По лицу студентки видно было, что она жалеет, что вообще открыла рот. Пекка на ее месте тоже бы пожалела. Но теория колдовства не сожалениями строится.
   — Но мы видим перед собой, — продолжала Пекка, — не количественную, а качественную формулировку. Законы сходства и контакта утверждают, что данные эффекты проявятся, но не говорят, в какой форме или с какой силой. Именно этим мы и займемся в предстоящем семестре.
   Прежде чем лекция закончилась, Пекка несколько раз заполняла доску формулами и расчетами от края до края, и ей приходилось стирать мел старой фланелевой тряпкой. Когда она отпустила, наконец, студентов, один из них подошел к преподавателю и с поклоном спросил:
   — Госпожа Пекка, разве вы не могли очистить доску волшебством, вместо того чтобы марать руки?
   — Чародей с большей склонностью к практике справился бы легче, но — да, могла бы. — Пекка постаралась скрыть веселье. Этот вопрос ей задавали самое малое через семестр. Глаза юноши блеснули — он уже собирался задать следующий вопрос, но Пекка его опередила: — Я чищу доску тряпкой, а не чарами, потому что это проще, чем любое заклятье, которое я могла бы наложить. Одно волшебник должен усвоить твердо: если он может что-то сделать, это еще не значит, что должен .
   Юноша воззрился на нее с полнейшим непониманием, распахнув глаза, насколько мог.
   — Тогда в чем прок от магии, если ничего не делать? — спросил он.
   — В том, чтобы знать, что делать, — мягко подсказала Пекка.
   Но студент не понял. Это было очевидно. Возможно, к концу семестра до него и дойдет. А может, и нет. Мальчик так молод. Кроме того, для мужчин пределы — это не границы, а преграды.
   Юноша отошел, качая головой. Пекка позволила себе слегка улыбнуться. Она ответила еще на пару вопросов, не столь существенных, иначе как для обратившихся с ними студентов: об учебниках и экзаменах. Когда в аудиторию начали заходить, болтая, юноши и девушки и стало ясно, что лекция по кристаллографии скоро начнется, преподавательница ловко смела свои заметки в кожаный чемоданчик и вышла.
   За время занятий солнце вышло из-за туч, и оставленные ночным ливнем лужи ослепительно сверкали. Но в Каяни даже летом солнечные лучи казались разбавленными. Куусамо — страна туманов, дождей и мглы, край, где небо из серого становилось сизым, где густой, яркой зелени лесов, лугов и взгорий приходилось отдуваться за тусклые оттенки небесного свода.
   Зелень справлялась — так мог гордо похвастать любой куусаманин, и в этом Пекка не отличалась от соотечественников. Однако четыре не то пять лет тому обратно — наверное, пять, потому что дело было еще до войны с Дьёндьёшем, — она провела отпуск на знаменитых золотых пляжах северной Елгавы. Золотистая кожа южанки лучше переносила яростное солнце, чем бледные бока жарившихся на песке елгаванцев, — одно из воспоминаний, которые она привезла домой. А другим оказался поразительный оттенок неба — он и теперь представал перед ее мысленным взглядом так ярко, словно Пекка лежала нагой на пляже. Тогда казавшиеся дотоле невнятными строфы каунианских поэм обрели для нее смысл.
   Но в Каяни краски жаркого севера оставались лишь воспоминаниями. Здешние берега были обращены к землям обитателей льдов на юго-востоке и бескрайним паковым льдам на днище мира. Пекка расправила хрупкие плечи. Ей приятно было вспомнить Елгаву, но жить там она не хотела бы. Каяни был ее домом.
   Для куусаман это значило очень много. Пробираясь среди глубоких луж, Пекка по-новому взглянула на дома, обычно служившие лишь задником для сцен из городской жизни. Дома были по большей части деревянные: Куусамо славилось бескрайними лесами. Кое-где бревна потемнели от грязи, в других — выцвели от времени, но крашеных стен почти не было видно, по крайней мере снаружи. Излишняя цветистость соплеменникам Пекки была чужда. Редкие кирпичные строения не выделялись из общего ряда, бурые, или грязно-желтые, или песочного оттенка — взгляда не возмутит красная или оранжевая черепица.
   — Нет, — прошептала она гордо, — мы не отпрыск альгарвейского ствола и не каунианское семя. Пусть они чванятся и бахвалятся. Мы остаемся.
