— Но ты вовсе не производишь впечатления чересчур полнокровного, сын мой, — сказал он, не предчувствуя ничего дурного. Да и времени для размышлений у него сейчас не было.
   Я продолжал работать, исследовать, лечить. Единственный вопрос, с которым он обратился ко мне, был: что я подарю сестре к свадьбе.
   — Я, — ответил я растерянно, — ничего.
   Он засмеялся.
   — Ты, и никакого подарка? Ничего?! Думаешь, мы тебя не знаем? Старый расточитель! Ты, конечно, готовишь сюрприз в десять раз дороже, чем то, что подарим ей мы, бедные.
   Я посмотрел на него и тоже попробовал засмеяться. Но лучше было не продолжать разговор. Это было небезопасно. Я оставил отца при «сюрпризе» и потихоньку отправился в постель» солгав, что мне нужно в институт, чтобы продолжать опыты над глаукомой. Только жена моя знала, что я захворал. Она уселась на край моей постели и тревожно смотрела на меня, с трудом сдерживая слезы. Я молчал. Она, вероятно, упрекала себя за то, что среди хозяйственных забот и тревог за будущность сына недостаточно серьезно отнеслась к моему болезненному виду. К счастью, она и представления не имела о том, что произошло. Теперь я понял слова моего старого друга Морауэра: «С Эвелиной не живут безнаказанно». Я что-то солгал и жене. Я не хотел ее жалости, как когда-то Эвелина не хотела моей. Она не могла мне помочь. Она не могла даже дать мне совет. На другой день я позвонил специалисту-туберкулезнику и попросил меня принять. Он осмотрел меня, но не нашел ничего серьезного; Потом он посмотрел мое горло, спросил, много ли я курю, и, получив утвердительный ответ, сказал, что не исключена возможность просто невинного легкого кровоизлияния из лопнувших в горле сосудов. В серьезную болезнь легких он, такой же оптимист, как я, не хотел верить… Мне пришла в голову еще другая мысль:
   — Не считаете ли вы опасным, что я много бываю с ребенком, обремененным тяжелой наследственностью?
   — Мне следует раньше уяснить себе характер вашего заболевания, — ответил он осторожно. — Нужно подождать. Рентгеновский снимок нам тоже мало поможет. На пластинке, правда, видишь уйму всякой всячины, но разобраться в ней можно только при тщательном клиническом исследовании. Впрочем, я все же сделаю снимок, если хотите. Подождем еще несколько дней. Советую вам беречь себя, лежать, не курить, хорошо питаться.
   — А ребенок?
   — Да, — сказал он, — само собой разумеется. Если у него тяжелая наследственность, для него, конечно, очень опасно соприкосновение с туберкулезом. Но, повторяю, не думаю, чтобы это было так. Вы сможете прийти ко мне через неделю?
   Я обещал. Через неделю я чувствовал себя гораздо лучше. Я понимал, что болен. Но мне не хотелось в это верить. Я хотел быть здоровым, работать и жить, как все.
   День свадьбы сестры наступил. Я явился почти с пустыми руками. Нам, жене и мне, отвели почетные места на торжественном вечере. Я был старший сын. Я был друг Ягелло. И ничего не смог положить на стол, ломившийся под тяжестью богатых подарков, кроме нескольких орхидей ее любимых оттенков и стихотворения собственного моего сочинения, которое было хорошо задумано, но плохо написано. Она сделала вид, что мой ничтожный подарок привел ее в такое же восхищение, как и роскошные подарки отца, Ягелло и его родных. Но она никогда не простила мне моего «сюрприза». Именно это слово, которое принес ей отец, заставило ее надеяться на что-то сверхъестественное, на что-то безумно расточительное. И вдруг она увидела сущий пустяк. Она восприняла это как знак пренебрежения, хуже того, как мелочную месть за зло, причиненное ею моей жене. А я был беден, но этому она не верила.


