Слова Жанны поразили короля; она точно определила состояние его души. Его молитвы, его терзания были тайной для всех, кроме бога. Король воскликнул:
   — Этого знамения вполне достаточно. Теперь я убежден, что твои «голоса» от бога. Они говорили правду о нашем деле, по если они сообщили еще что-нибудь, поведай мне — и я поверю им.
   — Они избавляют тебя от тягостных сомнений, и вот их подлинные слова: «Ты достойный сын короля, отца твоего, и законный наследник престола Франции». Так возвестил господь. Подыми же голову и не сомневайся более, но дай мне войско и разреши мне приступить к делу.
   Именно это подтверждение законности его рождения и ободрило короля, вдохнув в него на мгновение мужество, рассеяв сомнения, утвердив в сознании своих королевских прав. Если бы можно было избавить его от дурных и вредных советников, перевешать их всех, он немедленно исполнил бы просьбу Жанны и послал ее на поле брани. Но, к сожалению, эти интриганы были избиты, но не повержены в прах; они могли изобрести еще немало козней.
   Мы гордились вниманием, которого удостоилась Жанна при посещении королевской резиденции, — такого внимания редко кто удостаивался даже из высокопоставленных, знатных особ, — но эта гордость была ничем в сравнении с почестями, оказанными ей на прощанье. Торжественная встреча Жанны была обычной церемонией приема высокопоставленных лиц, но почести, оказанные ей во время прощанья, предусматривались этикетом исключительно для лиц королевского происхождения. Сам король провел Жанну за руку по всему залу до дверей, при этом блестящая толпа подымалась и кланялась по пути следования короля, а серебряные трубы издавали протяжные, приятные звуки. Затем король отпустил Жанну с милостивыми словами и, поклонившись, поцеловал ей руку. Всегда и везде, в верхах и в низах, ее провожали лучше, чем встречали.
   И еще одна большая почесть была оказана Жанне королем: он отправил нас в замок Кудре под эскортом всей своей гвардии, своих телохранителей, освещавших нам дорогу красным пламенем факелов, молодцов в парадной форме и во всеоружии, хотя крайне немощных телом и, должно быть, ожидавших королевского жалованья с самого детства. Тем временем весть о встрече Жанны с королем разнеслась повсюду. Дорога так была забита толпами людей, желавших увидеть ее, что мы едва смогли пробиться. Говорить же о своих впечатлениях мы не могли, наши голоса тонули, как в бурном море, в реве и восторженных криках, сопровождавших нас до самого замка.


Глава VII


   Нам оставалось только терпеть, ждать и надеяться. Мы покорились своей судьбе и переносили невзгоды безропотно, отсчитывая томительно текущие дни и часы в надежде, что когда-нибудь и нам пошлет бог удачу. Единственным исключением был Паладин; только он чувствовал себя счастливым и не скучал. Отчасти это объяснялось удовольствием, которое доставлял ему новый наряд, приобретенный им сразу же по прибытии. Купленный из вторых рук, он все же еще имел приличный вид и напоминал полное снаряжение испанского рыцаря: широкополая шляпа с развевающимися перьями, кружевной воротник и манжеты, короткий камзол из полинявшего бархата и панталоны в обтяжку, короткий плащ, накинутый на плечи, высокие сапоги с раструбами, длинная рапира и прочее, — все это в общей сложности имело весьма живописный вид, вполне соответствующий статной фигуре Паладина. Освободившись от дежурства, он немедленно облекался в свой наряд и, когда проходил мимо, опираясь одной рукой на эфес рапиры, а другой молодцевато покручивая едва пробивающиеся усы, все останавливались и любовались им. И это вполне понятно: его высокая, могучая фигура резко выделялась среди низкорослых французских дворянчиков, затянутых в пошлые французские курточки, считавшиеся весьма модными в то время.
   Щеголь Паладин сразу же стал общим любимцем маленькой деревушки, ютившейся под угрюмыми башнями и бастионами замка Кудре; он был признан героем таверны, находившейся внизу при гостинице. Стоило ему раскрыть рот, и вокруг него сразу же собиралась толпа зевак. Простодушные ремесленники и крестьяне слушали его, затаив дыхание: он много путешествовал и видел свет — по крайней мере тот, что находился между Шиноном и Домреми, — они же не надеялись увидеть и столько; он побывал в сражениях и умел великолепно описывать бой, полный драматических эпизодов и потрясающих неожиданностей; вымысла у него хватало с избытком. Словом, Паладин был павлином среди кур, постоянным героем дня и привлекал посетителей, как мед привлекает мух, за что и стал баловнем трактирщика, его жены и дочери, наперебой старавшихся ему угодить.
