Старик Лаксар выразил надежду, что она опять пойдет на войну, но сперва пусть побывает дома, где все ее с нетерпением ждут.
   — Они гордятся тобой, дорогая! — сказал Лаксар. — Гордятся так, как никогда ни одна деревня на свете не гордилась кем-либо из своих односельчан. И это законно и разумно, ибо никогда еще деревня не выдвигала такого человека, как ты, — человека, которым можно гордиться и притом называть своим. Странно и вместе с тем замечательно: теперь у нас твое имя дают всякому живому существу, появившемуся на свет, конечно, если это не нарушает приличий. Прошло лишь полгода, как ты ушла от нас и как о тебе разнеслась добрая молва, — и прямо поражаешься, скольких новорожденных в нашем округе назвали при крещении твоим именем. Сначала просто давали имя Жанна, потом Жанна Орлеанская, потом Жанна-Орлеан-Божанси-Патэ, а в дальнейшем, конечно, младенцы будут именоваться полным перечнем твоих подвигов, включая и коронацию в Реймсе. То же самое и с животными. Все знают, как ты любишь животных, и желая оказать тебе честь, каждому божьему созданию стараются дать твое имя. И это настолько вошло в привычку, что стоит вам выйти во двор и позвать: «Жанна, поди сюда!» — как тут же возле вас соберется дюжина кошек и всякой иной твари; и каждая из них думает, что зовут только ее, а все вместе надеются, что, если даже произошла ошибка, им все же перепадет лакомый кусочек. А тот котенок, помнишь, — последний, которого ты где-то подобрала и приютила у себя, — он тоже носит твое имя и взят на воспитание отцом Фронтом; теперь он вырос и такой баловень! Им гордится все село; люди идут за десятки миль, чтобы взглянуть на знаменитую кошку, некогда принадлежавшую Жанне д'Арк. Это тебе всякий скажет, а однажды, когда какой-то прохожий запустил в нее камнем — разумеется, он не знал, что кошка твоя, — вся деревня, от мала до велика, возмутилась. Мерзавца схватили и не долго думая повесили. Тогда отец Фронт…
   Но тут его прервали. Вошел гонец от короля с посланием к Жанне, которое я немедленно прочел. В послании король сообщал, что, поразмыслив и посоветовавшись с военачальниками, он считает своим долгом просить Жанну остаться по-прежнему во главе армии и взять обратно ходатайство об отставке. При этом он хотел бы знать, не прибудет ли она безотлагательно в штаб и не сможет ли присутствовать на военном совете. И, как только я закончил чтение, где-то рядом за окном благодатную тишину ночи нарушила дробь барабанов, послышалась команда, и мы догадались: приближалась охрана, чтобы ее сопровождать.
   Глубокое огорчение омрачило ее лицо, но лишь на мгновение; потом это выражение сразу же исчезло. И вместе с ним исчезло милое видение скромной девушки, тоскующей по дому и родным. Перед нами снова была Жанна д'Арк, главнокомандующий армией, готовая приступить к исполнению своих обязанностей.


Глава XXXVIII


   Совмещая двойную должность пажа и секретаря, я отправился вместе с Жанной. Она вошла в зал заседаний совета с видом опечаленной богини. Как изменилось это резвое дитя! Совсем недавно оно забавлялось лентой и весело хохотало, слушая рассказ о злоключениях глуповатого крестьянина, которому вздумалось примчаться на похороны верхом на искусанном пчелами быке. От прежней непосредственности не осталось и следа. Жанна подошла прямо к столу и остановилась. Ее взгляд скользил по лицам присутствующих и там, где он задерживался, одних озарял, как факелом, других обжигал. Она знала, кому нанести удар, и, кивнув генералам, проговорила:
   — Разговор будет не с вами, не вы добивались созыва военного совета, а с ними, — и Жанна обратилась к ближайшим советникам короля. — Да, именно с вами, — продолжала она. — Военный совет! Удивительно, право. У нас один-единственный, да, да, один лишь путь, а вы созываете военный совет! Военные советы имеют смысл, если необходимо принять решение при наличии двух или нескольких сомнительных направлений, иначе они бесцельны. К чему же созывать военный совет, когда у нас только один путь? Представьте себе: человек в лодке, а его семья — за бортом, и вместо того чтобы ее спасать, он плывет к своим приятелям и спрашивает, как ему лучше поступить. Военный совет! Боже правый, что же на нем решать, что?
