Тогда я говорю:
- Этот рейс мы не беремся: действительно, надо все проверить. И мы
скажем, а когда скажем, то уж... одним словом, скажем.
Чего тут было говорить? Пошли мы, как оплеванные. Но про доносчика
этого решили, что выловим и тогда уж его, гада, просто в ходу за борт -
брык... и в дамках. Мало что, упал человек за борт. Ночью. Бывает же такое.
Всех мы перебрали с Сенькой, всех обсудили. Да нет, все будто
одинаковые. На всякого можно подумать. И вот что выдумали. Выдумали мы уже в
море, когда снялись, а совсем уговорились в персидском порту, в Бассоре.
Принимали мы там хлопок. Это как бы побольше кубического метра тюк. Он зашит
в джут. И затянут двумя железными полосами, как ремнями. Вата, а в таком
тюке четырнадцать пудов ее. Это ее прессом так прессуют, что она там, в этом
пакете, как камень. Даже не мягкая ничуть.
И вот наш план.
Будем говорить в кубрике за столом вдвоем по секрету. И смотреть, чтобы
только один человек мог нас слушать. И начисто никто больше. И говорить
будем, как вроде секрет меж собой. Так к примеру: "Так ты не забыл, значит,
как это место (тюк, значит) пометил?" А другой должен говорить: "Нет, на
каждой стороне красная точка в пятак". - "А сколько там номеров?" - "А две
сотни газет положено, так сказывали".
А при другом говоришь, что не точка, а кресты по углам черные. И для
каждого разные марки. И, чтобы не спутать, Сенька все себе запишет
где-нибудь.
Нас на погрузке ставили трюмными; это значит стоять в трюме и глядеть,
чтобы грузчики правильно раскладывали груз. Грузчики - персы - по-русски ни
дьявола не смыслят. Значит, что я ни делаю, рассказать они не могут. А потом
я над ними вроде распорядитель всех делов. Сенька у себя во втором - тоже.
Каждый взял по ведру с краской и кисточку. Это мы наперед приготовили. И
жара там, в Бассоре, немыслимая. Краска стынет, как плевок на морозе. Вот я
делаю вроде тревогу, персы на меня смотрят. Я сейчас с ведерком и мечу
красным тюк. Они думают, что это надо по правилу. Уважают, я, значит,
приказываю: осторожно, не размажь и кати его туда. Они слушают. Уж к обеду
мы все марки наши поставили - 27 марок по числу людей. Теперь осталось 27
разговоров устроить. И чтобы виду не показать, что мы это "на пушку" только.
Первый раз чуть все не пропало. Сенька - смешливый. Я при Осипе так
серьезно начинаю:
- А ты, - говорю, - помнишь, какую ты марку ставил?
И вижу - Сенька со смеху не прожует. Меня, дурак, в смех вводит,
вот-вот и у меня клапана подорвет. Не могу на него глядеть. Говорю ему.
- Ты выйди на палубу, - говорю, - погляди, француз нас догоняет,
Мессажери.
Он еле до порога добежал. Ну, что ты с таким станешь делать? Я уж
думал, пропало наше дело.
Потом ему говорю:
- Если ты мне на разговор смешки начнешь и комики разные строить, то
чтобы мне сгореть, я тебя тут же вот этой медной кружкой по лбу. Разобрал?
Опять, что ли, с Осипом наново начинать? Оставили его напоследок. Взяли
Зуева. Он все папиросы набивал. Сядет с гильзами и штрикает, как машина.
Загонял потом их тут же промеж своих, кто прокурится. Он себе штрикает, а мы
вроде не замечаем. Начали разговор.
Сенька со всей, видать, силой собрал губы в трубку и не своим голосом,
как удавленник:
- Красным крестом метил.
Ходу нам до дому месяц, и за месяц мы всех 27 человек разметили на все
наши 27 марок и всех записали.
Потом я Сеньку спрашиваю:
- На кого думаешь?
- На Осипа, - говорит. - Он аккурат присунулся ближе, как ты сказал,
что двести номеров. А ты на кого?
А я сказал, что Кондратов. И потому Кондратов, что он сейчас же встал и
отошел. Только услышал, что кружком мечено, и сейчас же запел веселое, вроде
нигде ничего, и вон вышел.
Простак, гляди какой!
