И вдруг, среди этой торжественной тишины, незнакомец погладил Жанну по голове и сказал:
   — Да хранит тебя господь, милая девочка! Сегодня ты спасла меня от голодной смерти. Вот тебе за это награда — слушай! — И в эту напряженную минуту общего возбуждения раздался благородный, берущий за душу голос незнакомца — он запел дивную «Песнь о Роланде».
   Подумайте, каково было ее слышать французам, и без того уже возбужденным и разгоряченным! Что перед ней словесное красноречие! Каким прекрасным, каким величественным, каким вдохновенным стоял странник перед нами, очаровывая нас могучим голосом, словно преобразившийся в своих жалких лохмотьях!
   Все встали и, затаив дыхание, с раскрасневшимися лицами и сверкающими глазами слушали его пение; все покачивались в такт песне, у всех по щекам текли слезы, грудь каждого содрогалась от глубоких вздохов, в тишине раздавались тихие стоны и одобрительные восклицания. Когда певец дошел до последнего стиха, в котором говорится о том, как умирающий Роланд лежал один среди груды трупов, обводя взглядом поле брани, и как он, сняв перчатку, простер ее к небу слабеющей рукою и бледными губами шептал свою страстную проникновенную молитву, — люди не выдержали и разразились рыданиями. Когда же замер последний звук песни, все как один, воодушевленные любовью к певцу, — любовью к Франции и гордостью за ее великие дела и древнюю славу, — бросились к нему и стали сжимать его в объятиях. Жанна первая прижалась к его груди и в благоговейном восторге осыпала его горячими поцелуями.
   На дворе продолжала бушевать вьюга, но — что за беда! Незнакомец нашел себе надежное убежище и мог оставаться в нем столько, сколько хотел.


Глава V


   У всех детей бывают прозвища; были они и у нас. Нас наделяли ими сызмала, так они и оставались за нами. Но больше всего было кличек у Жанны. С течением времени мы по разным случаям присваивали ей разные клички, которых набралось у нее с полдюжины. Некоторые из них сохранились за ней навсегда. Крестьянские девушки от природы застенчивы и легко краснеют, но Жанна настолько превзошла в этом отношении остальных и так краснела в присутствии незнакомых, что мы прозвали ее «Алым цветочком». Все мы были патриотами, но ее одну прозвали «Патриоткой», так как наши самые пламенные чувства любви к родине были холодны по сравнению с ее чувствами. Ее звали также и «Прекрасной». Эту кличку она получила не только за необыкновенную красоту лица, но и за красоту души. Сохранилась за ней также и кличка — «Храбрая».
   Мы воспитывались и росли в этой трудолюбивой, мирной среде и становились подростками настолько сознательными, что начинали разбираться не хуже старших в войнах[8], беспрерывно свирепствовавших на западе и на севере страны. Вести с поля битвы нас волновали не меньше, чем взрослых. В моей памяти запечатлелся такой случай. Однажды во вторник мы играли и пели под Волшебным деревом, украшая его гирляндами в память об изгнанных друзьях наших — феях, как вдруг маленькая Манжетта закричала:
   — Смотрите! Что это там?
   В ее словах было столько удивления и испуга, что мы невольно насторожились. Запыхавшиеся, с раскрасневшимися лицами, мы сбились в кучу и устремили свои взоры в одну сторону — на обращенный к деревне склон холма.
   — Какой-то черный флаг.
   — Неужели? Не может быть!
   — Конечно. Разве не видно?
   — Да, это черный флаг. Видел ли его кто-нибудь раньше?
   — Нет. А что он означает?
   — Что-нибудь ужасное. Что же он может означать еще?
   — Не в этом дело. Ясно, что он означает что-то плохое. Но что?
   — Давайте подождем и спросим у того, кто его несет.
   — Смотрите, человек с флагом бежит сюда! Кто бы это мог быть?
   Мы стали гадать, но вскоре убедились, что это бежал Этьен Роз, прозванный «Подсолнухом» за рыжие волосы и круглое рябое лицо, — предки Этьена были немецкого происхождения. Он быстро взбирался на пригорок, размахивая время от времени траурным флагом, с которого мы не сводили глаз, о котором мы спорили, с замиранием сердца ожидая, какие вести несет с собой Этьен. Наконец, он подбежал к нам и воткнул древко флага в землю.