   Она умолкла и бросила на ла Тремуйля суровый, испепеляющий взгляд. Сердца присутствующих забились сильнее, атмосфера явно накалялась. Но вот, взвесив в уме каждое слово, Жанна сказала раздельно и твердо:
   — Всякий здравомыслящий человек, чья преданность королю искренна, а не притворна, понимает, что перед нами только один разумный путь — поход на Париж!
   Ла Гир одобрительно стукнул кулаком по столу. Ла Тремуйль побледнел от гнева, но усилием воли сдержался. Даже ленивая кровь короля заходила, и в глазах его сверкнули искорки, потому что все-таки и в нем где-то глубоко-глубоко теплился воинственный огонек, и откровенная смелая речь всегда раздувала в его душе еле тлеющий жар. Жанна выждала, чтобы убедиться, осмелится ли первый министр защищать свою позицию; но тот был опытен, благоразумен и не собирался зря тратить свои силы, плывя против течения. Рассудив, что рано или поздно ухо короля будет в его полном распоряжения, он предпочел не возражать.
   И тогда заговорил благочестивый лис — канцлер Франции. Потирая свои холеные пухлые лапки и самодовольно улыбаясь, канцлер обратился к Жанне:
   — Приличествует ли, ваше превосходительство, опрометчиво выступать в поход, не дождавшись ответа от герцога Бургундского? Вы, может быть, не осведомлены, что мы ведем переговоры с его высочеством и что, по всей вероятности, можно надеяться на заключение двухнедельного перемирия между обеими договаривающимися сторонами? Ожидается, что с его стороны последует обязательство сдать нам Париж без боя и даже без утомительного похода.
   Жанна обернулась к нему и строго сказала:
   — Здесь не исповедальня, ваша светлость. Вам не было необходимости признаваться здесь в своем позоре. Канцлер покраснел, но отпарировал удар:
   — В позоре? Что вы усматриваете в этом позорного? Жанна ответила ровным, невозмутимым тоном:
   — Это может объяснить вам каждый, не прибегая к изысканному красноречию. Мне известно все об этой жалкой комедии, ваша светлость, хотя кое-где и не предполагали, что я буду об этом знать. Похвально со стороны ее сочинителей, что они пытались скрыть от меня свою комедию, содержание которой можно определить двумя словами.
   — Вот как? Желательно было бы услышать, ваше превосходительство, эти два слова, — съязвил канцлер с присущей ему иронией.
   — Трусость и измена!
   На этот раз все генералы стукнули кулаками по столу, а глаза короля загорелись еще ярче. Канцлер вскочил и с мольбой обратился к королю:
   — Сир, я взываю к вашему заступничеству!
   Но король, примирительно махнув рукой, велел ему сесть и сказал:
   — Успокойтесь! Она имеет право требовать, чтобы с ней посоветовались перед началом действий, ибо это в одинаковой степени касается и войны и политики. Наш долг выслушать ее хотя бы теперь.
   Канцлер сел, дрожа от негодования, и резко заметил Жанне:
   — Из милосердия к вам я приму во внимание, что вы все же не знали, по чьей инициативе проводятся те меры, которые вы здесь заклеймили столь бесцеремонно.
   — Приберегите свое милосердие для другого случая, ваша светлость, — ответила Жанна с прежним спокойствием. — Всякий раз, когда втихомолку затевается нечто во вред интересам Франции, с целью унизить ее честь и достоинство, все, кроме мертвых, знают имена двух главных заговорщиков.
   — Сир, сир! Это инсинуация…
   — Это не инсинуация, ваша светлость, — не повышая голоса, прервала канцлера Жанна, — это обвинение. Я предъявляю его первому министру короля и его канцлеру.
   Теперь они вскочили оба, настаивая, чтобы король остановил дерзкую Жанну, но тот и ухом не повел. Речи его придворных были пресной водичкой, а тут короля угостили хорошим, крепким вином, и, представьте, неплохим на вкус. Он сказал:
   — Сядьте и успокойтесь! Что разрешается одному, то, по справедливости, должно быть разрешено и другому. Учтите это и будьте справедливы. А разве вы ее щадили? Разве, говоря о ней, вы не поносили ее имени, не возводили на нее чудовищных обвинений? — И, немного поостыв, он добавил с озорным огоньком в глазах: — Если все это вы считаете обидным и оскорбительным, то между вашими делами и ее речами я вижу разницу лишь в том, что она говорит неприятные вещи вам в глаза, а вы строите свои козни за ее спиной.