   Большинство людей, обладающих даром красноречия — талант, встречающийся довольно редко, — как правило, имеют один существенный недостаток: рассказывая об одном и том же много раз, они часто повторяются и всегда испытывают страх показаться скучными и не понравиться публике. Но с Паладином дело обстояло иначе, — он обладал особым, утонченным даром красноречия. Слушать его рассказы о сражениях в десятый раз было даже интереснее чем в первый: он никогда не повторялся, а всегда выдумывал новое сражение, еще более эффектное, с большими потерями, разрушениями и бедствиями в стане врагов, со значительным количеством вдов и сирот, с невероятными страданиями местных жителей. А чтобы не перепутать разные сражения, он давал им определенные названия. И когда о каждом из них было подробно рассказано не менее десяти раз, он забывал о них, переходя к новому названию, так как для всех предыдущих просто не хватало места на территории Франции и рассказчик начинал чувствовать, что перехлестывает через край. Но аудитория не очень-то ему позволяла подменять старые сражения, считая их наиболее совершенными и никак не желая их улучшать, поскольку в этом нет никакой надобности. Таким образом, вместо того чтобы сказать ему, как сказали бы другому: «Дай что-нибудь посвежее, мы уже устали от твоих старых, побасенок», все в один голос заявляли: «Расскажи нам еще раз о победе под Болье — повтори это три или четыре раза!» Такому комплименту мог бы позавидовать любой краснобай со дня сотворения мира.
   Когда Паладин услышал от нас впервые о великолепной аудиенции у короля, он чуть не лопнул с досады, сожалея, что не был приглашен. На другой день, немного успокоившись, Паладин заговорил о том, что бы он сделал, если бы ему удалось там побывать. А еще через день он уже вообразил, будто и в самом деле был на приеме у короля, рассказывая интересные подробности об этой встрече. Его мельница заработала вовсю, и ничто не могло ее остановить. На три вечера пришлось оставить в покое сражения, потому что поклонники Паладина, увлекшись его рассказами о королевской аудиенции, ни о чем другом и слушать не хотели. Если бы их лишили этого удовольствия, в таверне поднялся бы бунт.
   Ноэль Ренгессон, спрятавшись поблизости, следил за Паладином и сразу же обо всем мне сообщил. Тогда мы вместе, подкупив хозяйку гостиницы, забрались в ее комнатушку, откуда сквозь щель в дверях можно было превосходно слушать и наблюдать.
   Таверна находилась в большом зале и выглядела довольно уютно: на красном кирпичном полу в живописном беспорядке были расставлены заманчивые маленькие столики, а в огромном камине, потрескивая, пылал огонь. Тепло и приятно было сидеть там в ненастные мартовские вечера, и веселая компания, по-приятельски болтая между собой, охотно собиралась на огонек и потягивала вино в ожидании рассказчика. Хозяин с хозяйкой и их красивая дочь суетились у столиков, стараясь получше обслужить посетителей. В зале, площадью около сорока квадратных футов, в центре оставалось свободным небольшое пространство — почетное место для Паладина. В конце зала возвышался небольшой помост шириной в десять-двенадцать футов, на котором стояли столик и кресло; на помост вели три ступеньки.
   В числе завсегдатаев таверны было немало знакомых лиц: сапожник, лекарь, кузнец, колесный мастер, оружейник, пивовар, ткач, булочник, подручный мельника в запыленной мукой куртке и другие. Но самым заметным и почетным лицом был, конечно, цирюльник, в случае необходимости заменявший зубного врача. Почти в каждом селе имеются такие люди, и все они похожи друг на друга. Вырывая клиентам зубы, давая им слабительное и пуская взрослым кровь для поддержания их здоровья, он знал всех наперечет и, благодаря беспрерывным контактам с людьми разных сословий, слыл знатоком этикета, умел вести себя в обществе и обладал незаурядным красноречием. Кроме него, здесь было много носильщиков, гуртовщиков, подмастерьев и прочих тружеников, жаждущих отдыха.