   — Вот! — проговорил он. — Стой здесь, будь эмблемой Франции, пока я отдышусь. Теперь ей не нужен иной флаг.
   Все сразу умолкли, словно он объявил о чьей-то смерти. В наступившей тишине не слышно было ни звука, только сдавленное дыхание запыхавшегося мальчика. Отдохнув немного, Этьен Роз снова обрел дар речи:
   — Получены мрачные вести. В Труа заключен мирный договор между Францией с одной стороны, англичанами и бургундцами — с другой. По этому договору Франция предана, связана по рукам и ногам и отдана врагу. Это дело рук герцога Бургундского и этой ведьмы — королевы французской. Генрих Английский вступает в брак с принцессой Екатериной.
   — А ты не врешь? Разве может быть брак между дочерью французского короля и убийцей при Азенкуре? Это невозможно! Ты, видно, ослышался.
   — Если ты не хочешь верить этому, Жак д'Арк, ты не сможешь подготовить себя к еще большим неприятностям — ведь худшее еще впереди. Ребенок, рожденный от этого брака, даже если это будет девочка, станет наследником обоих престолов — английского и французского, и оба государства будут во власти его потомства навеки.
   — Вот это уж наверняка ложь! Такое положение противоречит нашему Салическому закону и не может иметь силы, — возразил Эдмон Обре, прозванный нами «Паладином» за воинственные склонности характера. Он говорил бы и дальше, но голос его был заглушен криками остальных: возмущенные тем, что сулит Франции этот договор, все сразу зашумели, не слушая друг друга, пока маленькая Ометта не урезонила разбушевавшихся ребят.
   — Нехорошо прерывать его! — сказала она. — Дайте ему закончить. Вы не верите его рассказу потому, что он кажется вам выдумкой. Тогда, наоборот, вы должны были бы радоваться, а не возмущаться. Продолжай, Этьен!
   — Остается сказать только одно: наш король, Карл VI, будет править нами в течение всей своей жизни, а после его смерти регентом Франции сделается Генрих V Английский, покуда не подрастет ребенок…
   — И этот человек, этот мясник будет управлять нами? Все это ложь, явная ложь! — закричал Паладин. — Тогда что же станет с нашим дофином? Что о нем сказано в договоре?
   — Ни слова. Он лишается престола и превращается в отверженного.
   Снова поднялся шум. Все кричали, что это ложь, успокаивая и подбадривая себя словами: «Наш король мог подписать только хороший договор. Он не подписал бы договор, ограничивающий права его родного сына».
   Вдруг раздался голос Подсолнуха:
   — Скажите мне, согласилась бы королева подписать договор, по которому ее родной сын лишается престола?
   — Эта ехидна? Конечно, согласилась бы. Нет такого вероломства, на которое она не пошла бы в своих коварных замыслах. Она ненавидит своего сына. К счастью, ее подпись не имеет значения. Подписать должен король.
   — Скажите мне еще одну вещь. Как здоровье короли? Он сумасшедший, правда?
   Да, но, тем не менее, народ любит его. Страдания сближают его с народом, а жалость к нему порождает любовь.
   — Это верно, Жак д'Арк. Но чего можно ждать от этого безумца? Понимает ли он, что делает? Нет. Самостоятельно он действует или по наущению других? По наущению других. Вот теперь судите сами, почему он подписал договор.
   — Кто же его заставил?
   — Вы и без меня знаете, — королева. Ребята снова зашумели, осыпая проклятьями королеву. Наконец Жак д'Арк сказал:
   — Бывает много ложных слухов. Но такого постыдного, как этот, более унизительного, более оскорбительного для Франции, видимо, не было никогда. Поэтому хотелось бы надеяться, что это только ложный слух. Откуда ты узнал об этом?
   Вся краска сбежала с лица его сестры Жанны. Она боялась ответа, и предчувствие не обмануло ее.
   — Эту новость привез священник из Максе. Все ахнули. Мы знали его как человека надежного, внушающего доверие.
   — А сам он верит этому?
   Затаив дыхание, все ожидали ответа. И ответ последовал:
   — Конечно, верит. И не только верит. Он ручался, что все сказанное — правда.
   Некоторые девочки заплакали; мальчики онемели от горя. На лице Жанны было выражение безмолвного страдания, как у животного, пораженного насмерть. Животное молча переносит удар. Точно также переносила его и Жанна; она не промолвила ни слова. Ее брат Жак положил ей руку на голову и нежно гладил по волосам в знак сочувствия. Она поднесла его руку к губам и, не говоря ни слова, с благодарностью поцеловала. Но вот наступил перелом — мальчики начали говорить. Первым заговорил Ноэль Ренгессон:
   — Ах, когда же, наконец, мы станем взрослыми? Мы растем так медленно, а Франция никогда еще так не нуждалась в солдатах, чтобы смыть с себя это позорное пятно.
   — Как противно быть ребенком! — заметил Пьер Морель, прозванный «Кузнечиком» за выпуклые глаза. — Приходится ждать, ждать и ждать без конца. Бесконечные войны опустошают все вокруг, а ты жди своей очереди. Ах, если бы я мог стать солдатом сейчас же!
   — Что касается меня, то я не намерен долго ждать, — сказал Паладин, — и уж когда я пойду на войну, вы услышите обо мне. Клянусь! Штурмуя крепость, некоторые предпочитают быть в тылу. Но это не в моем характере. Я буду сражаться всегда в первых рядах и никого не пущу вперед, разве только офицеров.
   Даже девочек охватил воинственный дух, а поэтому одна из них, Мари Дюпон, сразу же заявила:
   — Жаль, что я не мужнина! Я бы сию минуту отправилась на фронт. — Сказав это, она приняла гордый вид, ожидая похвал.
   — И я тоже! — поддержала ее Сесиль Летелье, раздувая ноздри, как боевой конь, почуявший битву. — Уверяю вас, что я бы никогда не струсила, даже если бы против меня выступила вся Англия.
   — Вздор! — не выдержал Паладин. — Девчонки только и умеют хвастать, в этом их призвание. А попробуйте поставить тысячу их против горсти солдат, и вы увидите, что такое паника и бегство. Чего доброго, и маленькая Жанна начнет сейчас говорить, что станет солдатом.
   Шутка показалась такою забавной, что вызвала всеобщий хохот. И Паладин, решив ею воспользоваться, продолжал:
   — Да. Представьте себе нашу Жанну врезающейся в колонны врага, как старый ветеран! Здорово, правда? И не в чине какого-то простого, жалкого солдатишки, как все мы, а в чине офицера! Понимаете, — офицера, закованного в броню, в железных латах и в стальном шлеме с забралом, под которым можно скрыть растерянность и краску стыда на лице в случае, если придется отступить перед превосходящими силами противника. Офицер? А что же! Она будет у нас капитаном! Слышите, — будет командиром, станет во главе целого отряда, может быть, тоже из девчонок. Ей только и быть командиром. И — боже мой! — как налетит она, как начнет рубить направо и налево — словно ураган пройдет по полю битвы.
   Паладин продолжал и дальше в том же духе, да так уморительно, что все мы покатывались со смеху; И в самом деле, разве не забавно было представить это хрупкое создание, которое даже мухи не обидит, не выносит одного вида крови, представить совсем еще девочку, застенчивую и ласковую, мчащуюся в бой во главе отряда воинов? Бедняжка, она сидела сконфуженная и смущенная. А между тем, в эту самую минуту случилось нечто такое, что должно было изменить взгляд на вещи и доказать этим юнцам, что победа часто остается за тем, кто смеется последним. Как раз в эту минуту из-за Волшебного дерева показалось лицо, всем нам знакомое, всех нас приводившее в ужас, и все мы были поражены одной и той же мыслью: сумасшедший Бенуа вырвался из своей клетки, и теперь все мы пропали! Оборванное, всклокоченное, страшное чудовище выскочило из-за дерева и замахнулось топором. Мы все разбежались в разные стороны, девочки — с криком и плачем. Нет, не все, — Жанна осталась на месте. Она стояла, пристально глядя в лицо этому человеку. Добежав до опушки леса, окаймляющего зеленую поляну, и найдя там надежное убежище, мы оглянулись назад, чтобы убедиться, не гонится ли за нами Бенуа. И что же мы увидели? Жанна по-прежнему стоит неподвижно, а этот сумасшедший приближается к ней с поднятым топором. Зрелище было ужасное! Мы оцепенели от страха и не могли двинуться с места. Я не хотел смотреть, как убивают человека, и вместе с тем я не мог отвести взгляд. Вдруг я увидел, как Жанна шагнула вперед, навстречу сумасшедшему. Я не поверил своим глазам и подумал, что меня обманывает зрение. Но я видел, как Бенуа остановился, погрозил топором, предостерегая ее, но она, не обращая внимания, все продолжала идти вперед, пока не очутилась совсем рядом с ним — под самым топором. Наконец, она остановилась и, кажется, что-то пыталась ему сказать. Мне сделалось дурно, голова закружилась, в глазах потемнело, и на какое-то время — не знаю, как долго, — я утратил способность видеть. А когда это прошло и я открыл глаза, Жанна уже спокойно шла рядом с сумасшедшим по направлению к деревне, ведя его за руку. В другой руке она держала топор.