- На Осипа, - говорю, - думать нечего. Он человек семейный, ему
подработать без хлопот, да вот сахару не ест, домой копит.
А уж к порту подходили, я уж совсем смешался, на кого думать. Семейный,
а может быть, он самый и есть предатель, этим и подрабатывает. Другой вот:
Зуев; чего он веселый, надо не надо? Чего он ломоты эти строит? Так его и
крутит, будто штопор в него завинтили. Из кочегаров двое тоже были у нас на
мушке. Потом нам стало казаться, что на нас все по-волчьи глядят. Может, меж
собой рассказывали про наш разговор? Уж не знали, как до порта дойдем.
Однако ничего. Опять чиновник к нам, опять этот самый скорпион,
жандарм, все, как полагается. Но только началась выгрузка, видим, бессменно
скорпион стоит и каждый подъем глазом так и облизывает. Мы тоже поглядываем.
Грузчики на берегу берутся по четыре человека, таскают эти тюки и городят из
них штабель. Вдруг этот скорпион:
- Эй, эй, неси прямо в проходную таможню! Неси, неси, не рассказывай.
Хорошо я заметил, а то сами бы мы проморгали, - с красным крестом на
углу.
Я в заметку - Зуев.
Но уже по всему пароходу шум: понесли тюк хлопка в таможню. Сейчас уж
чиновник пришел на пароход, приглашает немедленно нашего старшего помощника
- капитан в городе был, на берегу. Еще двоих понятых из команды. Боцман
говорит мне: "Ты пойдешь". И еще кочегар один. Приходим. Комнатка небольшая,
всего одна скамейка по стене. Два окошка. В окошки люди пялятся. Посреди
этот тюк. Чиновник стоит, губки облизывает. А скорпион весь на взводе.
Шепчет чиновнику грозно что-то в ухо. Чиновник уж перед ним девочкой так и
ахает.
- Ах, скажите, пожалуйста, да уж знаю, знаю, насквозь видишь, рентген!
Ждали жандарма. Вот и жандарм. Послали кочегара за кусачками. Живо
смотался, принес. Наш старший помощник говорит:
- Пишите акт, что вот кипа хлопка в четырнадцать пудов, что по вашему
требованию, что вы отвечаете.
Чиновник со смешком:
- Па-ажалуйста, сделайте ваше любезнейшее одолжение.
Тут же на скамейке папку расстелил и пишет.
- Откупоривай, - говорит помощник кочегару.
- Есть! - И кочегар - хлоп-хлоп! - перекусил обручи. Кипа, как живая,
поддала спиной и распухла.
- Режь!
Полоснул кочегар по джуту, раскрыл: белая вата плотно лежит, будто
снег, лопатой прибитый.
- Начинай, - шепотком говорит чиновник.
И начал скорпион сдирать слой за слоем эту вату. Чиновник тут же
крутится. В окна столько народу нажало, что в комнате темно стало. Жандарм
два раза ходил отпугивать. А ваты все больше да больше. Копнет ее скорпион,
ломоток один, а начнет трепать, - глядишь, облако выросло. Чиновник уж весь
в пуху, пятится. Дорогие мои! Скорпион еще и четверти кипы этой не отодрал -
полкомнаты ваты, и уж окно загородило. Он уж в ней по брюхо стоит, как в
пене, и уж со злости огрызается, рвет ее клочьями, ямку посередке копает.
Кочегар говорит:
- Пилу, может, принести?
Чиновник как гаркнет:
- Вон отсюда, мерзавец!
А наш старший:
- Это как же? Занесите в акт: оскорбили понятого.
Мы уж к двери пятимся, вата на нас наступает. Чиновник видит: костюм уж
не уберечь, там же роется.
Их уж там видно стало, как во сне, потонули вовсе. А старший наш
кричит:
- Ничего не видать, может, обман, может, еще подложите чего?
Уж и взбеленился чиновник, выбегает оттуда: домовой не домовой - чучело
белое, вата на нем шерстью. Эх, тут как заорут ребята:
- Дед-мороз!
Он назад. Они там с досмотрщиком вату топчут, примять хотят, да где!
Она пухнет, всю комнату завалила, а полкипы еще нет.
Выскочил таможенный чиновник:
- Мерзавец! - кричит. - Запереть его там.
И побежал домой. Мальчишек за ним табун целый. Я на пароход. К Сеньке.