   Граница между территорией колледжа и городом была почти незаметна — только прохожие вокруг стали постарше и посерьезней, а лагоанцы и уроженцы каунианских земель, смешивавшиеся с темноволосыми островитянами, были скорей моряками, нежели студентами. На прилавках громоздились товары, но торговцы не выбегали, не пытались ухватить за рукав и подтащить зазевавшегося покупателя поближе, как случалось с Пеккой в Елгаве. Это тоже было бы излишеством.
   Мимо прожужжал общественный караванчик, подняв кильватерную волну в дождевых лужах. Вагоны тоже были деревянные; широкие крыши, точно поля шляп, нависали над окнами. В Лагоаше или Сибиу вагоны были бы сработаны из листового железа; в Валмиере или Елгаве — из чего угодно, но непременно раскрашены под мрамор.
   Пекка купила за пару медяков листок новостей и пошла дальше, пытаясь читать по дороге. Раздраженно пощелкала языком, уяснив, что дёнки отбили флот, направленный взять Обуду. Газетчики цитировали адмирала Ристо: «Они спрятали в рукаве больше драконов, чем ожидалось. Мы отвели войска на перегруппировку и повторим атаку спустя некоторое время».
   Свеммель Ункерлантский за такой провал снес бы Ристо голову. Адмиралтейство выпустило заявление за подписями семи князей, в коем выражало полную уверенность в адмирале Ристо. Сносить головы тоже было не в стиле куусаман. На миг Пекке стало любопытно — как сложилась бы обстановка на фронте, если б дела обстояли иначе.
   На континенте бушевала война. Валмиера, Елгава и Фортвег заявляли о сокрушительных победах над Альгарве. Альгарве заявляла о сокрушительных победах надо всеми врагами разом. Кто-то явно врал. Пекка грустно усмехнулась. Возможно, врали все.
   Путь ее лежал в круто вздымавшиеся над серым буйным морем холмы. Над головой с пронзительными воплями кружили чайки. На молодой сосенке звонко орала сойка. Мимо пролетела прихотливыми кругами ярко-желтая бабочка. В этот раз чародейка улыбнулась искренне и счастливо. В Каяни бабочки могли порхать лишь недолгим летом.
   Пекка свернула с дороги в переулок. Ее сестра с зятем жили в соседнем доме, у соснового леска. Едва завидев за окном Пекку, Элимаки распахнула обветренную дверь. Уто проскользнул у нее между ног и с радостным воплем бросился к матери.
   Пекка присела на корточки и обняла сынишку.
   — Уто, ты хорошо себя вел у тети Элимаки? — поинтересовалась она, без особого успеха стараясь говорить сурово.
   Уто кивнул со всей серьезностью четырехлетнего мальчишки. Элимаки закатила глаза, чему Пекка вовсе не удивилась.
   Чародейка взяла за руку боевое ядро, замаскированное под маленького мальчика, и повела домой, поглядывая, чтобы Уто не натворил чего-нибудь и по дороге.
   — Постарайся не разнести весь дом, прежде чем папа придет с работы, — наставительно проговорила она, захлопывая дверь.
   Ее муж Лейно тоже был волшебником, но в этом семестре его лекции заканчивались на несколько часов позже.
   Уто пообещал вести себя примерно — он всегда обещал. Клятвы четырехлетнего мальчишки на ветру писаны, и Пекка это знала.
   На кухне она вытащила утку из упокойника. Заклятье, наложенное на ящик, изобрели когда-то кауниане, чтобы парализовывать врагов на поле боя — покуда они сами и соседние народы не изобрели защитные чары, после чего идею забросили на несколько столетий, пока современные исследователи, разобравшись в принципах действия заклятья, не начали применять его как в медицине, так и в кулинарии. Ощипанная и потрошеная утка могла оставаться в упокойнике свежей многие месяцы.
   Облитая клюквенным вареньем тушка как раз отправилась в печь, когда в глубине дома что-то с грохотом рухнуло. Пекка захлопнула дверцу печи, ополоснула руки и побежала глянуть, что за бедствие навлек на них Уто в этот раз.
 
   Когда инспекторы конунга Свеммеля наведались в его деревню, Гаривальд как раз полол огород — собственно, как от него и ожидалось. Инспекторы носили сланцево-серые мундиры, точно настоящие солдаты, а уж держали себя ровно сами короли. Что об этом думал Гаривальд, вслух сказать было бы совсем не эффективно. А вовсе даже наоборот.
   Один из пришельцев был высок ростом, другой низок, но сверх того их будто в одной изложнице отливали.
   — Эй ты! — окликнул крестьянина рослый. — На урожай в вашей дыре какие виды?