   Когда в таверну неторопливо и с достоинством вошел Паладин, его встретили с распростертыми объятиями; цирюльник поднялся и приветствовал его тремя изящными светскими поклонами и даже прикоснулся губами к его руке. Затем он громогласно предложил подать Паладину пина, и когда дочь хозяина принесла на площадку вино и, раскланявшись, удалилась, цирюльник вернул ее и дополнительно заказал вина за свой счет. В зале раздались возгласы одобрения, что весьма понравилось цирюльнику, и его мышиные глазки заблестели. Такое одобрение и восторг вполне понятны, ибо, совершая красивый, благородный поступок, мы определенно можем рассчитывать, что он не останется незамеченным.
   Цирюльник попросил всех встать и выпить за здоровье Паладина. Собравшиеся выпили с радостью и от всей души, чокаясь оловянными кубками и провозглашая тосты. Нельзя не удивляться, как мог этот молодой бахвал завоевать себе такую популярность в чужом краю и в такое короткое время. Он добился успеха только лишь своим языком и данной от бога способностью умело пользоваться им, — сначала просто способностью, которая, однако, со временем увеличилась по много раз, благодаря ловкости, опыту и наращиванию за счет чужих мыслей с правом применения их по собственному усмотрению со всеми вытекающими отсюда выгодами.
   Публика уселась и застучала кубками по столам, выкрикивая: «Про аудиенцию у короля! Про аудиенцию у короля!» Паладин стоял в своей излюбленной позе, лихо сдвинув набекрень огромную шляпу с пером, перекинув через плечо плащ, опираясь одной рукой на эфес рапиры, а другой сжимая наполненный кубок. Когда шум утих, он отвесил полный достоинства поклон, которому неизвестно когда и где научился, затем поднес кубок к губам и, запрокинув голову, осушил его до дна. Цирюльник вскочил, снова наполнил кубок и поставил его на стол. А Паладин, выпятив грудь, начал расхаживать по помосту. Он был в отличном настроении и говорил на ходу, изредка останавливаясь и поворачивая лицо к публике. Так мы провели три вечера подряд. Видимо, было что-то привлекательное в рассказах Паладина, отличающее их от обыкновенного вранья, и эта привлекательность, по всей вероятности, заключалась в непосредственности рассказчика. Он лгал вдохновенно и сам верил своим выдумкам. Для него все сказанное являлось непреложной истиной, и если он иногда путался и преувеличивал, то и в таких случаях не терялся, а придавал сказанному видимость факта. Он вкладывал всю душу в свои удивительные истории, как поэт вкладывает душу в героическую поэму, и его искренность обезоруживала критику, — во всяком случае, обезоруживала настолько, насколько это было необходимо Паладину. Никто не верил его рассказам, но все знали, что он не сомневается ни в чем.
   Он врал так убежденно, так спокойно и так искусно, что иногда со стороны даже трудно было заметить, в чем он неправ. В первый вечер он говорил о коменданте Вокулера просто как о коменданте; во второй вечер назвал его своим дядей, а в третий — родным отцом. Он даже не сознавал своей непоследовательности; слова непринужденно, сами по себе срывались с его языка. В первый вечер он говорил о том, что комендант просто включил его в отряд Девы. Во второй вечер он утверждал, что дядюшка комендант направил его в отряд Девы в качестве офицера охраны. А в третий вечер оказалось — любезный папаша отдал в его распоряжение весь отряд, включая и юную Деву. В первый вечер комендант говорил о нем, как о молодом человеке, без роду и племени, но подающем большие надежды. Во второй вечер милый дядюшка говорил о нем, как о последнем, наиболее выдающемся отпрыске, происходящем по прямой линии от одного из самых знатных, титулованных двенадцати паладинов Карла Великого. А в третий вечер дорогой отец неоспоримо доказал, что его сын — потомок всей этой дюжины. За три вечера граф Вандомский превращался сначала в близкого знакомого, затем — в школьного товарища и наконец — в шурина.
   То же самое было и с рассказами об аудиенции у короля. Сначала о нашем шествии возвещали четыре серебряные фанфары, затем — тридцать шесть и, наконец — девяносто шесть. К этому времени количество литавр и барабанов возросло так, что зал, в котором происходила аудиенция, пришлось расширить с пятисот футов до девятисот, иначе они бы не вместились. В такой же степени увеличивалось и количество людей.