   Король был доволен своим метким ударом, от которого те двое съежились, а Ла Гир громко расхохотался; другие же генералы из приличия посмеивались себе в ладонь. Жанна продолжала с невозмутимым спокойствием:
   — С самого начала эта политика колебаний и нерешительности сковывала наши действия. Что за манера: совещаться, совещаться и совещаться без конца, когда говорить не о чем, а надо воевать. Мы заняли Орлеан 8 мая и могли бы очистить всю провинцию в каких-нибудь три дня, предотвратив тем самым кровопролитие при Патэ. Мы могли бы быть в Реймсе шесть недель тому назад, а сегодня — в Париже, и, самое большее, через полгода выгнать последнего англичанина из Франции. Но после Орлеана мы, вместо того чтобы нанести следующий удар, повернули обратно и ушли в сельские районы, на лоно природы. Зачем? Затем, видите ли, чтобы заседать на военных советах, а в действительности, чтобы дать Бедфорду время послать подкрепления Таль-боту, чем он, конечно, сразу же воспользовался, и Патэ пришлось брать с боя. После сражения при Патэ — новые совещания, новые потери драгоценного времени. О мой король, как бы мне хотелось убедить тебя! — Слегка волнуясь, она с жаром проговорила: — У нас есть еще одна благоприятная возможность. Если мы без промедления ударим по врагу, все будет хорошо. Вели мне идти на Париж! Через двадцать дней он будет твоим, а через шесть месяцев — и вся Франция! Дела у нас не больше, чем на полгода, но если время будет упущено, нам не наверстать его и за двадцать лет. Скажи свое слово, милостивый король, одно только слово!
   — Пощадите! — прервал ее канцлер, заметив опасную искру воодушевления, сверкнувшую в глазах короля. — Поход на Париж? Вы забываете, ваше превосходительство, что дорогу туда преграждают английские крепости!
   —  — Вот что станет с вашими английскими крепостями! — сказала Жанна, презрительно щелкнув пальцами. — Откуда мы наступали в последний раз? Из Жьена. Куда? На Реймс. Что встречали на своем пути? Английские крепости. Чьи они сейчас? Французские. Причем без всяких жертв и потерь. — Генералы дружно зааплодировали, и Жанна умолкла, ожидая, пока уляжется шум.
   — Да, перед нами щетинились английские крепости, но теперь за нами стоит стена французских крепостей! Какой же вывод? Тут и ребенок разберется. Крепости между нами и Парижем заняты той же породой англичан, теми же солдатами, что и в прежних гарнизонах, с теми же сомнениями, с теми же слабостями и с тем же страхом перед тяжкой десницей всевышнего, занесенной над ними. Нам остается только идти вперед, немедленно, и эти крепости — наши, Париж — наш, Франция — наша! Скажи свое решительное слово, милостивый король! Повелевай своей слуге…
   — Стойте! — воскликнул канцлер. — Было бы безумием наносить такое ужасное оскорбление его высочеству герцогу Бургундскому. В силу договора, который, как мы надеемся, будет заключен с ним…
   — О этот договор, на который возлагается столько надежд! Герцог Бургундский презирал вас долгие годы и пренебрегал вами. Уж не думаете ли вы, что ваши заискивания заставили его смягчиться и склонили прислушиваться к вашим предложениям? Нет. Его убедила сила! Да, да — поражения, которые мы нанесли ему. Ибо только силой можно убедить этого матерого мятежника. Очень ему нужна эта болтовня! Договор! Вы надеетесь с ним заключить договор? Эх, вы! С его помощью освободить Париж? Последний нищий в нашей стране больше способен на это, чем он. Он — освободитель Парижа!? Вы представляете себе, как будет смеяться Бедфорд? Какой жалкий предлог! Слепой может видеть, что эти наши переговоры с полумесячным перемирием дают возможность Бедфорду подтянуть и бросить свои войска против нас. Еще одна измена, всегда измена! Мы созываем военный совет, а советоваться не о чем; Бедфорд же не нуждается в подсказке, он знает, каково наше единственное направление. Он прекрасно знает, как бы поступил на нашем месте. Он перевешал бы всех изменников и двинулся бы на Париж! О милостивый король, очнись! Путь свободен, Париж зовет, Франция с мольбою смотрит на тебя! Одно твое слово, и мы…
   — Сир, это безумие, явное безумие! Ваше превосходительство, мы не можем, мы не имеем права отказаться от того, что уже сделано: мы сами предложили переговоры, и мы должны договориться с герцогом Бургундским.