   — Раненько судить будет, сударь, — ответил Гаривальд, как и любой другой на его месте, у кого остался хоть гран — хоть полграна — ума. — Зарядит в пору жатвы ливень, и беда! Даже страшней беда, чем могла быть, потому что инспекторы со своими подручными конунгову долю во всяком разе вывезут, а деревня после них — пробавляйся чем осталось. Если осталось.
   — Раненько, значит, судить, — повторил низенький.
   Говор выдавал в нем уроженца столицы, Котбуса, — для ушей Гаривальда его речь казалась резкой и отрывистой и весьма подходящей надменному чужаку. Южане не так торопились раскрывать рот. Чем спешней болтаешь, тем чаще сморозишь глупость — так, во всяком случае, говорили, когда не слышали господа.
   — Если бы герцогство Грельцкое функционировало более эффективно, всем было бы лучше, — заметил рослый.
   Если бы армии Свеммеля и Киота не сожгли в Грельце каждую третью деревню еще в те времена, когда Гаривальд только родился, Ункерланту было бы определенно лучше. Трудно действовать эффективно, когда остаешься без крова студеной южной зимой. Когда твои поля топчут солдаты, а скот угоняют или рубят на месте — еще труднее. Разорение тех лет ощущалось даже поколения спустя.
   Невысокий инспектор злобно уставился на Гаривальда сверху вниз — очень удобно, поскольку крестьянин так и не поднялся с колен.
   — Только не думай нас надуть, занизив урожай! — рявкнул он. — Мы разберемся. И обманщиков накажем примерно, уж поверь.
   На это Гаривальд не мог не ответить.
   — Я всего лишь простой крестьянин, сударь, — пробормотал он с неподдельной тревогой. Ему доводилось слушать, как исчезали с лица земли деревни, где осмеливались обделить казну конунга: во всяком случае, этот повод называли дружинники Свеммеля, когда грязная работа сделана. — Откуда мне знать, сколько соберет вся деревня. Это, пожалуй, только староста Ваддо может сказать.
   Ваддо ему никогда не нравился. Что уж там инспекторы утворят со старостой — их забота.
   Оба столичных гостя неприятно захихикали.
   — Он-то знает, что мы с ним сделаем, если что, — заметил рослый, — не бойся. Но мы хотим, чтобы все знали. Это… эффективно, вот как. — Он сложил руки. — Волю конунга Свеммеля должны ведать все, а не только ваш жирный староста-олух.
   — Ваша правда, сударь, — отозвался Гаривальд более сердечно, чем сам ожидал. Если инспекторы Свеммеля понимают, что Ваддо — жирный олух, может, не такие они негодяи? Нет. Это слишком мягко. Может, они не такие жуткие негодяи?
   — Много в вашей деревне мужиков, — заметил невысокий. — Молодых особенно много. — Он черкнул что-то в тетрадке, потом спросил у Гаривальда: — Печатники у вас давно бывали?
   Тот с ненужной силой дернул из земли сорняк.
   — Я, сударь, и не припомню точно.
   — Неэффективно, — хором заключили инспекторы.
   Гаривальд не мог сказать, о нем идет речь, о печатниках или обо всем белом свете. Он надеялся только, что деревенским не придется собирать урожай, когда половину мужчин угонят на войну с Дьёндьёшем. А пуще того — надеялся, что сам не попадет в их число.
   — Хрустальный шар в вашей силами забытой дыре хоть есть? — спросил рослый. — В лачуге старосты я его не нашел.
   Дом Ваддо был самым большим и богатым в деревне. Гаривальд порадовался бы, если б его собственный был хоть вполовину меньше. Староста надстроил даже второй этаж, чтобы выделить старшим детям по комнате, и вся деревня дружно сочла эту затею городским щегольством. Инспектор был явно другого мнения.
   — Нету, сударь, — ответил Гаривальд. — До становой жилы нам далеко, так что…
   — Это мы знаем, — перебил невысокий, потирая седалище. — Я после седла еле хожу.
   «Вот и славно», — подумал Гаривальд. То была одна из причин, по которым в селе редко появлялись инспекторы и печатники. По ним никто не тосковал. Никто в здешних краях не тосковал по столичным затеям. В древние времена герцогство Грельц — королевство Грельц, как оно звалось до Коронного союза — было сердцем Ункерланта. Теперь жители жаркого пыльного севера властвовали над своими южными сородичами. Гаривальд с превеликим удовольствием избавился бы от них от всех. Разбойники, вот они кто. Сущие разбойники.