"Где Зуев?" - "Сейчас был". Мы туда-сюда, нет Зуева. Так больше и не видал
его никто. Сундучок его сдали в контору. И за сундучком никто не пришел.

    Борис Степанович Житков. Волы





---------------------------------------------------------------------
Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести
Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года
---------------------------------------------------------------------


Все это было очень давно, когда я был мальчишкой (сейчас у меня усы
седые). Так что не удивляйтесь, если непохоже на сегодняшнее. На сегодняшнее
похожим осталось море. И на этом море случилось вот что.
Я плавал учеником на грузовом пароходе. Дело было осенью, и стояло
"бабье лето": тихая ласковая погода, и море - будто не море, а прудок в
саду. Глянцевое, масляное. Мы уже закрыли люки и ждали только капитана,
чтобы сняться в рейс. Прислушивались, не катит ли он на извозчике. Вдруг
прибегает наш капитан, а за ним какой-то грек, черный, потный, шапка в руке,
и этой шапкой все время красное лицо обтирает, и лопочет, лопочет, и кулаком
в грудь бьет. А наш толстенький спокойненько кругленькими ножками вышагивает
по сходне на борт. Кочегары опустились в свою кочегарку, зашевелились
матросы - сейчас сниматься в море. Нет! Наш Лобачев, капитан, тихим голосом
говорит мне: "Позови Иван Васильича". И ушел с греком в каюту. Я позвал
старшего помощника. Он через минуту выскочил от капитана красный, стукнул
кулаком по планширю*.
______________
* Верхняя часть борта.

- А, дьявол! Копейки он свои выгоняет! Хлев тут устраивать! Люди мыли,
скребли. Тьфу, тьфу! - и он со злостью три раза плюнул не за борт, а прямо
на нашу белоснежную палубу. А сам кочегаров с палубы гонял, чтобы пыли не
натрясли.
Грек уже рядом:
- Честное мое слово, они два дня не кушали ни одна соломинка и вот
крест! - он перекрестился шапкой в кулаке. - Мы все вымоем. Будет как
бумага.
Иван Васильич дико засвистел в свисток и тут же крикнул мне:
- Ты чего суешься? Смолинского ко мне!
Я побежал за боцманом. Горячка - этот Иван Васильич. Он, говорят, на
парусниках плавал, судно потопил хозяйское и теперь вот злится: не нравится
ему служить, да еще помощником. Смолинский шел навстречу. Иван Васильич
кричал:
- Грузить стадо целое! Да! Волов! Две сотни! Ну да! Прямо на палубу!
Взагон! Какие стойла!!
Я не глядел на берег, фу ты! За это время уж вся пристань полна была
волов. Какие-то дядьки сгоняли их палками в кучу, лупили по хребтам и сипло
кричали:
- Цобе, ледаща худоба!
Я сказал бравым голосом:
- А что? Не довезем, что ли?
- Дурак! - крикнул Иван Васильич, а Смолинский крепко глянул на меня. Я
обиделся:
- А что, капитан не знает, что делает? Тоже, значит, дурак?
- Крышу ему красить надо, каменный дом ставить, - сказал спокойно
Смолинский, - а с волов, знаешь... копейки хорошие.
Я гляжу, не выйдет ли на разговор капитан, но капитан крепко сидел в
своей каюте.
Я отошел и сказал на ходу:
- Это не на паруснике.
Ой, хорошо, что Иван Васильич не слышал!
Грек суетился на берегу, толкался среди волов, кричал на погонщиков. И
вот по грузовым сходням заскользили копытами волы. Они потерянно мотали
головами, а дядьки орали, нещадно дубасили и крутили им хвосты. Я решил, что
так оно и надо, и тоже выскочил на берег помогать. Я думал, капитан видит из
окна каюты мою работу. Мне жаль было волов, но я решил, что надо тут
по-деловому, остервенился, хватил одного в зад камнем. Промазал и зашиб
плечо греку. С нашего борта захохотали.
- Так! А ну еще его!
Мне пришлось тоже хихикнуть. Но тут Смолинский вышел на берег; взял
меня за плечо и сказал:
- Ты иди, продуй рулевую машину, а это не твоя работа.