3


   Через три дня после свадьбы Юдифи отец снял со стены под нашими окнами табличку, на которой когда-то значилось просто врач, потом специалист по глазным болезням, потом доцент и, наконец, профессор. Моя табличка осталась.
   Жара у меня не было. Но я чувствовал себя больным, бессильным, апатичным — обреченным. Больной врач — это самое жалкое существо на свете. Больной врач — противоречие собственной профессии и самому себе. Мне не было еще тридцати трех лет. Мне предстояло, вероятно, прожить еще довольно долго. Я задумался. Мне некому было довериться. Я мог лишь жалеть о том, что уже прошло. Но, если бы я стал предаваться раскаянию, это лишило бы меня последних сил и веры в себя. Да и в чем было мне раскаиваться? В том, что я женился на Валли? В том, что я любил Эвелину и все еще люблю ее? Единственное, что можно было еще изменить, — это судьбу маленькой дочери, моей избранницы.
   Ради нее и вместе с нею я навестил знакомого профессора-терапевта. Он нашел, что ребенок очень высок и хрупок для своего возраста. Он не нашел никаких симптомов тяжелой наследственности и заверил меня честным словом, как коллега коллегу, что Эвелина пока абсолютно здорова. Но что ждет ее впоследствии? Он отослал девочку, которая казалась развитой не по летам и слушала нас очень внимательно, к своей жене и детям. И там, как мне после сообщили, маленькая принцесса величественно и безмолвно восседала во всем блеске своего нового шелкового платьица, не произнеся ни единого слова. А я? Профессор знал меня. Несколько недель назад он присутствовал на моей пробной доцентской лекции. Он был одним из тех, кто избегал моего отца после его аферы во время войны, и только недавно вновь удостоил его своим посещением. Профессор велел мне стать перед рентгеновским аппаратом и начал двигать передо мной отливающую радугой зелено-желтую, фосфоресцирующую пластинку. При этом он так энергично надавил на мою исхудалую грудь, что мне стало больно. Потом он зажег свет, около получаса выслушивал меня и наконец сказал:
   — По моему мнению, у вас туберкулез легких, сейчас еще не опасный. Клиническая картина неясна, рентгенологическая — почти отрицательна. Для меня доказательством является кровоизлияние, которое у вас, несомненно, было, ночные поты, субфебрильная температура по вечерам.
   — Так что же мне делать? — спросил я, потрясенный, несмотря на все мое самообладание.
   — Поезжайте немедленно в Давос или, в крайнем случае, куда-нибудь в горы. Ручаюсь, что через полгода вы вернетесь здоровым.
   — Я не могу, — сказал я, — я должен работать на семью.
   — Но ваш отец может вас заменить.
   — Я предложу ему, — ответил я, — но сомневаюсь в успехе.
   — Не относитесь к своей болезни слишком легко, но не принимайте ее и слишком трагически, — сказал профессор, пока я торопливо и неловко одевался. — Словом, примите это так, как принял бы я на вашем месте, мы с вами понимаем друг друга.
   В дверях, ведущих в его частные комнаты, я остановился и задержал еще на одну минуту этого очень занятого человека.
   — Что вы мне посоветуете? — спросил я. — Что делать с ребенком?
   — С вашей приемной дочерью? Не беспокойтесь. Здесь я совершенно уверен в моем диагнозе. Хрупка, но здорова.
   Я покачал головой.
   — Вы не понимаете меня, — сказал я и постарался говорить громче. — Может ли ребенок быть в контакте со мной?
   Он покачал головой. Я смотрел на него и боялся, что отзвук моей мольбы, против воли, прозвучит в моем голосе. Существует некое вымогательство со стороны больных, несчастных и жалких, по отношению к здоровым, богатым и счастливым. И оно не делает чести ни тем, ни другим. Я знал это и не хотел вымогать.
   — Опасно ей быть со мной или нет? — спросил я, и голос мой прозвучал громко, несдержанно и грубо.
   Он взял мою руку, притянул меня к себе и сказал, глядя мне прямо в глаза:
   — Боюсь, что да. Своего ребенка я бы отослал.
   — Вы правы, — ответил я, — я поступлю точно так же.
   — Ничего катастрофического я не вижу. Ваш организм обладает прекрасной сопротивляемостью. Каверна великолепно закрылась, для начала мы должны быть довольны. Вы происходите, несомненно, из крепкой, здоровой семьи?
   Я подтвердил это. В моей семье и речи не было о болезни легких. Мой отец и все мои предки были, в большинстве своем, здоровые, закаленные, бережливые, волевые люди, которые спокойно доживали до старости. Дедушка и бабушка, с отцовской стороны, были еще живы. Профессора обрадовало, что он оказался прав. Я взял мою маленькую Эвелину, поблагодарил жену профессора и вышел на улицу. Эвелина сейчас же принялась щебетать своим высоким серебряным голоском. Она вся преображалась, когда бывала со мной.
   Через несколько дней сестра моя должна была возвратиться из короткого свадебного путешествия. Мне нужно было принять решение. Я все обдумал. Будущность моего ребенка была, к счастью, обеспечена. После бесконечных переговоров вопрос о наследстве уладился. Я был назначен опекуном, вторым опекуном назначили ее дядю Ягелло. У Эвелины было довольно значительное состояние. Проценты с него выплачивались регулярно. До сих пор мы их не трогали. Значит, можно отдать ребенка в закрытое учебное заведение. Но нельзя ли поместить ее у Ягелло и Юдифи? Разумеется, лучше всего было бы ей остаться на старом месте. Исчезнуть должен был я. И я готов был исчезнуть. Я готов был расстаться с ребенком, с работой, с женой. Но это зависело не от меня, а от моего отца. В тот же день я попросил его зайти ко мне. Он пришел весьма неохотно. Выслушал мой рассказ. Помолчал. Может быть, он ждал еще дальнейших горьких новостей? Потом он попытался уйти без всякого ответа, просто пробурчав себе в бороду:
   — Очень жаль, мальчик, я должен сперва все зрело обдумать, разумеется!
   Но я задержал его.
   — Можешь ли ты заменить меня? Хочешь ли ты…
   Он быстро оборвал меня:
   — Не требуй от меня этого! Ты разрываешь мне сердце, но я не могу больше работать. Если бы я мог, я не бросил бы практику. Разве ты не понимаешь?
   Я сказал:
   — Я прошу тебя не ради себя. Я думаю о семье, о всех вас.
   — Только без ненужного сострадания! — прервал он меня с горечью. — Всяк за себя, бог за всех. Заместителей можно найти всегда сколько угодно! Поезжай на месяц в санаторий; за это время и катар горла, и малокровие, и, главное, чрезмерная нервозность пройдут, старый ты ипохондрик!
   — Мне надо поехать в Давос, так сказал профессор.
   — Ах, чего только не говорят эти господа! Давос — это Швейцария, а Швейцария — это девизы, швейцарские франки! Где же их взять, если не украсть? Как бы мне хотелось!.. Чего бы только я не сделал для тебя, ты, горе-дитятко! Я люблю тебя, разумеется! Несмотря на все, я всегда заботился и буду заботиться о тебе!
   — Я могу сказать то же самое, — ответил я и поцеловал его руку.
   Я сделал это от чистого сердца. В ту минуту мне было жаль его гораздо больше, чем себя. Я не плакал. Голос мой был тверд и спокоен.
   — Я дождусь приезда Ягелло и Юдифи, тогда все решится. Благодарю тебя, отец. Я всегда буду тебе благодарен.
   — У тебя есть все основания для этого, — пробурчал он, довольный, что может уйти. — Нет такой глупости, от которой я не предостерегал бы тебя. Забросить практику теперь, когда она так разрастается! Но мне кажется, что тебя ждут еще несколько пилигримов в приемной.
   Насвистывая, он вышел из комнаты. Я принялся за работу и проработал до поздней ночи. Единственное решение, которое я принял, — расстаться с Эвелиной. Я ни разу больше не поцеловал ее, не заходил в ее детскую, не играл с ней, не водил ее гулять. Девочка не могла понять, что случилось. Как-то, услышав мои шаги, она подбежала ко мне. Я отстранил ее. Она остановилась словно вкопанная, побледнела как полотно, и ее тонкие коралловые губы зашевелились. Но она не закричала, не пришла в ярость, как обычно. Только слезы градом катились по ее щекам на светло-зеленый кружевной воротничок, надетый на нее в тот день.
   Приезд моего зятя и сестры откладывался. Я терпеливо ждал. Жена, не переставая, допытывалась, что со мной. Я не мог ей довериться. Мы жили рядом. И только.
   Как раз в эти дни ко мне вдруг явились несколько молодчиков геркулесовского вида. Они приехали в большущем автомобиле. Сквозь толпу терпеливо ждущих пациентов они пробились в мой кабинет и возвестили мне о прибытии великой личности, философа масс, пророка новых людских поколений — старого моего Перикла. Через десять минут явился он сам. Закинув уже лысую и действительно великолепно выточенную голову, исполненный неописуемой, оцепенелой гордости, не удостоив взглядом ни своих молодчиков, ни недовольных пациентов, он подошел ко мне, уставился на меня косым глазом, грозно сверкавшим из-под косматых бровей, и театральным жестом протянул мне руку. Видимо, он ждал, что я брошусь ему на шею или по крайней мере предложу сесть. Я был с ним любезен, но сказал, что тороплюсь. В глубине сердца я был рад, что вижу его среди живых, что он душевно здоров (по мнению всех) и преисполнен сознания собственного могущества. Но как раз в этот день у меня не было времени. Я попросил его прийти вечером, но без своей лейб-гвардии.
   — А ты ручаешься за мою безопасность? — спросил он. — У меня повсюду смертельные враги. А кто и когда сможет заменить меня?
   — Знаю, знаю, — ответил я, как отвечают сумасшедшему. — У меня тоже есть враги. Так что здесь ты находишься в совершенной безопасности.
   — Когда же я могу прийти? — спросил он гораздо скромнее. — Я часто тосковал по тебе. Ты не забыт. Помнишь еще пелерину?
   — Приходи ровно в девять. Ты что пьешь — вино или пиво?
   — Ни пива, ни вина! Я приду не для того, чтобы кутить, а чтобы увидеться с человеком, заронившим в меня искру императорства. Я не забыл о той большой сумме, которую я тебе должен. Вечером я привезу ее.
   — Хорошо, значит пиво, — сказал я. — Когда-то давно ты, бывало, так пировал с твоим отцом! Не забудь же, в девять.
   — Чего ты хочешь? Иначе не придешь к власти. Вечером я расскажу тебе все. Но я никогда тебя не забывал!
   Он еще раз протянул мне руку, кивнул своей гвардии и вышел. Во взгляде его было нечто от мудрого мыслителя и от не совсем безопасного ребенка.
   Вечером я долго ждал его. Я никогда больше его не видел.


4


   С огромным нетерпением ждал я приезда сестры и зятя. Наконец они приехали. Ягелло был очень счастлив. Юдифь казалась серьезной, на лице ее появилось какое-то строгое безрадостное выражение, которого не было раньше, и голос ее во время первого нашего разговора был непривычно резок. И все же только одну ее, вероятно, и тревожило мое здоровье. Я сказал, что хочу поговорить с ней. Но она откладывала наше свидание со дня на день. Ей хотелось сначала устроить квартиру по своему вкусу.
   Ей и ее мужу, казалось, везло во всем. Ягелло, не без посредничества моего отца, который привязался к нему почти с таким же слепым обожанием, как к Юдифи, предложили место в государственном статистическом управлении. Хоть он давно уже забросил свою работу о социальной роли детского труда, он заставил долго себя упрашивать. Наконец отцу удалось убедить его. У моего зятя была теперь постоянная служба, и к процентам с его капитала присоединился и регулярный заработок. Отец был невероятно доволен. Он полагался на своего Ягелло, как на каменную стену, ему он передал отныне заботу о моих младших братьях и сестрах.
   Я не был безмерно счастлив. Те времена миновали. Я чувствовал себя не очень хорошо. Необходимо было что-то предпринять. Я мог надеяться, что после моей смерти мой зять, Юдифь и моя жена, которая, несмотря на седину в волосах, была еще полна сил, возьмут на себя попечение о семье. Отец сможет спокойно закрыть глаза, и моя старая, окончательно впавшая в детство, очень добрая мать тоже. А я? Я все еще жил не мыслью о смерти, которая освободит меня от этой грустной жизни, а надеждой на жизнь, которой в душе я был всегда благодарен. Только одна-единственная тяжелая забота давила меня — Эвелина. Ребенок нуждался в нежности, но и в строгости. Я не хотел, чтобы она стала такой, как ее бедная мать. Прежде всего ей следовало исчезнуть из моего дома. Мы были привязаны друг к другу всем сердцем, навеки. Для нас обоих было мукой жить не так, как прежде. Но это было неизбежно. Признаюсь, я сделал еще одну, последнюю попытку. Я направился к профессору. На этот раз он был не так терпелив, как обычно. Он не нашел существенного улучшения в моем состоянии. Нашел ли он ухудшение — не знаю. Во всяком случае, он настаивал на том, чтобы, ребенок уехал. Жена моя волновалась. Она сказала мне, что Юдифь обратила ее внимание на то, как плохо я выгляжу.
   — Я живу с тобой изо дня в день. Я знаю тебя двадцать лет. Мне кажется, что ты нисколько не изменился, ты и прежде не казался особенно цветущим. Конечно, мы оба немножко поседели…
   Я ничего не сказал ей.
   — Ты был у врача? Не можешь же ты сам заглянуть себе внутрь!
   — Конечно, — ответил я.
   — И что же?
   — Он полагает, что у меня не очень крепкие легкие, что мне следует остерегаться простуды и очень беречься.
   — А о курении он ничего не говорил?
   — Ты же знаешь, что я уже несколько месяцев не курю.
   — А почему ты избегаешь бедняжку Ниши? Она до смерти опечалена и просила меня попросить тебя забыть ее шалости! Не будь так строг! Ведь она только трехлетний избалованный ребенок.
   — Я вовсе не строг, — сказал я, — разве ты не знаешь меня?
   — Но ребенок жалуется, и справедливо, — возразила она.
   — Ребенок должен уехать из нашего дома. Врач категорически на этом настаивает.
   — Но почему? Разве для девочки не делается все, что только можно? Разве родная мать заботилась бы о ней больше, чем я? В чем ты можешь меня упрекнуть?
   — Я тебя? Ни в чем.
   — Я помирилась даже с твоей сестрой, я вежливо попросила у нее прощения за то, что она обозвала меня потаскухой, а моего ребенка ублюдком. Что же еще я могу сделать?
   — Вы все должны ладить друг с другом, — сказал я. — Ребенок переедет к Юдифи, и вначале ты будешь каждый день ходить туда и присматривать за ним.
   — Это немыслимо, — сказала жена, — сначала ты принуждаешь меня отдать собственного ребенка…
   — Я никогда ни к чему тебя не принуждаю, — прервал я ее устало, — ты хотела избавить мальчика от мнимых унижений.
   — Ах, все это красивые слова, — сказала она, — ты просто не выносишь его. Вот если бы он был ребенком твоей дорогой Эвелины, тогда…
   — Но, милая Валли, — сказал я. — Разве ты не понимаешь, как тяжело мне разлучиться с ребенком Эвелины?
   — Как тяжело! Как тяжело?! Ох, если бы я никогда не знала тебя! — закричала жена, теряя самообладание. — Что же будет со всеми нами? Разве ты серьезно болен? Уж не заразила ли тебя эта несчастная чертовка своей проклятой болезнью? Ягелло говорил мне что-то в этом роде, но я решила, что все это штуки и фокусы Юдифи. Да как же может терпеть это господь? Украсть у меня мужа, навязать мне незаконного ребенка и еще заразить моего мужа чахоткой? Я люблю тебя! Я все тебе простила. Твой ребенок мне ближе, чем собственный. Что же это будет?
   Она невнятно причитала, разговаривая сама с собой, и рыдания сотрясали ее тяжелую, обычно столь внушительную фигуру. Я вынул носовой платок, вытер слезы на ее покрасневших глазах и пригладил ее растрепавшиеся седые волосы. Зазвонил телефон, меня вызывали пациенты. Потом нужно было ехать в институт. Когда я вернулся домой, у меня едва хватило времени пообедать — меня ждали новые пациенты. Я стал очень популярным врачом, про меня ходила незаслуженная, во всяким случае не вполне заслуженная, слава. Говорили, будто я обладаю необыкновенным даром ставить диагнозы и очень легкой рукой, и мои доходы, даже в перечислении на валюту мирного времени, превосходили доходы отца в первые годы его практики. Конечно, жена могла бы поговорить со мной вечером, в нашей спальне. Но она щадила меня, она не хотела меня беспокоить.
   Она готовила теперь сама. Я получал все деликатесы, которые могли возбудить мой слабый аппетит. Но меня ничто не соблазняло, разве только мысль об отдыхе. Именно жена заставила наконец Юдифь условиться со мной о встрече, в городе, в кафе. Дома нас никогда не оставляли в покое. Мои родители, как почти все старики, не желали, чтобы их избегали, им хотелось принимать участие во всех разговорах. Но они не понимали ни изменившихся обстоятельств, ни нового времени.
   Для этого разговора в кафе Юдифь явилась в очень элегантном туалете, сверкая всеми своими драгоценностями. Ей не было еще девятнадцати лет, но непередаваемое очарование первой молодости уже исчезло. Она встретила меня взглядом, полным упрека, — я опоздал на несколько минут. Объяснить ей, что я от нее хочу, оказалось трудным. Она не умела сосредоточиться, а кроме того, ее мысли всегда вращались только вокруг собственной персоны. Сперва я услышал яростные упреки по поводу оскорбления, нанесенного ей моим злополучным свадебным подарком, потом признание, с краской в лице, что она всегда жертвовала собой ради меня, а я всегда отвергал ее духовную, чистую, бескорыстную любовь. А ведь она видела во мне некрасивого мужчину, а только обожаемого брата и хотела оградить меня от злых баб, от Вальпургии и Эвелины. Она никогда бы не вышла замуж, если бы только я позволил ей вести мое хозяйство. Она сравнивает, к сожалению, своего мужа со мной, но, разумеется, она не может ему этого сказать. Наконец, глядя на меня холодным-взглядом, она сообщила мне, что она беременна от него. Она сказала это таким тоном, словно я повинен в том, что сначала она отдалась старому богатому джентльмену, а потом безвольному тунеядцу Ягелло. Я взял ее маленькие, красивые, очень теплые и мягкие руки в свои и слегка притянул ее к себе. Неожиданно она подалась вперед и чуть не упала в мои объятия. Головка в элегантной шляпке склонилась ко мне, и крупные слезы закапали из ее глаз.