   — И мы договоримся! — сказала Жанна.
   — И вы уверены? Каким образом?
   — Острием копья!
   Весь зал, как один человек, поднялся. Вскочили все, в ком билось французское сердце, раздался взрыв рукоплесканий, и они нарастали волна за волной. В приветственном шуме послышался могучий голос Ла Гира: «Острием копья! Ей-богу, да это же музыка!» Король тоже встал, обнажил меч, взял его за клинок, шагнул к Жанне и, вложив рукоятку меча в ее руку, произнес: — Король сдается. Неси этот меч в Париж.
   И снова загремели рукоплескания. Исторический военный совет, овеянный славой и легендами, был окончен.


Глава XXXIX


   Было уже далеко за полночь; предыдущий день был беспокойным и утомил всех смертельно, но Жанне все было нипочем, когда предстояло большое дело. Она и не подумала ложиться. Генералы последовали за ней в ее штаб-квартиру, и она едва успевала отдавать распоряжения; те, в свою очередь, немедленно рассылали их в соответствующие части и подразделения; верховые мчались галопом в разные стороны, понукая лошадей; тишина сонных улиц была нарушена топотом и криками. Вскоре послышались отдаленные звуки рожков и дробь барабанов — признаки приготовлений к походу. на заре должен был выступить наш авангард.
   Генералов скоро отпустили, но я остался — теперь поработать был мой черед. Жанна прохаживалась по комнате и диктовала послание герцогу Бургундскому, требуя, чтобы он сложил оружие, заключил мир и извинился перед королем, а если ему уж так хочется воевать, то пусть воюет с сарацинами. «Pardonnez-vous l'un a l'autre de bon coeur, entierement, ainsi que doivent faire loyaux chretiens, et, s'il vous plait de guerroyer, allez contre les Sarrasins»[48]. Длинновато несколько, но звучит неплохо, и к тому же скреплено ее личной печатью, вырезанной на золотом перстне. Полагаю, это был один из самых прекрасных, простых и вместе с тем выразительных и красноречивых государственных документов, которые она когда-либо диктовала.
   Послание было немедленно передано курьеру, который тотчас же поскакал с ним к герцогу. Жанна отпустила меня, сказав, чтобы я шел отдыхать в гостиницу, а утром не забыл отдать ее отцу сверток, который прошлый раз она там оставила. В свертке были подарки родственникам и друзьям в Домреми и крестьянская одежда, купленная Жанной для себя. Она обещала, что заглянет утром проститься с отцом и дядей, если они не захотят остаться еще на некоторое время, чтобы осмотреть город.
   Разумеется, я ничего не сказал ей; но я мог бы сказать, что никакие цепи не смогли бы удержать их в городе даже на полдня. Разве могли они отказаться от такой чести — первыми принести великую новость в Домреми: «Подати отменяются навсегда!» — и под веселый перезвон колоколов быть первыми свидетелями народного ликования? Нет, они не могли. Патэ, Орлеан и коронация в Реймсе — все это события, огромное значение которых смутно укладывалось в их сознании; это был грандиозный, но туманный и расплывчатый призрак, а вот отмена податей — нечто ясное и ощутимое!
   Когда я пришел туда, вы думаете, они спали? Как бы не так. Старики и все прочие были изрядно навеселе и вели непринужденную беседу. Паладин с отменным пафосом рассказывал о своих сражениях, а старики так усердно ему аплодировали, что дрожали стены и звенела посуда. Наш знаменосец приступил к описанию битвы при Патэ. Нагнувшись, он объяснял расположение позиций и передвижения войск, чертя острием своего увесистого меча то тут, то там по полу, а крестьяне, упершись руками в расставленные колени и подавшись вперед, сидели, не спуская с него возбужденных глаз, то и дело вскрикивая и прищелкивая языком от удовольствия.