   Вопрос заключался в том, насколько эффективен был их разбой. Если с инспекторами случится несчастье, станет ли кто-то искать их, чтобы свершить страшное возмездие, как это у конунга в известном обычае? Гаривальд пожал плечами. По его мнению, рисковать не стоило — увы. Да и вряд ли кто в деревне поддержал бы его выступление.
   Инспекторы ушли — верно, проедать плешь кому-нибудь другому. Сминая в пальцах стебли сорняков, Гаривальд представлял себе на их месте тонкие инспекторские шейки. Потому домой на закате он возвращался в куда лучшем настроении, чем мог подумать, когда столичные гости устраивали ему допрос с пристрастием.
   О том, как выглядела его родная деревня в глазах пришельцев, Гаривальд не задумывался. Сельцо как сельцо: три не то четыре ряда крытых соломой избенок, кузница да две корчмы. По загаженным проулкам шныряли, копаясь в земле, куры. Из глубокой грязной лужи между домов вынырнула свинья, глянула на крестьянина и хрюкнула. Вокруг носились собаки и дети — то за курами, то друг за другом. Гаривальд прихлопнул севшего на шею слепня — и тут же чертыхнулся: другой успел укусить его в плечо.
   По зиме слепни вымирали. Правда, по зиме в дома приходилось загонять скотину — не только, чтобы не застыли животные, но и для того, чтобы не замерзли сам крестьянин, его жена, сын и дочурка. Зимы в Грельце — не для слабых духом.
   Когда Гаривальд зашел в дом, Аннора резала репу и ревень. В горшке кипела похлебка с ячменем и овсом.
   — Сейчас еще кровяную колбасу брошу, — проговорила она, улыбнувшись.
   За этой улыбкой он еще мог разглядеть ту миленькую хохотушку, на которой женился полдюжины лет тому обратно, но большую часть времени лицо Анноры омрачала усталость. Это Гаривальд мог понять. Он и сам за день вымотался хуже собаки.
   — Пива в бадейке не осталось? — спросил он.
   — Еще изрядно. — Аннора легонько ткнула бадью ногой. — Мне тоже нацеди кружку. Спасибо, — пробормотала она. Говорят, в поле на тебя инспекторы насели?
   В голосе ее слышались ненависть и страх — последнего, как обычно, больше.
   Гаривальд неопределенно повел широкими плечами.
   — Не так все страшно. Они действовали эффективно, — расхожее словечко он произнес с презрением, — так что потратили на меня немного своего драгоценного времени. — Он поднес к губам чарку с пивом, отхлебнул от души, утер губы рукавом и продолжил: — Худо было, только когда они спросили, когда в наших краях видали последний раз печатников.
   — И что ты им ответил? — спросила Аннора с явственным ужасом.
   Он снова пожал плечами.
   — Что не помню. Поймать меня на вранье они не могут, так что это было эффективно. — Он позволил себе посмеяться над любимым словечком конунга Свеммеля — тихонько, чтобы никто, кроме жены, не услышал.
   Аннора раздумчиво кивнула.
   — Иначе никак, — проговорила она. — Вот только инспекторы — не все дураки, хотя негодяи сплошь. Они поймут, что «не помню» значит «и не упомнить, как давно». И тогда…
   Тогда сержантам придется вбивать в головы множества молодых людей волшебную премудрость хождения строем. Гаривальд понимал, что может — да, скорей всего, и окажется в их числе. Когда в деревню последний раз заглядывали печатники, он был слишком юн. Но то было давно. Ему сунут в руки жезл и прикажут палить во славу конунга Свеммеля, которая Гаривальда не трогала совершенно. У дьёндьёшцев тоже были жезлы и привычка отстреливаться. Гаривальду вовсе не хотелось отправляться на край света, чтобы сражаться с ними. Ему не хотелось уезжать куда бы то ни было. Ему хотелось остаться дома и собирать урожай.
   Проснулась малышка Лейба и захныкала. Аннора выхватила ее из люльки, выпростала из-под рубахи грудь и приложила младенца к соску.
   — Колбасу ты порежь, — проговорила она под жадное чмоканье.
   — Ладно, — согласился Гаривальд.
   Вместе с колбасой он едва не отправил в котелок пару пальцев, потому что больше внимания уделял жениной груди, чем своему занятию. Аннора заметила и показала мужу язык. Оба рассмеялись. Лейба тоже попыталась засмеяться, но и сосать не перестала, отчего подавилась, закашлялась и все забрызгала молоком.