   В первые два вечера Паладин ограничился тем, что с чудовищными преувеличениями описал главные драматические моменты приема, в третий вечер его рассказ сопровождался наглядными иллюстрациями. Для этого Паладин усадил цирюльника в кресло, стоявшее на помосте, предложив ему изображать мнимого короля; затем рассказал, как весь двор с огромным интересом и еле сдерживаемой насмешкой наблюдал за поведением Жанны, ожидая, что она легко попадется в расставленную ловушку и, под дружный хохот присутствующих, растеряется и опозорит себя. Эту сцену он разыграл так, что довел публику до состояния лихорадочного возбуждения, после чего приступил к исполнению лучшего номера своей программы. Обратившись к цирюльнику, он сказал:
   — Но вы заметьте, что она сделала. Она пристально, посмотрела в лицо этому самозванному негодяю, вроде как я сейчас смотрю на вас, точно с такой же, как у меня, простой, но величественной осанкой. Затем она повернулась в мою сторону — вот так! — протянула руку — вот этак! — и, указывая на меня перстом, произнесла тем твердым, звучным голосом, каким обычно подавала команду войскам: «Убери-ка мне этого обманщика с трона!» Я рванулся вперед — смотрите, смотрите! — схватил его за воротник и поднял, как младенца. — Тут вся публика повскакивала с мест, крича, стуча, хлопая в ладоши, восхищаясь ловкостью и мощью Паладина; никто не смеялся, даже вид невзрачного, самодовольного цирюльника, повисшего над столом как щенок, схваченный за шиворот, не вызывал улыбки. — Потом, — продолжал рассказчик, — я поставил его на ноги — вот так! — и собирался схватить еще крепче, чтобы выбросить в окно, как вдруг вмешалась Жанна, попросила пощадить мерзавца и таким образом спасла его от смерти. Затем она повернулась кругом, обводя публику своими ясными, лучистыми глазами, сквозь которые, как сквозь окна, ее бессмертный ум взирает на мир, осуждая господствующую в нем несправедливость и озаряя его светом правды. И вдруг ее взгляд упал на молодого, скромно одетого человека, в котором она сразу узнала того, кого искала. «Ты — король, — воскликнула она, — а я твоя смиренная служанка!» Все были поражены; все шесть тысяч человек подняли в зале невообразимый шум; от криков и возгласов задрожали стены замка.
   В заключение Паладин превосходно изобразил возвращение нашей делегации, преувеличивая до невозможности оказываемые нам почести; он снял с пальца медное кольцо от ручки хлыста, которое, насколько я знаю, дал ему утром конюх в замке, и закончил так:
   — Король простился с Жанной весьма милостиво, в соответствии с ее заслугами, и, обратившись ко мне, сказал: «Возьми это кольцо, сын паладинов, и смело приходи ко мне с ним, когда будешь испытывать нужду. И смотри, — добавил он, коснувшись перстом моего лба, — береги эту голову: она еще понадобится Франции, и я предвижу то время, когда в один прекрасный день ее увенчает герцогская корона». Я взял кольцо, преклонил колени и, облобызав руку короля, воскликнул: «Ваше величество, мое призвание — война, моя стихия — опасность и смерть. Когда Франции и престолу потребуется моя помощь… Впрочем, я не хочу хвастать и терпеть не могу хвастунов, пусть лучше за меня говорят мои дела. Только об этом я и прошу». Так кончился сей памятный и счастливый эпизод, столь важный для будущего короны и нации. Возблагодарим же бога! Встаньте и наполните свои кубки! Выпьем за прекрасную Францию и ее короля!
   Все осушили кубки до дна, и гром восторженных оваций продолжался не менее двух минут. Герой Паладин, торжествуя, стоял на подмостках и блаженно улыбался.