Тут я заметил, что к нему подошли женщина и девочка лет пятнадцати. Она
глядела на меня и смеялась. Видела, должно быть, как я камнем-то. С парохода
слышались резкие свистки Ивана Васильевича. Он кричал на погонщиков:
- Да чем ты мотаешь? Чем вяжешь? Лопнет эта привязь!
Иван Васильич злыми шагами подошел к капитанской двери, стукнув
кулаком.
- Чем волов крепить? Чем направить?
Капитан ответил через двери:
- Вам надо знать самому, как вязать, как направить. Вы, кажется, с
парусника?
- Нечем! Нечем, говорят вам. Тьфу! Выйдите, гляньте.
Иван Васильич отошел шагов пять. Он со всей силы стучал ногами о палубу
и вдруг вернулся.
- Штормовые сигналы на лоцманской станции, - сказал он вполголоса у
дверей и отошел.
Следом за ним пулей выскочил капитан:
- Где, где? Дайте бинокль. Эй, где вы видите?
Но Иван Васильич уж скрылся.
Капитан долго глядел в бинокль.
- Ничего не вижу, - он сунул бинокль мне. - У тебя глаза помоложе...
Но лоцманская мачта была пуста, капитан еще раз пять выходил с биноклем
к борту. Наконец заперся в каюте на ключ.
Два матроса, Герман и Генрих, немцы, весело прыгали по спинам волов:
они укрепляли поверх них доску, чтобы ходить. Они привязывали ее к спинам
волов, кричали что-то по-немецки и хохотали.
Палубы не стало видно: она вся покрылась волами. С каждого борта их
стояло два ряда, хвосты с хвостами. Немцы ныряли между ними, и вот Генрих
(что помоложе) пробежал, балансируя, по доске. Он засунул руки в карманы,
притопнул было ногой, но Герман вынырнул из-под волов и прикрикнул на
товарища. Генрих как мальчишка сконфузился и степенно пошел по доске. Я
продул паром рулевую машину. Смолинский на баке распоряжался подъемом якоря.
Кочегар не мог на ходу включить барабан, боялся сунуть руку, что ли! Было,
правда, темно. Лобачев спокойно вполголоса сказал Ивану Васильичу:
- Что же якорь-то?
Иван Васильич рявкнул:
- Да вира якорь!
Смолинский отодвинул кочегара и сунул руку, ага! Сразу взяло, и
завизжала цепь. Но в сумерках видно было, как Смолинский затряс рукой: так
трясут только от страшной боли, от ожога.
Нет, чего Иван Васильич ворчит в самом деле? Отлично стоят волы, хорошо
погрузили. Вон люди шутят про доску, что "мост на быках". И волы покойны, и
море как масло; как по асфальту выкатывается наш пароход мимо тихого
зеленого огонька в воротах порта. Действительно, к чему эта горячка, ругань?
Достойное спокойствие - это вот настоящий капитан.
Все отлично. Только вот с этим камнем у меня немножко неловко вышло, и
эта девчонка. Чтоб ей!..
Я стоял на руле, осторожно перебирал рукоятки парового штурвала и
слушал, как зло топал Иван Васильич над моей головой по мостику. Мы взяли
курс на Севастополь. Через шестнадцать часов мы будем там. Я сменился, лег
на койку и сквозь подушку слышал, как мерно урчит машина в брюхе судна. Я
сказал: "А чтоб ей!.." (это девчонке) и стал засыпать. Сквозь сон слышал,
как вошел в кубрик Смолинский и старик Зуев сказал:
- Это если б на берегу, то я траву такую знаю, ее надо прикладать, и
тогда всякая рана присохнет как на собаке.
И вдруг я услышал голос Германа. Он круто сказал по-немецки:
- Зер шлехт!
Я привскочил: мне с верхней моей койки видно было: Герман держал руку
Смолинского и разглядывал окровавленный палец у лампы. Все кругом молчали и
сипло дышали. Зуев отошел, кинул окурок на палубу, крепко тер его ногой.
- Было б на берегу... - начал снова Зуев.
- Зер, зер шлехт, - сказал еще раз Герман. Он рвал чистый платок,
обматывал палец Смолинскому. Смолинский отвернулся в мою сторону и шипел от
боли. Ему брашпиль* размозжил палец.
______________
* Специальная лебедка для подъема якоря.