   — Да, так вот здесь стоим мы и ждем, — продолжал Паладин. — Ждем, стало быть, команды; кони храпят, танцуют, неудержимо рвутся вперед, и мы натягиваем поводья изо всех сил, отваливаясь всем корпусом на их могучие спины; наконец послышалась команда: «Вперед!» — и мы пошли. Пошли? Какого черта, пошли — понеслись как бешеные! Это был вихрь, буря, ураган!.. Как налетели, как ударили! Бегущие англичане валились от одного ветра, падали, как подкошенная трава. Но вот мы врезались в гущу разъяренных молодчиков Фастольфа. В два счета мы разметали их в пух и прах, — вся дорога за нами была усеяна грудами трупов. Никакой передышки, никакого промедления, поводья натянуты, как струна! Все вперед, вперед и вперед, — вдали виднелась наша главная добыча: Тальбот со своим войском, темневшим на горизонте, как грозовая туча. Мы с ураганной быстротой устремились к ним, а за нами — летучие стаи мертвых листьев, поднятые в воздух нашей стремительной атакой. Еще минута — и мы врезались бы в них, как сорвавшиеся со звездных орбит светила врезаются в Млечный Путь, но, к несчастью, по воле неисповедимого провидения, они узнали меня! Таль-бот побледнел, как полотно, и воскликнул: «Спасайтесь, это — знаменосец Жанны д'Арк!» После чего он так вдавил шпоры в бока коня, что они, наверное, встретились в середине конского брюха, и обратился в бегство, сопровождаемый всеми своими полчищами. Я готов был проклинать себя, что не успел переодеться и не изменил внешности. Я увидел упрек в глазах ее превосходительства, и мне было стыдно. По-видимому, я навлек непоправимую беду. Другой на моем месте стал бы горевать в сторонке, не видя никакого способа поправить дело; но я, слава богу, не из таких. Тяжелые случаи, как зов боевой трубы, только мобилизуют во мне дремлющие резервы моей находчивости. Нет худа без добра, — и я в миг сообразил, что, как бы то ни было, это, быть может, и есть наилучшая возможность для подвига. Одним прыжком поворачиваю в лес и исчезаю, как вспышка молнии! Прямиком и обходами, как на крыльях, мчался я сквозь густую зеленую завесу, и никто не знал, куда я девался, что со мною, каковы мои намерения. Проходила минута за минутой, а я все мчался и мчался, вперед и вперед; наконец с громким криком «ура!» подымаю знамя, трепещущее на ветру, и как из-под земли вырастаю перед Тальботом! О, это была блестящая мысль! Все это обезумевшее стадо перепуганных врагов закружилось и подалось назад, как волна прилива, разбившаяся о берег, и победа была за нами! Жалкие, беспомощные твари! Они очутились в ловушке, они были окружены; они не могли показать нам пятки, повернув назад, ибо там была наша армия, и не могли пробиться вперед: там был я. Сердца их замерли в страхе, руки их бессильно опустились. Они покорно стояли, и мы легко, шутя, перекололи и порубили их всех до единого, — всех, за исключением Тальбота и Фастольфа; этих я оставил: взял каждого под мышку и унес с собой.
   Действительно, Паладин был в блестящей форме в тот вечер — ничего не скажешь. Какой слог! Какое благородство жестов, какая манера держать себя, какой пыл, когда он входил в роль. Какие постепенные переходы и какое уверенное дыхание! Какие чудесные оттенки голоса в зависимости от весомости слова, какие мастерски рассчитанные повороты к неожиданностям и эффектам, какая неотразимая искренность тона, какая естественность мимики, сколько силы и страсти, клокотавшей в груди! А какая ослепительно яркая обрисовка эпизода, когда он, в латах и с развевающимся знаменем, предстал перед охваченной ужасом армией! А с каким тонким мастерством была подана последняя половина его заключительной фразы — эта небрежность, это равнодушие, словно, рассказав правдивую историю из своей жизни, он между прочим упомянул о мелкой, не относящейся к делу детали и только лишь потому, что это произошло с ним под самый конец.
   Забавно было смотреть на его доверчивых слушателей. Что делалось! Казалось, все лопнут от восторга. А старики хлопали в ладоши с таким усердием, что мог бы обрушиться потолок, проснулись бы даже покойники. Когда все, наконец, слегка поостыли и наступила тишина — надо же было отдышаться! — старик Лаксар воскликнул с восхищением:
   — Вот ты какой молодец! По-моему, ты один заменяешь целое войско.
   — Еще бы! — убежденно сказал Ноэль Ренгессон. — Он гроза и ужас, и не только в здешней округе. Одно его имя приводит в трепет самые отдаленные края — одно лишь имя; а когда он хмурится в гневе, тень от его бровей падает до самого Рима; даже куры — глупые птицы-и те усаживаются на насест часом раньше. Говорят даже…
   — Ноэль Ренгессон, ты хочешь иметь неприятность! Стоит мне сказать тебе лишь одно словечко, и ты…
   Я понял: начинается старая песня, и ей не будет конца. Дальнейшее было уже неинтересно, и, передав поручение Жанны, я отправился спать.