   Один за другим ребята выползали из кустов и стояли с разинутыми ртами, пока они не вошли в село, где скрылись из виду. Вот тогда-то мы и прозвали Жанну «Храброй».
   Мы оставили черный флаг исполнять свое печальное назначение, так как сами были озабочены другим. Все помчались в село, чтобы предупредить людей и избавить Жанну от опасности, хотя страшнее того, что я видел, уже ничего не могло быть; топор в руках Жанны, сумасшедший обезврежен. Когда мы прибежали в деревню, опасность уже миновала, сумасшедшего водворили в клетку. Люди толпились на небольшой площади перед церковью, толковали о случившемся, позабыв даже о мрачных вестях, полученных два-три часа тому назад.
   Женщины обнимали и целовали Жанну, расхваливали ее и плакали; мужчины гладили ее по головке, высказывая сожаление о том, что она не мужчина, иначе она пошла бы на войну и несомненно прославила бы себя ратными подвигами. Она вынуждена была, наконец, уйти и спрятаться — так тягостны были для застенчивой девочки все эти похвалы.
   Конечно, люди выпытывали у нас подробности. Мне до того стало стыдно, что я улизнул от первого любопытного и незаметно отправился обратно к Волшебному дереву, чтобы уклониться от докучливых расспросов. Там я нашел Жанну, прибежавшую туда, чтобы избавиться от обременительных похвал. Один за другим и остальные ребята отделались от любопытных и присоединились к нам. Мы окружили Жанну и стали просить ее рассказать, как она могла решиться на такой смелый поступок. Она отвечала нам со свойственной ей скромностью:
   — Вы делаете из этого нечто необыкновенное и глубоко ошибаетесь. Ничего особенного здесь нет. Этому человеку я не чужая. Я давно знаю его, он тоже знает меня и любит. Много раз я подавала ему пищу сквозь решетку его клетки. А в декабре прошлого года, когда ему отрубили два пальца, чтобы он не хватал прохожих и не царапал их, я каждый день делала ему перевязки, пока раны не зажили.
   — Все это прекрасно, — сказала маленькая Манжетта, — но ведь он сумасшедший, милая моя, и его расположение к тебе, благодарность и дружественные чувства не спасут тебя, если он придет в ярость. Ты совершила опасный поступок!
   — Конечно, опасный, — подтвердил Подсолнух. — Разве он не грозил убить тебя топором?
   — Да, грозил.
   — Он угрожал несколько раз?
   — Угрожал.
   — И ты не боялась?
   — Нет. Вернее, боялась, но не очень.
   — Почему же?
   Она на мгновение задумалась, а потом ответила просто:
   — Сама не знаю.
   Ее ответ всех рассмешил. А Подсолнух сострил, сказав, что это напоминает ягненка, который пытался съесть волка, но потом раздумал.
   Сесиль Летелье спросила:
   — Почему ты не убежала вместе с нами?
   — Потому что нужно было запереть его в клетку, иначе он мог убить кого-нибудь или причинить себе вред.
   Следует отметить, что эти слова Жанны, свидетельствующие о том, насколько она забывала о себе и о грозившей ей опасности и заботилась о других, не только не вызывали возражений, критики и плохих толкований с нашей стороны, но были всецело одобрены и поддержаны нами. Из этого можно заключить, как ясно определился ее характер и как прочно, непоколебимо утвердилось среди нас такое мнение о ней.