   Когда запах похлебки с кровяной колбасой начал действовать Гаривальду на нервы сильней, чем все инспекторы в Котбусе, он выглянул из дверей и позвал сына ужинать. Сиривальд примчался — грязный, перемазанный и веселый, как и положено пятилетнему мальчишке.
   — Я бы сейчас медведя съел! — объявил он.
   — Медведя нет, — ответила Аннора. — Ешь что дают.
   Сиривальд послушно опустошил деревянную миску — поменьше родительских, но в остальном такую же. Аннора кормила Лейбу крошками овса и колбасы с ложки — малышка только училась питаться чем-то кроме молока, но очень старалась перемазаться под стать старшему брату.
   К тому времени, когда семья закончила ужин, солнце закатилось совсем. При свете заправленной жиром вонючей лампадки Аннора наскоро прибралась в доме. Сиривальд зевал, пока не заснул на лавке у стены.
   Аннора еще раз покормила Лейбу и уложила в люльку. Прежде чем она успела поправить рубаху, Гаривальд накрыл женину грудь ладонью.
   — Ты о чем-нибудь другом можешь думать? — спросила Аннора.
   — А о чем мне думать, о печатниках? — огрызнулся Гаривальд. — Это намного лучше.
   Он привлек ее к себе, и, действительно, стало намного лучше. Судя по сдерживаемым стонам, Аннора тоже так думала. Она заснула очень быстро. А Гаривальд еще долго ворочался. Он думал о печатниках, хотелось ему того или нет.

Глава 3

   Никогда прежде Бембо не видывал в небе над Трикарико столько звезд. Но, проходя темными улицами родного города, жандарм вглядывался в вышину не ради пересыпанных сапфирами и лалами бриллиантов на черном бархате небосвода — цепкий взор его опасливо выискивал на фоне звездных сокровищ быстрокрылые тени елгаванских драконов.
   Трикарико лежал близ подножия хребта Брадано, по высочайшим пикам которого проходила граница между Альгарве и Елгавой. Порой Бембо мог разглядеть краткие вспышки света — точно падучие звезды — в непроглядной тени гор на восточном горизонте: там палили друг в друга солдаты короля и елгаванцы. До сих пор противнику не удалось прорваться через горы и выйти на равнины северной Альгарве. Жандарм был этому только рад: он про себя ожидал худшего.
   А еще он ожидал, что елгаванцы пошлют на Трикарико больше драконов. В Шестилетнюю войну он был еще мальчишкой, но прекрасно помнил, какой ужас рождали падающие ядра. Тогда их было меньше, но и этого хватало. А в прошедшие годы елгаванские дракошни вовсе не пустовали.
   Мимо прогудел вдоль становой жилы караван, покачиваясь в нескольких ладонях над землей. Фонари на переднем вагоне были замотаны темным полотном, так что на дорогу падал лишь узкий лучик света: если повезет, достаточно тонкий, чтобы ускользнуть от внимания вражеских драколетчиков.
   Завидев жандарма, рулевой снял шляпу с пером, и Бембо поклонился в ответ. Возвращая шляпу на место, жандарм улыбнулся про себя. Даже война не заставила альгарвейцев отбросить привычную церемонную вежливость.
   Но стоило ему завернуть за угол, как улыбка исчезла с лица. Ставни на винной лавке были закрыты не так плотно, как следовало, и сквозь щели лился на мостовую свет ламп. Сорвав с пояса дубинку, Бембо заколотил в дверь. «Затемнение!» — гаркнул он. Из дома послышался изумленный возглас, и миг спустя скрипнули ставни. Предательский огонек погас. Бембо довольно кивнул и двинулся дальше.
   Белый мрамор каунианской колонны мерцал впереди даже при свете звезд. В давние времена Трикарико, как и большая часть северной Альгарве, принадлежал Каунианской империи. Памятники сохранились. А еще — редкие золотистые кудри среди медно-, песочно — и морковно-рыжего большинства. Жандарм не прочь был бы переправить и кауниан, и их памятники по другую сторону гор Брадано. Елгаванцы — тоже каунианское племя — полагали, будто следы прошлого дают им право на былые владения светловолосого народа.
   О колонну опиралась женщина. Юбочка ее едва прикрывала ягодицы. Ноги были бледнее мрамора.
   — Привет, красавчик, — окликнула она жандарма. — Не хочешь повеселиться?
   — Привет, Фьяметта. — Бембо приподнял шляпу. — Иди лучше займись своим ремеслом в другом месте, а то придется тебя заметить.