   — Ты единственная, Юдифь, — соврал я, — кому я доверяю важную тайну. Я немного захворал. Я не могу заботиться о маленькой Эвелине так, как о ней нужно заботиться. Подумай, через несколько месяцев у тебя у самой будет ребенок. Возьми свою маленькую племянницу. Ты избавишь меня от огромной заботы, и я буду вечно благодарен тебе. Я…
   — Тебе незачем объяснять больше, брат, дорогой ты мой, я вижу, как тебя утомляет разговор. Я сделаю все, что ты хочешь. Ты сможешь каждый день видеть ребенка у нас, или лучше, если тебе угодно, я буду каждый день, после приема больных, привозить его к тебе.
   — Нет, Юдифь, — сказал я, — мне не хотелось бы, чтоб ребенка раздирали между двумя домами. Во всяком случае, в первое время, в первые годы, пускай она чувствует себя дома у тебя одной. Вот только в первые дни позволь Валли приходить к тебе. Да? Хорошо! Ты молода, твой муж молод, значит вы всегда… насколько можно предвидеть… Наши родители…
   Меня одолел приступ кашля. В кафе было слишком натоплено, в воздухе стоял густой табачный дым. Мы быстро расплатились, поднялись и вышли. На улице сестра тяжело повисла у меня на руке. Я не высвободил руку, хотя мое сердце бешено колотилось от напряжения, и я задыхался.
   На другой день малютка переехала к своей тетке. Я как раз поднимался по лестнице, когда она в белом меховом пальтишке и новой меховой шапочке спускалась по лестнице, держась одной ручкой за руку своей гордой, красивой тети Юдифи, а другой обнимая свои любимые игрушки — медведя и потрепанную старую куклу. Она едва взглянула на меня и, скривив губки, с неподвижным лицом прошла мимо.
   В продолжении этих трех лет моя жена искренне и по-настоящему была привязана к ребенку, но, когда девочка уехала, она все же вздохнула с облегчением. Ей казалось, что всю любовь, которую я питал к Эвелине, я отдам теперь ей. Я обещал ей все, что она хотела, и даже больше. Я обещал, как только представится возможность, навестить нашего мальчика. Нам, родителям, следовало поскорее принять решение относительно его будущего и его профессии. Мой отец, который теперь аккуратно два раза в день ходил в церковь, ничего не имел против, чтобы мальчик сделался священником, и лучше всего при монастыре. Но мальчик не проявлял пристрастия к духовному сану, он был чрезвычайно посредственным учеником, и самое правильное было бы обучить его какому-нибудь ремеслу. От меня и от деда он унаследовал техническую сноровку, легкую руку. Судя по его письмам к матери, он был бережлив, добродушен, несколько медлителен во всем. Он со всеми был приветлив, но особенно, кажется, не любил никого. Он не был вспыльчив. И с деньгами обращался аккуратно. Он обладал своего рода гордостью. Заметив, что его присутствие кому-нибудь нежелательно, он тотчас же, не горюя, удалялся. Но что самое главное, он был здоровяк, и я надеялся, что он легко найдет свое место в жизни. Сам он никогда в этом не сомневался.
   Я надеялся на полное выздоровление. Профессор тоже считал это возможным, хотя я ничего еще не сделал для этого, да и не мог сделать.


5


   С тех пор как я объяснился с Юдифью и доверил ей моего ребенка, она словно переродилась, а с ней вместе и мой старик отец. Они баловали меня, они шли навстречу моим желаниям, которые обычно совпадали с тем, что было необходимо для всей семьи. Я добился наконец того, о чем тщетно и страстно мечтал, — мира в семье. Я чувствовал себя обязанным Юдифи и должен был доказать ей свою благодарность. Приближалось ее девятнадцатилетие. Мог ли я обойти и этот торжественный для нее день или, невзирая на вечные денежные заботы — наше хозяйство было слишком велико, — сделать ей маленький подарок? Я знал, что ничто не может доставить ей большее удовольствие, чем какое-нибудь украшение. Это и красиво, и вместе с тем ценно. Ее всегда занимало только показное, и она так же любила деньги и собственность, как наш отец.