Я проснулся под утро. Было еще темно в иллюминаторе. Что это? Никак
шторм? И я тотчас же услышал напряженный вой ветра там, над палубой. Да, вот
и шум зыби в скулу парохода, когда нос зарывается в воду, вот тут, за
бортом. Я быстро оделся и вышел на палубу и тотчас схватился за фуражку: ее
чуть не унесло. Вслед за тем меня обдало сверху водопадом. Это с полубака, с
носовой надстройки: наш пароход, значит, зарывался носом в зыбь. Волы
топтались передо мной в темноте серой массой. Я слышал, как чокают их рога
друг о друга. Кое-где взвывал то один, то другой. Вот подняло зыбью корму, и
на меня из темноты двинулся вол. Он скользил ногами по мокрой палубе,
беспомощно топал. Его несло на меня. Он на колени и поехал рогами вперед. Я
успел увернуться. Вола с разлету ударило в двери кубрика. Я слышал, что
кто-то рвал изнутри двери, но их прижало воловьим боком. Но тут нам задрало
нос, вода хлынула с полубака. Вола понесло назад. Он сбил с ног еще
какого-то. Тут двери распахнулись. Я узнал на свету силуэт Смолинского.
Вольная рука за пазухой. Другой он держался за ручку двери.
- Кто?
Я откликнулся.
- Волы оторвались? Иди на руль. Скачи как знаешь. Старик лишний час уже
стоит.
Это, значит, Зуев.
Я, мокрый, стал в темноте нащупывать доску, "мост на быках". Но быки
уже метались по палубе, и там, с левого борта, их грудой носило вперед и
назад, стоявших и упавших, - всех вместе. В это рогатое месиво мне не
хотелось лезть. Но кто это покрикивает весело, скачет над волами?
Тьфу ты! Это немец Генрих верхом с вола на вола перескакивает, и вот он
уже вскочил на трюмный люк, я увидал уж хорошо.
- Кавалер-р-рист! - крикнул Генрих и соскочил с люка ко мне. - Алло! -
он мигом открыл дверь и пролетел в кубрик, а водопад ударил с полубака как
раз ему вслед. Я высматривал путь по воловьим спинам. Рога то подымались, то
ныряли вниз. Наконец я решился: я переваливался брюхом с вола на вола, мне
зажимало ноги меж воловьих боков. Наконец я добрался до трапа. Но волов
несло назад, меня вместе с ними. С новой волной нас бросило обратно к трапу.
Я успел ухватиться за поручни. Я уже в рулевой. Зуев щурится в компас и
шепчет: "Боится, боится Лобач наш, что перекинет пароход, боится повертать
боком к зыби..." Он отдал мне руль, не передал даже, какой курс. Я стал
держать на том, какой застал по компасу. Вот с мостика сбегает кто-то. Рвет
двери в капитанскую каюту, что за рулевой рядом. Слышу голос Иван Васильича:
- Волы оторвались! Вы слышите?
Я слышал, как громко и ровно сказал капитан:
- Надо уметь принайтовить палубный груз. Надо знать свое дело... и не
терять головы.
- И совести! - крикнул Иван Васильич за дверями. Он стукнул кулаком в
дверь, и, пожалуй, треснула деревянная решетка.
- Выходите! - крикнул Иван Васильич.
- Спокойствие! - ответил капитан. - Мне надо свериться с английскими
картами, они у меня здесь.
Ветер дул нам в лоб, чуть слева. Слева же я видел Тарханкутский маяк.
Он то вспыхивал, то тонул в зыби: значит, мы сделали больше половины пути.
Впереди серел рассвет: небо было в густых тучах как в войлоке. Прошло два
часа - пароход топтался на месте. Мы почти не продвинулись вперед.
Смолинский стоял на люке, он что-то кричал немцам и Зуеву. Они старались
канатом обхватить стадо и притянуть его к борту. Грек кричал сверху, плакал,
все это как-то сразу и со всех сил. На корме Иван Васильич с другими
матросами старался припереть волов к борту досками. Но они падали, стоящие
валились им на рога. Кровь и помет смешались на палубе, и эту грязную жижу
перемывала морская вода. Обед нельзя было пронести в кубрик, и команда
топталась в коридоре, у кухни. Я хотел пробраться помочь Смолинскому. Я
добрался до темного люка. Тут какой-то кочегар крикнул: "А ну, каменем,
каменем их!" - и кивал на волов. Я прыгнул с люка к дверям, в кубрик, на
койку.
Что же Лобачев? Карту сверяет? А может быть, и в самом деле?
Я опять стоял на руле. Теперь уже темнело. Тарханкутский маяк остался
по корме слева, и впереди, справа, блестел Херсонесский, от него влево, я
знал: вход в Севастопольскую бухту. Второй помощник, молодой и тихий,
изредка потопывал по верху. Слышу шаги, крепкие, злые - Иван Васильич.
- Брось курс, ложись прямо на Херсонесский, - сказал он мне.
- Лобачев приказал? - спросил было я.
- Я тебе говорю! - Иван Васильич все это кричал. Лобачев не мог не
слышать у себя в каюте. Я ждал, что он войдет.
Дверь его отворилась. Ага! Капитан все же слышал, как я переспросил. Я
довольно громко сказал: "Лобачев приказал?" Надо было еще громче. Но подошел
старший механик. Я про этого старика знал, что он любит помидоры, и он
всегда молчал. А тут вдруг громко стал ворчать.
- Говорил ему, - сказал механик. - Не велит прибавлять ходу. Уголь,
говорит, есть, а в эту погоду лагом (боком) к зыби нельзя пароход ставить -
перевернет нас. Повернуть в Севастополь оно и можно бы, да тут смелость
нужна. А откуда она у него возьмется? Держаться, значит, будем пока...
- Пока! Смолинский сдохнет, у него гангрена! - Иван Васильич топнул об
палубу ногой, никогда он этого не делал.
Механик молчал.
- Вы обедали? Нет? И завтра не будете. Даю слово. Воловьи кишки будете
жрать. Давайте весь ход, подымайте пар до подрыву!
- Ну, я уж не знаю!.. - Механик ушел.
Но я заметил, что тишком машина все бойчей и бойчей стала наворачивать
там, внизу. Я правил теперь прямо на Херсонесский маяк. Я слышал, что
Лобачев позвал вахтенного матроса и велел вызвать механика. Нет, машина не
сбавила ходу. Лобачев, видно, высунулся в двери, так как я сквозь ветер
слыхал, как он сказал механику: "Я вам приказываю... - потом помолчал. -
Сейчас же, немедленно, дать мне точные сведения о количестве запаса...
цилиндрового масла. Немедленно!" - крикнул вдогонку.
Воловьи туши скользили по палубе, их поворачивало и носило, канаты
лопались, опадали на палубу, доски трещали, и волов снова разметывало по
палубе. К ночи стонущая серая куча снова заходила, заметалась, и дикий рев
стоял над палубой, и нельзя было разобрать, сидя в кубрике, взревел ли вол
или взвизгнул ветер в снастях. Да, а теперь ясно слышно: это уж стон здесь,
стонал Смолинский у себя на койке. Зуев снял лампу, подошел. Генрих сказал,
что надо палец перетянуть натуго у корня бечевкой, чтоб зараза не пошла
дальше. Я подал парусную нитку. Она крепкая как дратва. Генрих два раза
обмотал и со всей силы затянул палец. Иван Васильич вошел и пощупал
осторожно голову Смолинского. Зуев заглянул ему в лицо.
- Есть жар, - сказал Иван Васильич.
- Хлопцы! - вдруг вскочил на койке Смолинский. - Открывай борта, вали
всю скотину за борт, а то пропадем все: не на добро та скотина нам далася! -
И снова лег.
- Свалите? - Он снова поднялся на локте. - Зуй? Генрих? А то все
пропадете, а так хай я один сдохну.
- Свалим! - сказал Генрих.
- Лягай, лягай, - и Зуев толкал его в грудь.
Я немного задремал. Проснулся - крик на палубе. Я выскочил. Люди
возились среди волов. Кого-то вытащили на люк. Это Герман с Генрихом
доставали Зуева, старик провалился, его топтали уже волы. Как Генрих
выворачивался в этой кутерьме, в темноте среди волов, не могу понять. Но он
теперь не шутил, не смеялся, он ругался и по-своему и по-нашему. Герман
посмотрел больного и сказал, что вернее будет так: он затянул руку у кисти -
и что Генрих - мальчишка. Я уже сам стал отчаянно нырять и прыгать среди
скотины, когда шел на руль. Мне казалось, конца не будет этому аду. Я слышал
голос Ивана Васильича на мостике. Я поднялся на несколько ступенек по трапу.