   Наступило тягостное молчание, и, вероятно, в это время мы все думали об одном и том же, а именно: какую жалкую роль мы сыграли в этом приключении по сравнению с поступком Жанны. Я пытался придумать объяснение своему бегству и тому, что я оставил маленькую девочку на милость сумасшедшего, вооруженного топором, но все объяснения, которые приходили мне на ум, казались такими ничтожными и вздорными, что я даже и не пытался высказать их вслух. Однако другие были менее благоразумны. Ноэль Ренгессон, например, немного поколебавшись, сделал замечание, вполне характеризующее его душевное состояние в то время:
   — По правде говоря, я был захвачен врасплох. И нет ничего удивительного, что я испугался. Если бы у меня было время на размышления, я бы не думал о бегстве. Ведь, в конечном счете, кто такой Теофиль Бенуа, чтобы его бояться? Фу! Мне противна даже мысль об этом. Пусть бы он попался мне сейчас, я бы показал ему!
   — И я также! — воскликнул Пьер Морель. — Я мог бы заставить его карабкаться на это дерево быстрее белки. Вы бы посмотрели, что бы я сделал с ним! Захватить человека врасплох таким образом, как захватил нас он, — легко. Но все же я не думал убегать; во всяком случае, не думал всерьез. Такое желание возникло в шутку. Но когда я увидел Жанну рядом с сумасшедшим, занесшим над ней топор, я еле удержался, чтобы не броситься к нему и не растерзать его. Мне так хотелось это сделать, и в следующий раз я обязательно это сделаю! Пусть он только попробует когда-нибудь напугать меня — я ему покажу!
   — Ах, замолчите вы! — сказал презрительно Паладин. — Вы говорите так, будто есть что-то героическое в поступке Жанны. Что же в этом героического — стоять и глядеть в упор на ничтожного человека? Ничего! Какая в этом слава? Удовольствия ради я бы хотел встретиться с сотней таких, как он. Если бы он сейчас появился здесь, я бы прямо подошел к нему, будь у него хоть тысяча топоров…
   И он долго фантазировал на тему — что бы он ему сказал и каких бы чудес натворил; другие тоже изредка вставляли словечко, описывая свои боевые подвиги при воображаемом столкновении с сумасшедшим; ведь к встрече с ним они уже подготовились; они показали бы ему, где раки зимуют, — захватить врасплох можно раз, но не дважды.
   Итак, наконец им удалось не только восстановить самоуважение, но еще кое-что и прибавить к нему; да, расходясь, каждый из них уносил самое лестное мнение о себе.


Глава VI


   Мирно и тихо текли дни нашей юной жизни, и все потому, что мы были далеко от театра военных действий. Но иногда шайки бродячих дезертиров приближались к нам настолько, что мы могли видеть по ночам зарево пожаров: это горел какой-нибудь хутор или деревня. И тогда все мы знали, а вернее, предчувствовали, что рано или поздно они еще больше приблизятся и настанет наш черед. Этот смутный страх лежал тяжелым грузом на наших сердцах и особенно усилился через пару лет после заключения договора в Труа.
   Более мрачного времени не знала Франция. Как-то у нас разыгралось одно из обычных наших сражений с ненавистными бургундскими мальчиками из деревни Максе; нам здорово досталось, избитые и усталые, мы возвращались в сумерках домой и вдруг услышали набат. Мы бросились бежать, а когда примчались на площадь, то увидели, что она заполнена возбужденными поселянами и мрачно озарена дымящимися факелами.
   На церковной паперти стоял незнакомец, бургундский священник, и держал перед народом речь, от которой народ ревел, неистовствовал и бранился. Священник говорил, что наш старый полоумный король умер и что теперь все мы — Франция и корона — принадлежим английскому младенцу, лежащему в своей колыбели в Лондоне. Он уговаривал нас дать клятву верности этому ребенку, быть его доброжелателями и покорными слугами. Он уверял, что отныне у нас, наконец, будет сильная и твердая власть и что в скором времени английское войско двинется в свой последний поход, который будет кратким и молниеносным, ибо остается покорить лишь небольшой клочок нашей родины, находящейся под сенью этой жалкой, забытой тряпки, именуемой французским флагом.
   Народ бушевал, придя в ярость от слов незнакомца; можно было видеть, как многие потрясали кулаками над сплошным морем освещенных факелами голов. На это дикое зрелище страшно было смотреть; фигура священника заметно выделялась; он стоял ярко освещенный и смотрел вниз на разъяренную толпу равнодушно и спокойно; даже те, которые с удовольствием сожгли бы его в пламени этих факелов, не могли не удивляться его необыкновенному хладнокровию. Но самым возмутительным было то, что он сказал в заключение. Священник сказал, что на похоронах нашего старого короля французский главнокомандующий сломал свой жезл «над гробом Карла VI и его династии» и громко воскликнул: «Дай бог долгой жизни Генриху, королю Франции и Англии, нашему августейшему повелителю!» Затем священник попросил присутствующих скрепить эти слова искренним «аминь!»
   Люди побледнели от гнева; у всех на мгновение как бы отнялись языки; никто не мог произнести ни слова. Одна Жанна, стоявшая недалеко от паперти, смело взглянула в лицо священнику и сказала серьезно и рассудительно:
   — Голову бы с тебя снять за такие слова! — Помолчав, она перекрестилась и добавила: — Если бы только на то была воля божья!
   Это стоит запомнить, и я скажу вам почему: это были единственные резкие слова, когда-либо сказанные Жанной за всю ее жизнь. Когда я раскрою перед вами картину пережитых ею бурь, несправедливостей и преследований, вы сами будете удивляться тому, что за всю свою многострадальную жизнь она никогда не произнесла более грубых слов.
   С того дня, как была получена эта мрачная весть, начались дни ужасов. Мародеры появлялись чуть ли не на порогах наших домов, и мы жили в постоянной тревоге, хотя пока что настоящего нападения на нас они, к счастью, не предпринимали. Но вот, наконец, настал и наш черед. Это было весной 1428 года. Воспользовавшись темной ночью, бургундцы шумной толпой ворвались в наше село, и мы вынуждены были спасаться бегством. Все бросились на дорогу, ведущую в Невшатель, и бежали сломя голову. Каждый старался очутиться впереди, не обращая внимания на товарищей. Единственным человеком, не потерявшим разума, была Жанна: она взяла на себя команду и навела порядок в этом хаосе. Жанна действовала быстро и решительно и вскоре смогла превратить панически бегущую толпу в организованно отступающий отряд. Согласитесь, что для такой юной девушки это был настоящий подвиг.
   В то время ей было всего шестнадцать лет. Она была стройна, грациозна и сняла такой необыкновенной красотой, что, рисуя ее даже самыми пышными красками, я не погрешу против истины. На ее лице отражались ясность, кротость и чистота — все качества ее возвышенной души. Она была очень набожна, что часто придает лицам оттенок уныния, но этого не замечалось у Жанны. Набожность наполняла ее внутренней радостью и счастьем, и если по временам ее лицо выражало печаль или озабоченность, то это потому, что она грустила о своей родине; ее грусть не имела ничего общего ни с набожностью, ни с унынием.
   Значительная часть нашей деревни была разрушена, и когда, наконец, настал удобный момент и можно было вернуться домой, все мы поняли, сколько страданий перенесли люди в разных уголках Франции за эти годы или, вернее, десятилетия. Впервые мы увидели разоренные, обгорелые хижины, улицы и переулки, сплошь заваленные трупами варварски убитых животных, особенно телят и ягнят — любимцев детей; больно было смотреть, как дети оплакивали их.
   А тут еще подати, непосильные подати! Мысль о них никому не давала покоя. Особенно тяжелым бременем они были для общины теперь, после разгрома, и одна мысль о них бросала каждого в дрожь. По этому поводу Жанна однажды сказала:
   — Платить подати, когда нечем платить, — такова участь Франции в последние годы. Но мы еще никогда не испытывали на себе этого. А теперь испытаем и мы.
   Задумчивая и озабоченная, она и дальше развивала свою мысль, и можно было заметить, какое глубокое возмущение охватывало ее.
   Наконец, мы наткнулись на нечто страшное. Это был сумасшедший, зарубленный насмерть в своей железной клетке на углу площади. Ужасное, кровавое зрелище! Вряд ли кто-нибудь из нас, юношей, когда-либо видел насильственную смерть. Вот почему этот труп имел для нас какую-то таинственную притягательную силу. Мы все не могли оторвать от него глаз. Все, кроме Жанны. Она с ужасом отвернулась от него, и никто не мог убедить ее подойти ближе. Вот вам разительный пример того, какую силу имеют привычки и воспитание. Вот вам разительный пример того, как иногда странно, безжалостно, грубо распоряжается нами судьба. Ведь получилось так, что те из нас, кто больше всего интересовался этим изуродованным, окровавленным трупом, прожили всю свою жизнь мирно и тихо, а той, которая почувствовала прирожденный, глубокий ужас при виде его, суждено было видеть подобные зрелища ежедневно на поле битвы.