Глава VIII


   Когда Жанна открыла королю тайну его душевных терзаний, все его сомнения рассеялись. Он поверил, что она действительно послана богом, и, если бы придворные оставили его в покое, он сразу разрешил бы ей исполнить ее миссию. Но его не оставляли в покое. Де ла Тремуйль и эта хитрая Реймская лисица, этот святоша, прекрасно понимали, с кем имеют дело. Они сказали королю то, что сочли нужным:
   — Вы утверждаете, ваше величество, что «голоса» ее устами поведали вам тайну, которую знали только вы да бог. Но откуда вам известно, что сии «голоса» не от сатаны и что она не выражает его волю? Разве сатана, постигнув тайны людей, не использует свои знания для искушения душ человеческих? Сие весьма опасно, и ваше величество поступило бы разумно, не предпринимая никаких действий без тщательного расследования.
   Этого было достаточно. Трусливая душа короля содрогнулась от ужаса, и он тотчас же втайне назначил комиссию из епископов для ежедневных посещений и опроса Жанны, пока не выяснится, откуда исходит ее сверхъестественная сила — с небес или из ада.
   Родственник короля герцог Алансонский, три года находившийся в плену у англичан, недавно освободился, дав обещание представить значительный выкуп; и когда громкое имя и слава Девы коснулись его ушей — ведь о ней теперь говорили всюду, — он приехал в Шинон, чтобы собственными глазами взглянуть на это чудо. Король послал за Жанной и представил ее герцогу. Она приветствовала герцога со своей обычной простотой:
   — Добро пожаловать. Чем больше благородной французской крови присоединится к нашему делу, тем лучше для дела и для нас.
   Герцог и Жанна обменялись мнениями, и их свидание завершилось тем, чего и следовало ожидать, — герцог стал ее другом и сторонником.
   На следующий день Жанна присутствовала на королевской мессе, по окончании которой обедала вместе с королем и герцогом. Король научился ценить ее общество, и это вполне понятно: подобно многим королям, он не находил ничего привлекательного в обществе своих подданных, слушая их осторожные, бесцветные речи, обильно разбавленные лестью и славословием. Их болтовня, как правило, раздражала и утомляла короля. Но беседы с Жанной были особенными, полными свежести, новизны, искренности, благородства, прямоты, лишенными заискивания, робкой настороженности и скованности. Она всегда говорила то, что думала, говорила просто и откровенно. Можно смело утверждать, что для короля беседы с Жанной были словно ключевая вода для запекшихся уст путника, привыкшего, блуждая в бескрайних равнинах, утолять жажду водой из пересыхающих луж.
   После обеда на лугу перед Шинонским замком Жанна в присутствии короля так очаровала герцога искусством верховой езды, ловкостью и умением обращаться с копьем, что король в знак своего благоволения подарил ей великолепного вороного коня.
   Каждый день епископы являлись к Жанне, подробно расспрашивая о «голосах» и о ее миссии, а затем возвращались и докладывали обо всем королю. Но это назойливое любопытство авторитетной комиссии не приносило пользы. Жанна высказывалась сдержанно, храня в себе свои заветные мысли. Не достигали цели ни угрозы, ни хитрости: она не боялась их и искусно обходила ловушки, оставаясь при этом чистой и простодушной, как ребенок. Жанна знала, что епископы подосланы королем, что их вопросы — это вопросы самого короля, и что, согласно законам и обычаям, на них нельзя не отвечать; и все же однажды за королевским столом она с подкупающей наивностью заявила, что отвечает лишь на те вопросы, которые считает уместными.
   Наконец, епископы пришли к заключению, что они не в состоянии определить, кем послана Жанна — богом или сатаной. Как видите, они поступили осторожно. При дворе существовали две могущественные партии; и если бы они вынесли определенное решение, то навлекли бы на себя гнев одной из них. Поэтому они сочли наиболее благоразумным избежать ответственности, что им и удалось легко сделать. Они заявили, что дело Жанны не входит в их компетенцию, и посоветовали передать его в руки ученых и знаменитых богословов университета в Пуатье. После этого епископы удалились, дав краткое показание, внушенное им разумным поведением Жанны; они сказали, что она «кроткая и простая пастушка, чистосердечная, но не словоохотливая».
   С их точки зрения, это было правдой. Но если бы они могли оглянуться назад и увидеть ее вместе с нами на мирных лугах в Домреми, они бы убедились, что Жанна не была лишена дара речи и умела говорить прекрасно, когда ее слова никому не причиняли вреда.