Вот здесь, в двух шагах, разговор.
Ого! Это сам Лобачев. Когда действительно надо, он на мостике
оказывается. Севастопольские входные огни были как раз слева. Мы были прямо
против них. Сейчас опасный поворот, капитан на посту.
- Я приказываю, - говорил Лобачев, - держаться до утра против зыби и ни
в коем случае не поворачивать.
- Боитесь? - крикнул Иван Васильич.
- У меня есть свои соображения.
Тут я не расслышал, только он сказал вроде: потонувшее судно, и над ним
веха без огня, и ее видно только днем. А машина пусть работает средним
ходом.
А вот это я слыхал ясно:
- Человек умирает, надо врача, надо к берегу - это понятно, черт вас
подери?
- Я приказываю! - взвизгнул Лобачев.
Я едва успел спрыгнуть с трапа. Лобачев сбежал вниз и захлопнул дверь в
своей каюте.
Тут поднялся с палубы Герман. Он нащупал меня в темноте.
- Что, будет поворот? Почему нет поворота? Вот бухта, город? До утра?
Ну да, дисциплина! Судно? Веха?
Я стал рассказывать, что я слышал об опасности напороться на затонувший
пароход. Герман промолчал.
Мне было время на руль, и я стал у штурвала. Прошло минут пять. На
мостике было тихо: никто не топал. Может быть, никого нет. И я один держу
курс против зыби, а в кубрике умирает Смолинский.
Вдруг затопали с мостика по трапу, и Иван Васильич вошел в рулевую.
- Лева! - крикнул он мне.
Я глянул на него.
- Лева! - и Иван Васильич рванулся к штурвалу.
Лобачев не выскочил на этот крик.
- Лево на борт клади! - кричал Иван Васильич и сам повернул штурвал до
отказа.
Ух, как положило, положило по самый борт! Теперь правил сам Иван
Васильич.
Я видел, как стали открываться двери в кубрик. Люди выскакивали на
палубу. Матросы и кочегары. Было трудно стоять на ногах. Я слышал только
немецкие выкрики Германа над воем скотины. Я не мог понять, что делается:
как будто внизу, там, на палубе, в воде, что хлестала из-за борта, идет
возня. Машина работает полным ходом. Нас валяет с борта на борт, но огни
городские все ближе. Сейчас мы должны зайти за Херсонесский мыс, и он
прикроет нас от зыби. Да! Да! Так оно и выходит, вот уж меньше валяет, да!
Всего минут десять было так ужасно. Но Лобачев? Неужели он не заметил, что
повернули? Повернули, наплевав на его приказ? То есть повернул Иван
Васильич. Через полчаса мы подали концы на берег. Было светло от
электрических фонарей в порту. Палуба была чиста: ни одного вола. Мне
сказали, что немцы умудрились раскрыть порты в бортах, те двери, в которые
кладут сходни, и туда-то провалился за борт весь скот, пока нас клало с
борта на борт. Но Лобачев не выходил из каюты. Никто не хотел к нему
постучать. Наконец пришел агент нашего пароходства и прошел к капитану.
Смолинский все повторял:
- Ты, гляди, Поля, чтоб только с Ленки чего не сробилось. Добре за ней
доглядай!
Потом Генрих оделся в свой немецкий костюм и котелок на голову, в руках
тросточка: они с Иваном Васильичем должны были устраивать Смолинского в
больницу. Приехала карета с санитарами. Пошли с носилками в кубрик. Агент
вышел от капитана, сказал, волнуясь:
- Дайте и сюда носилки!
- Отравился! - шепнул я Генриху.
- Сейчас это узнаем.
К капитанской каюте никто не пошел, все глядели издали. Вынесли
Смолинского. Следом несли носилки с Лобачевым. Он был закрыт простыней весь,
с головой. Зуев снял шапку как перед покойником. Иван Васильич стоял у
сходни красный, взволнованный.
Генрих ткнул тросточкой, где вздувался живот:
- Ой! - вскрикнул Лобачев. - Ну вас к лешему!
Иван Васильич жестко плюнул в простыню, повернулся и быстро сбежал на
берег: там клали в карету Смолинского.
А куда грек пропал, так никто никогда и не узнал.