пойдем? – спрашивал Христоня.
   – Как чего? Начнется мобилизация, думаешь – зацепишься?
   – Не пойду – и все.
   – Поведут!
   – Не доразу. Я им не бычок на оборочке!
   Иван Алексеевич, выславший из хаты свою раскосую жену, сердито буркнул:
   – Взять – возьмут… Валет правильно гутарит. Только куда идти? Вот загвоздка.
   – Я уж говорил ему, – вздохнул Мишка Кошевой.
   – Да что ж вы, аль мне всех больше надо? Один уйду! Не нужны нюхари!
   «Как, да чего, да к чему?..» Вот замылют вас, да еще в тюрьме за большевизму насидитесь!.. Шутки шутите? Время, вишь, какое… Тут все к черту пойдет!..
   Григорий Мелехов, сосредоточенно, с каким-то тихим озлоблением вертевший в руках выдернутый из стены ржавый гвоздик, холодно обрезал Валета:
   – Ты не сепети! Твое дело другое: ни спереду, ни сзаду – снялся да пошел. А нам надо толком обдумать. У меня вон баба да двое детишек… Я нанюхался пороху не с твое! – Он померцал черными, озлевшими вдруг глазами и, хищно оголяя плотные клыкастые зубы, крикнул:
   – Тебе можно языком трепать… Как был ты Валет, так и остался им! У тебя, кроме пиджака, ничего нету…
   – Ты что рот раззявил! Офицерство свое кажешь? Не ори! Плевать мне на тебя! – выкрикнул Валет.
   Ежиная мордочка его побелела от злости, остро и дичало зашныряли узко сведенные злые глазенки, даже дымчатая шерсть на ней как будто зашевелилась.
   Григорий сорвал на нем злость за свой нарушенный покой, за то волнение, которое пережил, услышав от Ивана Алексеевича о вторжении в округ красногвардейских отрядов. Выкрик Валета взбесил его окончательно. Он вскочил, как ушибленный, подойдя в упор к ерзавшему на табурете Валету, с трудом удерживая руку, зудевшую желанием ударить, сказал:
   – Замолчи, гаденыш! Сопля паршивая! Огрызок человечий! Чего ты командуешь? Ступай, кой тебя… держит! Валяй, чтоб тобой и не воняло тут!
   Ну-ну, не говори, а то как отхожу тебя на прощанье…
   – Брось, Григорий! Не дело! – вступился Кошевой, отводя от сморщенного носа Валета Григорьев кулак.
   – Казацкие замашки бросать бы надо… И не совестно?.. Совестно, Мелехов! Стыдно!
   Валет встал; неловко покашливая, пошел к двери. У порога он не выдержал, – повернувшись, кольнул улыбавшегося зло Григория:
   – Еще в Красной гвардии был… Жандармерия!.. Таких мы на распыл пущали!
   Не стерпел и Григорий, – выталкивая Валета в сенцы, наступая ему на задники стоптанных солдатских сапог, недобрым голосом пообещал:
   – Ступай! Ноги повыдергаю!
   – Ни к чему это? Ну что, чисто как ребятишки!
   Иван Алексеевич неодобрительно покачал головой, скосился неприязненно на Григория.
   Мишка молча покусывал губы, – видно, сдерживал просившееся наружу резкое слово.
   – А он что не свое на себя берет? Что он расходился? – оправдывался Григорий не без смущения; Христоня глядел на него сочувственно, и под взглядом его Григорий улыбнулся простой, ребяческой улыбкой. – Чудок не избил его… Там и бить-то… раз хлопнуть – и мокро.
   – Ну, как вы? Надо дело делать.
   Иван Алексеевич занудился под пристальным взглядом задавшего вопрос Мишки Кошевого, ответил натужно:
   – Что ж, Михаил?.. Григорий – он отчасти прав: как это сняться да и лететь? У нас – семьи… Да ты погоди!.. – заторопился он, уловив нетерпеливое Мишкино движение. – Может, ничего и не будет… почем знать?
   Разбили отряд под Сетраковом, а остальные не сунутся… А мы погодим трошки. Там видно будет. К слову сказать, и у меня баба с дитем, и обносились, и муки нету… как же так – сгребся да ушел? А они при чем останутся?..
   Мишка раздраженно шевельнул бровью, в земляной пол всадил взгляд.
   – Не думаете уходить?
   – Я думаю погодить с этим. Уйти завсегда не поздно… вы – как, Григорий Пантелеев, и ты, Христан?..
   – Стал быть, так… повременим.
   Григорий, встретив неожиданную поддержку со стороны Ивана Алексеевича и Христони, оживился:
   – Ну, конешно, я про то и говорю. За это и с Валетом поругался. Что это, лозу рубить, что ль? Раз, два – и готово?.. Надо подумать… подумать, говорю…
   «Дон-дон-дон-дон!» – сорвалось с колокольни и залило площадь, улицы, проулки; над бурой гладью полой воды, над непросохшими меловыми мысами горы звон пошел перекатом, в лесу рассыпался на мелкие, как чечевица, осколки, – стеня, замер. И еще раз – уже безостановочно и тревожно:
   «дон-дон-дон-дон!»
   – Вон-на, кличут! – Христоня часто заморгал. – Я зараз на баркас. На энтот бок, в лес. Потель меня и видали!
   – Ну так как же? – Кошевой тяжело, по-стариковски встал.
   – Не пойдем зараз, – за всех ответил Григорий.
   Кошевой еще раз шевельнул бровью, отвел со лба тяжелый, вытканный из курчавых завитков золотистый чуб.
   – Прощевайте… Расходются, видно, наши тропки!
   Иван Алексеевич улыбнулся извиняюще:
   – Молодой ты, Мишатка, горячий… Думаешь, не сойдутся! Сой-дут-ся!
   Будь в надежде!..
   Попрощавшись, Кошевой вышел. Через двор махнул на соседнее гумно. У канавы жался Валет. Он словно знал, что Мишка пойдет сюда; поднимаясь ему навстречу, спросил:
   – Ну?
   – Отказались.
   – Я еще раньше знал. Слабяки… А Гришка… подлец он, твой товарищ! Он самого себя раз в год любит. Обидел он меня, сволочь! Рад, что сильнее…
   Винтореза при мне не было – убил бы… – сказал он хлипким голосом.
   Мишка, шагая рядом с ним, глянул на его ежистую, вздыбленную щетину, подумал: «А ить убил бы, хорек!»
   Они шли быстро, каждый звяк колокола хлестал их кнутовым ударом.
   – Зайдем ко мне, харчей возьмем – и айда! Пешки пойдем, коня брошу. Ты ничего не будешь брать?
   – Все на мне. – Валет скривился. – Хором не нажил, именья – тоже…
   Жалованье вот за полмесяца не получил. Ну, да пущай пузан наш, Сергей Платоныч, наживается. Он аж затрясется от радости, что расчета не взял.
   Звонить перестали. Утренняя, не стряхнувшая дремы, сонливая тишина ничем не нарушалась. У дороги в золе копались куры, возле плетней ходили разъевшиеся на зеленке телята. Мишка оглянулся назад: к площади на майдан спешили казаки. Некоторые выходили из дворов, на ходу застегивая сюртуки и мундиры. По площади прожег верховой. У школы толпился народ, белели бабьи платки и юбки, густо чернели казачьи спины.
   Баба с ведрами остановилась, не желая переходить дорогу; сказала сердито:
   – Идите, что ль, а то дорогу перейду!
   Мишка поздоровался с ней, и она, блеснув из-под разлатых бровей улыбкой, спросила:
   – Казаки на майдан, а вы – оттеля? Чего же не идешь туда, Михаила?
   – Дома дело есть.
   Подошли к проулку. Завиднелась крыша Мишкиной хатенки, раскачиваемая ветром скворечня с привязанной к ней сухой вишневой веткой. На бугре слабосильно взмахивал ветряк, на переплете крыльев полоскалась оторванная ветром парусина; хлопала жесть остроконечной крыши.
   Неярко, но тепло светило солнце. От Дона дул свежий ветерок. На углу, во дворе Архипа Богатырева – большого, староверской складки старика, служившего когда-то в гвардейской батарее, – бабы обмазывали глиной и белили к пасхе большой круглый курень. Одна из них месила глину с навозом.
   Ходила по кругу, высоко подобрав юбку, с трудом переставляя белые, полные в икрах ноги с красными полосками на коже – следами подвязок. Кончиками пальцев она держала приподнятую юбку, матерчатые подвязки были взбиты выше колен, туго врезались в тело.
   Была она большая щеголиха и, несмотря на то что солнце стояло еще низко, лицо закутала платком. Остальные, две молоденькие бабенки – сноха Архипа, забравшись по лестницам под самую камышовую крышу, крытую нарядно, под корешок, – белили. Мочалковые щетки ходили в их засученных по локоть руках, на закутанные по самые глаза лица сыпались белые брызги. Бабы пели дружными, спевшимися голосами. Старшая сноха, вдовая Марья, открыто бегавшая к Мишке Кошевому, веснушчатая, но ладная казачка, заводила низким, славившимся на весь хутор, почти мужским по силе и густоте голосом:
 
…Да никто ж так не страдает…
 
   Остальные подхватывали и вместе с ней в три голоса искусно пряли эту бабью, горькую, наивно-жалующуюся песню:
 
…Как мой милый на войне.
Сам он пушку заряжает,
Сам думает обо мне…
 
   Мишка и Валет шли возле плетня, вслушиваясь в песню, перерезанную заливистым конским ржанием, доносившимся с луга:
 
…Как пришло письмо, да с печатью,
Что милый мой убит.
Ой, убит, убит мой миленочек,
Под кустиком лежит…
 
   Оглядываясь, поблескивая из-под платка серыми теплыми глазами, Марья смотрела на проходившего Мишку и, улыбаясь, светлея забрызганным белыми пятнами лицом, вела низким любовно-грудным голосом:
 
…А и кудри его, кудри русы,
Их ветер разметал.
А и глазки его, глазки кари,
Черный ворон выклевал.
 
   Мишка ласково, как и всегда в обращении с женщинами, улыбнулся ей; водворке [ 57] Пелагее, месившей глину, сказал:
   – Подбери выше, а то через плетень не видно!
   Та прижмурилась:
   – Захочешь, так увидишь.
   Марья, подбоченясь, стояла на лестнице, оглядываясь по сторонам, спросила протяжно:
   – Где ходил, милатА?
   – Рыбалил.
   – Не ходи далеко, пойдем в амбар, позорюем.
   – Вот он тебе свекор, бесстыжая!
   Марья щелкнула языком и, захохотав, махнула на Мишку смоченной щеткой.
   Белые капли осыпали его куртку и фуражку.
   – Ты б нам хучь Валета ссудобил. Все помог бы курень прибрать! – крикнула вслед младшая сноха, выравнивая в улыбке сахарную блесну зубов.