   Итак, мы отправились в Пуатье еще на три недели томительных проволочек, в течение которых бедную девушку допрашивали и изматывали перед многочисленным судилищем — кого? Быть может, военных экспертов, поскольку она прибыла просить о предоставлении ей войска и о разрешении повести его в бой против врагов Франции? О нет! То было грозное судилище из священников и монахов, хитроумных ученых казуистов, именитых профессоров богословия! Вместо того чтобы созвать военных экспертов для выяснения, может ли юная воительница одерживать победы, была учреждена коллегия из мракобесов, схоластов и фразеров, чтобы выяснить, достаточно ли она, как воин, сильна в благочестии и не заражена ли ересью. Это похоже на то, как если бы в доме завелись крысы и все пожирали, а хозяева, вместо того чтобы освидетельствовать когти и зубы кошки, лишь занялись бы выяснением, благочестива ли данная кошка. И если бы данная кошка оказалась благочестивой, святой и высоконравственной — тогда все в порядке; что касается других ее качеств, они никого не интересовали.
   Жанна была так мила, спокойна и полна самообладания перед этим суровым трибуналом со всеми его формальностями, торжественностью и пышностью церемониалов, что создавалось впечатление, будто она явилась сюда как зритель, а не как подсудимая. Она сидела одиноко на своей скамье, нисколько не волнуясь, и своей возвышенной простотой приводила в замешательство мужей науки. Эта простота была той каменной стеной, о которую разбивались, не причиняя вреда, коварство, хитрость и доводы ученых. Они не могли разбить эту маленькую крепость — безмятежное, доброе сердце Жанны, ее чистую душу, стоявшие на страже ее великого призвания.
   На все вопросы она отвечала откровенно; Жанна рассказала подробно о своих видениях, беседах с ангелами и о том, что они ей говорили. Ее речь была так непосредственна, так искренна, так серьезна и правдоподобна, что даже мрачный трибунал, задумавшись, сидел молча и, как очарованный, внимал ей. Если вы не верите моему свидетельству, обратитесь к истории, и вы найдете там показания одного свидетеля, данные под присягой на Процессе по реабилитации Жанны. Он показал, что она рассказывала о себе «с благородной простотой и достоинством», а в отношении эффекта, который вызывали ее рассказы, его показания полностью подтверждают то, о чем я пишу. А было ей в то время всего семнадцать лет, и она сидела одинокая на скамье перед судьями. Однако она не пугалась, а смотрела прямо в лицо этому сборищу знатоков права и богословия. В своих доказательствах она не прибегала ни к искусству, ни к учености, которыми не обладала, а действовала лишь очарованием, данным ей природой: своей юностью, своей искренностью, своим нежным, мелодичным голосом и красноречием, исходившим прямо из сердца. Именно этим она и очаровала их. А разве вас это не трогает? Если бы я мог, я бы описал вам все так, как видел, и я представляю себе, что бы вы тогда почувствовали.
   Как я уже вам сказал, она не умела читать. Однажды они до того утомили ее доводами, рассуждениями, возражениями и многословными, пустыми цитатами, почерпнутыми из трудов тех или иных знаменитых богословов, что она, наконец, не выдержала и, резко повернувшись к ним, сказала:
   — Я не могу отличить букву А от буквы Б, но я знаю одно: я послана отцом небесным освободить Орлеан от английского владычества и возложить в Реймсе корону на голову короля, а все то, о чем вы тут толкуете, не имеет значения!
   Безусловно, эти дни были днями тяжелого испытания для нее и для всех, кто имел отношение к этому делу; но ее участь была самой незавидной: ей не давали ни отдыха, ни покоя; Жанна должна была быть всегда настороже и переносить изнурительные перекрестные допросы; когда один инквизитор сменялся другим, он мог отдыхать, она же оставалась на месте. Однако Жанна преодолевала усталость и редко теряла самообладание. Она выдерживала трудные испытания бодро, терпеливо, скрещивая оружие с выдающимися мастерами ученых поединков и всегда выходя из боя без единой царапины.
   Однажды член трибунала, доминиканец, задал ей вопрос, возбудивший всеобщее любопытство. Я задрожал от страха, полагая, что теперь бедная Жанна попадется в ловушку, ибо ответить на такой каверзный вопрос было невозможно. Хитрый доминиканец начал издалека, небрежно, притворяясь, что его слова не имеют никакого значения: