— Ты была крестной матерью младенцам, которых крестили в Реймсе?
   — В Труа я крестила детей, и в Сен-Дени тоже; мальчикам я давала имя Карл, в честь короля, а девочкам — Жанна.
   — Касались ли женщины своими кольцами твоих перстней?
   — Да, многие; но я не знаю, зачем они это делали.
   — Вносилось ли твое знамя в Реймский собор? Стояла ли ты у алтаря со знаменем в руке во время коронования?
   — Да.
   — Во время походов по стране ты когда-нибудь исповедовалась и причащалась в церквах?
   — Да.
   — В мужской одежде?
   — Да. Только я не помню, были ли на мне доспехи.
   Это была почти уступка; возможно, она забыла о разрешении, данном ей церковью в Пуатье. Коварный суд сразу же перешел к другим вопросам, отвлекая внимание Жанны от допущенной ею маленькой оплошности, ибо в силу своей природной сообразительности она легко могла догадаться и защитить себя. Бурное заседание притупило ее бдительность.
   — Есть сведения, что ты оживила мертвого ребенка в церкви в Ланьи. Ты этого достигла своими молитвами?
   — Право, не знаю. Много девушек молилось за ребенка, я присоединилась к ним, и мы молились вместе.
   — Продолжай!
   — Пока мы молились, ребенок ожил и заплакал. Он был мертв уже три дня и был черен, как мой камзол. Его немедленно окрестили, но он опять ушел из жизни и был похоронен в освященной земле.
   — С какой целью ты пыталась бежать, прыгая ночью с башни в Боревуаре?
   — Мне хотелось помочь осажденному Компьену.
   Ей вменяли в вину попытку совершить тягчайшее преступление — самоубийство, чтобы избежать плена и не попасть в руки англичан.
   — Не утверждала ли ты, что скорее готова умереть, чем быть отданной в руки англичан?
   Жанна отвечала откровенно, не замечая ловушки:
   — Да, я сказала: пусть лучше душа моя вернется к богу, чем ей томиться в неволе у англичан.
   Теперь ее старались обвинить в том, будто она, возвратившись в тюрьму после неудачного побега, в раздражении поносила имя божье и будто она еще раз изрыгала на бога хулу, узнав об измене коменданта Суассона[56]. Возмущенная клеветой, Жанна воскликнула:
   — Это неправда! Я не могла кощунствовать. Не в моих привычках говорить дурные слова.


Глава XI


   Объявили перерыв. Да и пора было. Кошон в этой битве терял под ногами почву. Жанна захватывала одну позицию за другой. Появились признаки, что и в самой судейской коллегии кое-кто из ее членов, увлеченный бесстрашием и находчивостью Жанны, ее моральной стойкостью, непреклонностью, благочестием, простотой и чистосердечием, ее невинностью, благородством характера, светлым умом и той справедливой, мужественной борьбой, которую она вела в одиночку, без друзей и защитников, при таком неравном соотношении сил, стал относиться к ней мягче. Были веские основания для опасений, что смягчение сердец будет продолжаться и рано или поздно поставит планы Кошона под угрозу.
   Надо было что-то делать, и кое-что было сделано. Кошон не отличался добротой, но теперь и он доказал, что это качество не чуждо его натуре. Он пожалел бедных судей, уставших от длительных заседаний, и счел возможным ограничить их количество, ибо для ведения процесса было вполне достаточно нескольких человек. О милосердный судия! Но он не вспомнил о мучениях, которым подвергалась маленькая пленница!
   Он разрешит всем членам суда, за исключением немногих, не присутствовать на заседаниях, но этих немногих он выберет сам. Так он и поступил. Конечно, он выбрал тигров. Если в эту стаю и затесалось случайно два-три ягненка, то только лишь по недосмотру; обнаружив их, он бы знал, как с ними обойтись.
   Теперь он собирал коллегию в узком составе, и в течение пяти дней они тщательно анализировали многочисленные протоколы с показаниями Жанны. Они отбрасывали всю шелуху, все, с их точки зрения, бесполезное — то есть все то, что могло бы говорить в пользу Жанны; и, напротив, оставляли только то, что, собранное вместе, могло повредить ей. И эти материалы они положили в основу нового процесса, который и по форме и по содержанию явился продолжением прежнего. И еще одно новшество. Было ясно, что открытый процесс успеха не предвещал; о заседаниях суда толковали по всему городу, и многие сочувствовали несчастной пленнице. С этим надо было покончить. Отныне заседания стали закрытыми и публика в крепость не допускалась. Итак, Ноэль больше не сможет приходить. Я передал ему эту новость. У меня не хватило сил лично сообщить ему об этом. Мне хотелось, чтобы он хоть немного успокоился, прежде чем я увижусь с ним вечером.
   10 марта начались закрытые заседания. Прошла неделя с того дня, как я в последний раз видел Жанну. Ее вид испугал меня. Она выглядела усталой и ослабевшей. Она была апатична и рассеянна, и ее ответы показывали, что она подавлена и не может уследить за всем, что здесь делается и говорится. Всякий другой суд постыдился бы воспользоваться ее болезненным состоянием — здесь решался вопрос ее жизни — и, щадя подсудимую, отложил бы рассмотрение дела. Поступил ли так данный суд? Нет. Он изматывал ее часами, изматывал со злорадством и яростью, делая все, что было в его силах, чтобы использовать этот удобный случай до конца, первый такой случай за все время с начала процесса.
   Ее брали измором до тех пор, пока она не стала давать противоречивые показания о «знамении» королю; на следующий день продолжалось то же самое, час за часом. В итоге она частично проговорилась о некоторых деталях, которые ей запретили разглашать ее «голоса». Я даже заметил, что в своих показаниях она выдавала за действительное то, что на самом деле являлось аллегориями и смесью фантастического с реальным.
   На третий день Жанна чувствовала себя лучше и выглядела менее усталой. Она была почти в норме и хорошо вела свое дело. Было немало попыток втянуть ее в разговор об интимных вещах, но она разгадала замысел судей и отвечала умно и осмотрительно.
   — Известно ли тебе, что святая Екатерина и святая Маргарита ненавидят англичан?
   — Они любят тех, кого возлюбил господь, и ненавидят тех, кого ненавидит господь.
   — А разве бог ненавидит англичан?
   — Мне неизвестно, любит или ненавидит бог англичан. Но я твердо знаю, что бог пошлет победу французам и что все англичане, кроме разве мертвых, будут выброшены из Франции! — Последнюю фразу она произнесла звонким голосом, с прежней воинской отвагой.
   — Был ли господь на стороне англичан, когда они преуспевали во Франции?
   — Я не знаю, гневается ли господь на французов, но я думаю — это им божья кара во искупление грехов.
   Конечно, было довольно наивно отчитываться за кару, которая длится более девяноста шести лет. Но никто не находил в этом ничего необычного. Здесь не было ни одного человека, который бы не был способен наказывать грешника девяносто шесть лет подряд, если бы он только мог это сделать, как и не было никого, кто бы допустил даже мысль о том, что божий суд может быть менее строгим, чем суд человеческий.
   — Ты когда-нибудь лобызалась со святой Маргаритой и святой Екатериной?
   — Да, с обеими.
   Злое лицо Кошона передернулось от удовольствия.
   — Когда ты развешивала венки на Волшебном дереве Бурлемона, ты делала это в честь своих видений?
   — Нет.
   Снова удовлетворение. Теперь, несомненно, Кошон будет считать доказанным, что она развешивала их там в знак преступной любовной связи с нечистой силой.
   — Когда перед тобой являлись святые, воздавала ли ты им почести, становилась ли на колени?
   — Да, я кланялась им и воздавала самые высокие почести, какие могла.
   Снова удачная зацепка для Кошона на тот случай, если ему удастся доказать, что эти столь чтимые ею святые были вовсе не святыми, а дьяволами в образе святых.
   Теперь суд начал выяснять, почему Жанна держала в тайне от родителей эту свою сверхъестественную связь с видениями. Отсюда вытекало многое, и это было подчеркнуто в особом замечании, записанном на полях обвинительного акта: «Она скрывала свои видения от родителей и от всех». Полагали, что факт сокрытия подобных действий может сам по себе служить доказательством сатанинского происхождения ее миссии.
   — Считаешь ли ты, что поступила правильно, отправившись на войну против воли родителей? В писании сказано: чти отца своего и матерь свою.
   — Я чту их и слушаюсь во всем, кроме этого, А за то, что ушла на войну, я просила у них прощения в письме, и они простили меня.
   — Ах, ты просила у них прощения? Значит, ты сознавала свою вину и, стало быть, свой грех в том, что ушла без их согласия?
   Жанна вздрогнула. Глаза ее сверкнули, и она воскликнула:
   — Я была послана богом и ушла по праву! Будь у меня хоть сто отцов и сто матерей, если бы я даже была дочерью короля, — я все равно ушла бы.
   — А ты никогда не спрашивала у своих «голосов» разрешения довериться родителям?
   — Они, конечно, не возражали; но я ни за что на свете не решилась бы огорчить отца и причинить боль матери.
   По мнению судей, такое упрямство проистекало от гордыни. А всякая гордыня может привести к кощунственному поклонению.
   — Твои «голоса» не называли тебя дочерью господней?
   В простоте души Жанна ответила, ничего не подозревая:
   — Да, перед осадой Орлеана и после нее они несколько раз называли меня дочерью божьей.
   Началось выискивание новых фактов проявления ее гордости и тщеславия.
   — На каком ты ездила коне, когда попалась в плен? Кто тебе его дал?
   — Король.
   — У тебя были еще какие-нибудь ценные вещи от короля?
   — Для личного пользования у меня были кони и оружие и, конечно, деньги для выплаты жалованья людям из моей свиты.
   — А разве у тебя не было казны?
   — Была. Десять или двенадцать тысяч крон. — Сказав это, она добавила с наивностью: — Не очень-то велика сумма для ведения войны.
   — Стало быть, ты имела казну?
   — Нет. Это были деньги короля, и хранились они у моих братьев.
   — Отвечай, что за оружие ты пожертвовала на алтарь в церкви Сен-Дени?
   — Мои серебряные доспехи и меч.
   — Ты оставила эти предметы для поклонения?
   — Нет. Я их с благодарностью пожертвовала. У военных людей, особенно у тех, кто был ранен, вошло в обычай дарить церкви свое любимое оружие. Меня ведь тоже ранили под Парижем.
   Ничто не трогало эти каменные сердца, эти тупые головы, и даже эта умилительная, так просто нарисованная картина, как раненная девушка-воин вешает в церкви свои игрушечные доспехи по соседству с мрачными и запыленными панцирями исторических защитников Франции, не взволновала судей. Ревниво и злобно они хватались за малейшее доказательство, чтобы погубить невинную, и только это волновало их.
   — Кто кому помогал: ты знамени, или знамя тебе?
   — А разве это имеет значение? Победы исходили от бога.
   — Стремясь к победе, ты надеялась на себя или на свое знамя?
   — Ни на себя, ни на знамя. Я надеялась на бога.
   — А разве не твоим знаменем осенили короля во время коронации?
   — Нет, оно было в стороне.
   — Как же случилось, что именно твое знамя, а не знамена других военачальников, было выставлено в Реймском соборе при короновании короля?
   И негромко, почти шепотом, были произнесены те замечательные слова, которым суждено жить на всех языках и наречиях и волновать отзывчивые сердца везде, куда бы они ни проникли, с начала и до конца времен:
   — За бранный труд была ему и почесть.[57]
   Как просто и как прекрасно! Ученое красноречие мастеров ораторского искусства бледнеет перед этими словами! Красноречие было врожденным даром Жанны
   д'Арк; слова лились из ее уст легко и свободно. Они были возвышенны, как ее дела, благородны, как ее натура, их источником было великое дело, а чеканщиком — великий ум.


Глава XII


   На этот раз ближайшим мероприятием этого закрытого судилища специально подобранных святейших убийц была такая подлость, что даже теперь, в старости, мне трудно говорить о ней без содрогания.
   С самого начала общения с «голосами» в Домреми дитя Жанна торжественно посвятила свою жизнь богу, дав обет служить ему непорочно телом и душой. Вспомните, как родители Жанны пытались отвлечь ее от войны и с этой целью привели ее в суд в Туль, надеясь заставить вступить в брак, от которого она навсегда отказалась, с нашим бедным другом — славным, могучим, ветреным, долговязым воином-рубакой, светлой памяти знаменосцем Паладином, который пал смертью храбрых в честном бою и в бозе покоится вот уже более шестидесяти лет — мир праху его! Вспомните также, как шестнадцатилетняя Жанна предстала там перед почтенными судьями и провела все дело сама: разорвала жалкие домогательства бедного Паладина в клочки и развеяла их одним дуновением, и как изумленный престарелый судья назвал ее «чудо-ребенком».
   Все это вы помните. Теперь представьте, что я чувствовал, видя, как эти вероломные служители церкви здесь, в трибунале, где Жанна, как и раньше, уже в четвертый раз за три года вела в одиночку неравный бой, умышленно все извратив, старались доказать, что сама Жанна потащила Паладина в суд под тем предлогом, что он якобы обещал жениться на ней, и хотела насильно заставить его выполнить взятое обязательство.
   Поистине, кажется, не было такого грязного закоулка, который эти люди не постыдились бы обшарить в своем подлом намерении лишить жизни беззащитную девушку. Они стремились любыми средствами доказать, что она совершила тяжкий грех: отреклась от своего первоначального обета безбрачия и пыталась нарушить его.
   Жанна подробно изложила истинную суть дела, но под конец вышла из терпения и заключила речь словами, адресованными самому Кошону, — словами, которых он не забудет никогда, независимо от того, влачит ли он свое жалкое существование в этом бренном мире или успел переселиться на жительство в ад.
   Во второй половине этого дня и в начале следующего суд пережевывал старую тему — вопрос о мужской одежде Жанны; занятие низкое и недостойное серьезных людей, ибо им были хорошо известны причины, почему Жанна предпочитала мужскую одежду женской: спала ли она или бодрствовала, солдаты ее личной охраны всегда находились в ее комнате, и мужская одежда являлась лучшей защитой ее стыдливости, чем любая другая.
   Суду было известно, что Жанна считала одной из важнейших своих задач вернуть из ссылки герцога Орлеанского, и ему хотелось узнать, как она намеревалась это осуществить. Ее план был деловит и прост, изложение — деловитым и кратким:
   — Для его выкупа я бы захватила в плен нужное количество англичан; в том случае, если бы эта моя надежда не оправдалась, я бы вторглась в Англию и освободила его силой.
   Таков был ее обычный метод. Поставив перед собой определенную цель, она увлекалась ею и немедленно, без всяких колебаний, начинала действовать. Вздохнув, она добавила:
   — Была бы я свободной хотя бы три года, я бы его спасла.
   — Тебе разрешали твои «голоса» бежать из тюрьмы при первой возможности?
   — Я просила у них такого разрешения несколько раз, но они мне его не давали.
   Мне думается, как я уже сказал, она надеялась, что избавление принесет ей смерть — смерть в стенах тюрьмы до истечения трехмесячного срока.
   — Ты бы совершила побег, если бы дверь оказалась открытой?
   Она не колеблясь ответила:
   — Конечно, ибо я усмотрела бы в этом волю господню. Пословица гласит: «Помогай себе сам, поможет и бог». Но если бы я знала, что нет на то воли божьей, я бы не тронулась с места.
   Именно в этот момент случилось нечто такое, что убеждает меня всякий раз, когда я думаю об этом, — я был поражен и тогда — убеждает в том, что на какой-то миг она обратила свои надежды к королю и у нее, точно так же как и у нас с Ноэлем, возникла мысль о побеге с помощью своих преданных соратников. Мне кажется, она страстно желала вырваться на волю, но эта мысль мелькнула и быстро исчезла.
   Резкое замечание епископа заставило ее напомнить ему еще раз, что он пристрастный судья и не по праву председательствует здесь и что своим поведением он навлекает на себя большую опасность.
   — Какую опасность? — спросил Кошон.
   — Не знаю. Святая Екатерина обещала помочь мне, но я не знаю, когда и каким способом. Я не знаю, освободят ли меня из тюрьмы или, когда вы отправите меня на казнь, произойдут волнения и меня освободят по дороге. Не вдаваясь в подробности, скажу вам лишь то, что так или иначе, а избавление придет.
   И, помолчав, она произнесла незабываемые слова, смысл которых, возможно, был ей непонятен, — мы этого не знаем и никогда не сможем узнать; слова, смысл которых, быть может, она постигла во всей глубине, — чего опять-таки мы никогда не узнаем; но это были слова, загадочность которых исчезла давным-давно, а их реальное значение открылось перед всем миром:
   — Но яснее всего мои голоса сказали, что свободу принесет мне великая победа.
   Она умолкла. Сердце мое трепетно билось, ибо для меня эта великая победа означала не что иное, как внезапное вторжение наших доблестных воинов, шум битвы, звон клинков и в финале — освобожденную Жанну д'Арк несут на руках под всеобщее ликование… Но — увы — недолог твой век, сладостная мечта!
   Наконец, она вскинула голову и в заключение произнесла те величественные слова, которые так часто повторяются и теперь, — слова, повергшие меня в трепет, ибо они звучали как пророчество:
   — И они всегда говорили мне: приемли все, что уготовано тебе, и не скорби о муках своих, ибо через них ты внидешь в царствие небесное.
   Думала ли она в эту минуту о костре, о сожжении? Мне кажется, нет. Все это рисовалось лишь в моем воображении, она же, я уверен, думала только о длительных и жестоких мучениях, причиняемых ей цепями, заточением в темнице, глумлением и несправедливостью. Мученичество — какое это все-таки точное определение того, что она вынесла!..
   Теперь допрос вел Жан де ла Фонтэн. Он старался извлечь наибольшую выгоду из прежних показаний Жанны:
   — Поскольку твои «голоса» пообещали тебе райские блаженства, ты, стало быть, уверена, что это так и будет и что место в аду тебе не уготовано. Не так ли?
   — Я верю тому, что они мне говорили. Я знаю, что буду спасена.
   — Этот ответ чреват последствиями.
   — Сознание того, что я буду спасена, для меня дороже любого сокровища.
   — Не думаешь ли ты, что после такого откровения ты не сможешь совершить смертного греха?
   — Этого я не знаю. Я надеюсь спастись, строго соблюдая обет держать в чистоте свою душу и тело.
   — Поскольку ты наверняка знаешь, что будешь спасена, находишь ли ты для себя нужным исповедоваться?
   Западня была подставлена дьявольски хитро, но простой и смиренный ответ Жанны обезвредил ее:
   — Никто не может ручаться, что его совесть всегда чиста.
   Итак, мы подошли к последнему дню второго этапа процесса. Жанна стойко выдержала все испытания. Это была долгая и утомительная борьба. Были испробованы все способы, чтобы доказать вину невиновной, и все они пока что оказались несостоятельными. Инквизиторы были крайне недовольны и раздражены. Но они решили проявить еще одно усилие, заставить себя потрудиться еще один день. Работа возобновилась 17 марта. С первых же минут утреннего заседания Жанне поставили явную ловушку.
   — Согласна ли ты предоставить самой церкви судить о всех твоих словах и делах как хороших, так и дурных?
   Задумано было неплохо. Жанна была на краю гибели. Если бы она, поспешив, сказала «да», судили бы не только ее, но и ее миссию, и каждый из судей ни минуты не колебался бы, какое решение принять относительно источника и сущности этой миссии. И наоборот: скажи она «нет», она тем самым дала бы повод для обвинения в ереси.
   Но она выдержала и этот искус. Она провела резкую грань между властью церкви над ней как верующей и ее миссией. Она ответила, что любит церковь и готова всеми своими силами поддерживать христианскую веру, но что касается ее миссии, то она подлежит только божьему суду, так как выполнялась по велению всевышнего.
   Судья продолжал настаивать, чтобы она согласилась передать все на рассмотрение церкви. Но она возражала:
   — Я подчиняюсь только господу богу, пославшему меня. Мне кажется, что он и его церковь составляют одно целое и не может быть разных толкований. — Потом, обратясь к суду, она добавила: — Зачем вы создаете затруднения там, где для них нет никакого основания?
   Жан де ла Фонтэн внес поправку в ее представление о единстве церкви. — Есть две церкви, — разъяснил он, — церковь торжествующая — бог, святые, ангелы и спасенные души, обитающие в небесах, и есть церковь воинствующая, в которую входят: святой отец наш папа — наместник бога, прелаты, священники и все верующие христиане-католики; местопребывание этой церкви на земле, она управляется духом святым и не может заблуждаться. Ну так как же, согласна ты подчинить дела спои суду этой воинствующей церкви? — спросил он в заключение.
   — Я пришла к королю Франции по указу церкви торжествующей, что на небесах, и этой церкви подчиняются все дела мои. Для церкви воинствующей у меня нет пока иного ответа.
   Суд принял к сведению этот прямо выраженный отказ, надеясь извлечь из него выгоду в дальнейшем; но покамест этот вопрос оставили открытым и возобновилась травля по давно проторенному следу — снова вспомнили волшебство, видения, мужскую одежду и все прочее.
   После полудня сатана-епископ сам занял председательское кресло и вел заключительное заседание суда до конца. Незадолго до окончания прений одним из судей был задан и такой вопрос:
   — Ты заявила его преосвященству епископу, что намерена отвечать ему, как отвечала бы перед самим святым отцом нашим папой, а между тем был ряд вопросов, на которые ты настойчиво отказываешься давать показания. Отвечала бы ты папе более полно и откровенно, чем ты отвечала его преосвященству нашему епископу? Не чувствовала бы ты себя обязанной отвечать более полно его святейшеству папе, божьему наместнику?
   И тут грянул гром среди ясного неба:
   — Доставьте меня к папе! Ему я отвечу на все, на что смогу ответить.
   Багровое лицо епископа побледнело от ужаса. Если бы только Жанна знала, если бы она только знала! Случай дал ей возможность подвести мину под этих черных заговорщиков, мину, способную взорвать их всех вместе с епископом и развеять в пух и прах. А она об этом и не догадывалась! Она произнесла эти слова по наитию, не подозревая, какая страшная сила таится в их смысле, и никого не было, чтобы подсказать ей, как использовать эти слова. Я понимал это, понимал и Маншон, и если бы она умела читать, мы, быть может, сумели бы как-нибудь довести это до ее сведения; единственный способ — сообщить устно, но подойти к ней на близкое расстояние, чтобы сказать что-нибудь, было невозможно: никого не подпускали. И вот она сидела там, наша прежняя Жанна д'Арк — победительница, сама не сознавая этого. Она была очень измучена и истощена болезнью и продолжительной борьбой, которую вела в течение всего дня, иначе она непременно заметила бы, какой эффект произвели ее слова, и догадалась бы, в чем дело.
   Много она наносила мастерских ударов, но этот был самым удачным. Обращение к Риму было ее неоспоримым правом. И если бы она настояла на нем, весь план Кошона рухнул бы, как карточный домик, и он убрался бы отсюда побитым, опозоренным так, как никто другой в этом столетии. Он был дерзок и крут, но не настолько, чтобы противиться высказанному требованию, если бы Жанна настаивала. Но нет, она была несведуща и, бедняжка, не понимала, какой удар она нанесла в борьбе за свою жизнь и свободу.
   Одна Франция — это еще не вся церковь! Рим не был заинтересован в уничтожении этой божьей посланницы. Рим назначил бы над ней правый суд, а это как раз то, что было нужно ее делу. Из такого суда она ушла бы свободной, почитаемой и благословляемой.
   Но ей было суждено другое. Кошон сразу же уклонился в сторону и поспешно стал заканчивать допрос.
   Когда Жанна, шатаясь, еле побрела, влача за собой звенящие оковы, я чувствовал, что все во мне окаменело, разум словно помутился, и неотвязная мысль сверлила мой мозг: «Вот только-только она произнесла спасительные слова и могла бы выйти на волю, а теперь она идет отсюда на смерть; да, это смерть — я это знаю, я это чувствую. Они удвоят стражу, к. ней теперь никого не допустят, пока не вынесут приговор, если ей не сделать намек и если она снова не заговорит о том же».