   Жанна распрощалась со своими стариками утром; тут были и нежные объятия, и вздохи, и слезы, и все это на глазах многочисленной толпы сочувствующих; старики гордо двинулись в путь на своих великолепных лошадях, торопясь доставить домой радостные новости. Конечно, я видывал лучших всадников, но разве можно упрекать новичков, впервые обучающихся искусству верховой езды.
   Наш авангард выступил на рассвете; взвились знамена, торжественна заиграла музыка. Второй отряд выступил в восемь утра. Затем явились бургундские послы и отняли у нас полностью весь день, оставшись и на следующий. Но, к счастью, здесь была еще Жанна, и они ничего не добились. Остальные войска выступили через день, утром 20 июля. Но сколько мы прошли? Не более шести лье. Дело в том, что коварный Тремуйль по-прежнему оказывал влияние на безвольного короля. Король задержался в Сен-Маркуле и молился там три дня. Для нас — проигрыш, потеря драгоценного времени, для Бедфорда — выигрыш времени. Уж кто-кто, а он наверняка сумеет им воспользоваться!
   Мы не могли следовать дальше без короля; это означало бы оставить его в лагере заговорщиков. Жанна умоляла, убеждала, доказывала; наконец, мы опять тронулись в путь.
   Предсказание Жанны сбылось. Наш поход напоминал очередную увеселительную прогулку. Английские крепости, попадавшиеся по дороге, сдавались без боя; мы оставляли в них французские гарнизоны и двигались дальше. Тем временем к нам приблизился Бедфорд со своей новой армией; 25 июля враждующие силы столкнулись и стали готовиться к сражению; но здравый рассудок Бедфорда взял верх — он повернул обратно и отступил к Парижу. Нам это было на руку, и наши войска чувствовали себя отлично.
   Просто не верится! Король — эта жалкая тряпка — дал своим недостойным советникам уговорить себя вернуться в Жьен, туда, откуда мы начали свой поход в Реймс на коронацию! И действительно, мы повернули назад. Пятнадцатидневное перемирие с герцогом Бургундским было только что заключено, и нам предложили отправиться в Жьен и терпеливо ждать, пока нам сдадут Париж без боя.
   Мы дошли до Бре, но там в голове короля подули новые ветры, и взор его опять обратился к Парижу. Жанна продиктовала послание жителям Реймса с призывом сохранять мужество, несмотря на перемирие, и обещая вступиться за них. Она сама известила их о перемирии, заключенном по воле короля, и, сообщая об этом, как всегда, оставалась прямодушной и откровенной. Она писала, что недовольна перемирием и еще не уверена, будет ли соблюдать его; если же и будет, то единственно из уважения к королю, охраняя его честь. Все французские дети знают наизусть эти замечательные слова. Как они просты! «De cette treve qui a ete faite, je ne suis pas contente, et je ne sais si je la tiendrai. Si je la tiens, ce sera seulement pour garder 1'honneur du roi».[49]
   Во всяком случае, сказала Жанна, она не позволит никому нарушать королевскую волю и будет держать армию в полной готовности к боевым действиям по истечении срока перемирия.
   Бедное дитя! Сражаться с Англией, Бургундией и в то же время бороться с заговором среди своих же французов — не слишком ли это тяжело? С внешними врагами она еще могла справиться, но с внутренними — кто в силах одолеть заговор, когда сама его жертва так слаба и податлива! В те тревожные дни она сильно печалилась из-за этих задержек, проволочек и всевозможных препятствий, печалилась так, что из глаз ее готовы были брызнуть слезы. Однажды, беседуя со своим старым другом и верным помощником бастардом Орлеанским, она сказала:
   — Ах, дай бог, чтобы я поскорее могла снять с себя эти стальные доспехи, вернуться к своим родителям и вместе с сестрой и братьями по-прежнему пасти овец. Они так бы обрадовались мне!
   12 августа мы расположились лагерем вблизи Даммартэна. К вечеру произошла стычка с арьергардом Бедфорда, и мы рассчитывали на большое сражение на следующий день, однако ночью Бедфорд со всем своим войском ушел к Парижу.