   Фьяметта грязно выругалась.
   — В такой темноте дела не идут, — пожаловалась она. — Меня просто не видно…
   — Ну, не сказать, — заметил жандарм.
   В легкомысленные довоенные деньки он пару раз позволил ей откупиться своим товаром.
   Она презрительно фыркнула.
   — Да, и первый, кто обратил на меня внимание за весь вечер, — жандарм! Даже если ты и захочешь побаловаться, то все равно не заплатишь.
   — Деньгами — нет, — признал Бембо, — но ты же пока занята своим ремеслом, а не шьешь рубашки в исправительном доме.
   — Там платят лучше — и публика интересней! — Фьяметта чмокнула жандарма в кончик длинного острого носа и двинулась прочь, покачивая всем, чем могла, — а ей было чем покачать. — Видишь? — бросила она через плечо. — Уже ухожу!
   «Ухожу», скорей всего, значило, что проститутка обогнет колонну кругом, но Бембо не стал проверять. В конце концов, его указание она выполнила. Надо будет как-нибудь воспользоваться ее услугами.
   Жандарм свернул в проулок, где лавок и контор не было — только особняки и доходные дома. В каждом квартале ему приходилось раз-другой постучать в окно или дверь, чтобы хозяева погасили фонари или получше закрыли окна. Все в Трикарико, конечно, слышали о новых указах, но истый альгарвеец с колыбели привыкает думать, что именно к нему правила не относятся. Когда толстяку Бембо пришлось подниматься на четвертый этаж доходного дома, чтобы заставить очередного олуха задернуть шторы, жандарм был готов на убийство.
   Стоило жандарму появиться на пороге, как чья-то тень с поразительной быстротой скрылась в ночном сумраке. Бембо собрался было ринуться за домушником, или кто там еще шляется по ночам, но тут же оставил эту мысль. Все равно не догнать — брюхо мешает.
   Из очередного окна струился свет — между неплотно задернутыми портьерами оставалась щель в добрую ладонь шириной. Бембо поднял было дубинку и замер, будто обратившись в камень. В комнате переодевалась на ночь в свободную юбочку и сорочку миловидная девица.
   В столь двусмысленном положении Бембо еще не доводилось оказываться. Как мужчина, он желал только смотреть и смотреть: чем внимательней он вглядывался, тем соблазнительней казалась девица. Как жандарм, он должен был исполнять свой долг. Он дождался, когда девушка накинет ночную сорочку, прежде чем постучать дубинкой по стене и гаркнуть: «Затемнение!» Девица с визгом подскочила. Лампа потухла. Бембо двинулся дальше. Долг был исполнен — и не без удовольствия.
   Стражу порядка пришлось еще несколько раз применить дубинку — хотя и не столь забавным образом, — прежде чем он вышел на бульвар герцогини Маталиста. Здесь располагались дорогие лавки, конторы законников и ресторации из тех, куда наведывались дворяне и богатые мещане. В таких местах, если Бембо и замечал льющийся из окон свет, приходилось высказывать предупреждения повежливее. Если на жандарма подаст жалобу какой-нибудь барон или ресторатор с связями, можно до скончания дней ночами обходить самые скверные кварталы в городе.
   Бембо только что попросил — попросил! что за унижение для гордого жандарма! — ювелира поплотней задернуть шторы, когда внимание его привлек звук рассекаемого воздуха. Среди звезд мчались крылатые тени. Не успел Бембо набрать воздуха в грудь, как в паре сотен шагов за его спиной разорвалось ядро.
   Снаряды падали по всему Трикарико. Вспышки света заставляли метаться обезумевшие тени, нарубая всякое движение на тонкие ломтики. Оглушительно гремели взрывающиеся скорлупы. Волна сырой чародейной силы сбила жандарма с ног, и он рассадил голые колени о булыжник.
   Взвыв от боли, жандарм вскочил и ринулся в сторону ближайшей воронки. Ядро взорвалось прямо на бульваре герцогини Маталиста, перед трактиром, где ужин на двоих стоил столько, сколько Бембо зарабатывал за неделю. В мостовой зияла дыра, витрина ресторации развалилась, и на чем держится крыша, жандарм не мог понять.
   Витрина модистки напротив тоже пострадала, но Бембо она не тревожила: закрытая лавка пустовала. А из ресторана ломилась толпа залитых кровью, плачущих посетителей. Какая-то женщина, рухнув на четвереньки, вываливала в канаву дорогой ужин.