Отказ от страданий и стремление к комфорту в понимании Мережковского – не что иное, как отказ от Креста, и, следовательно, отказ от спасения, то есть самое страшное, что может произойти с человеческим существом.И здесь снова возникает «достоевский» биографический мотив:
   – Чтобы хорошо писать – страдать надо, страдать!
   Можно добавить – и чтобы хорошо жить.
* * *
   Девяностые годы завершаются для Мережковского огромной личной катастрофой, резко изменившей все обстоятельства его жизни.
   Согласно старой истине, погребальный звон раздался над головой нашего героя в момент ликования.
   В 1896–1897 годах Мережковский наконец добивается достаточно серьезного и прочного признания. «Юлиан Отступник», появившийся в 1895 году на страницах «Северного вестника», заинтересовал читателей и критиков. Последние, хотя и ругали «ницшеанца Мережковского» (это словосочетание на некоторое время приобрело характер устойчивого определения при упоминании нашего героя в отечественной периодике), все же вынуждены были констатировать популярность первого русского символистского исторического романа среди самых широких кругов читательской публики. Впрочем, идеологические «тонкости» для большинства читателей были непонятны, тогда как блестящее знание эпохи, доселе им неизвестной, виртуозное владение языком, напряженная и занимательная интрига выгодно отличали «Юлиана» от исторической беллетристики той поры, ведущей свое начало от романов Данилевского. Очень скоро в массовом сознании Мережковский стал фигурировать в качестве «русского Эберса» (хотя это сопоставление с почтенным и плодовитым немецким египтологом и автором любимых русской публикой научно-популярных повестей и романов, комплиментарное в устах рецензентов, самого Мережковского только раздражало). И, разумеется, среди последователей «новой школы в русской литературе» явление романа Мережковского было триумфальным, – как писал Брюсов, выражая общее мнение «сподвижников»: «"Отверженный" – роман, созданный для вечности!»
   Весьма важно было и то, что «Юлианом» заинтересовались зарубежные издатели. Русская парижанка, горячая поклонница Мережковского, Зинаида Васильева в 1899 году по своей инициативе сделала перевод романа на французский и настойчиво пристраивала его в парижские журналы. Старания ее в конце концов увенчались успехом: в 1900 году «Юлиан Отступник» был опубликован в «Journal de Debates», а несколькими месяцами спустя вышел в Париже отдельным изданием. Это было началом европейской славы Мережковского.
   В 1897 году, как уже говорилось, с легкой руки П. П. Перцова, выходят отдельной книгой «Вечные спутники». И опять вспыхивает полемика, причем тон авторов критических статей радикально меняется: вместо прежних насмешек и глумления даже в отрицательных откликах (таких, например, как резкая статья В. Д. Спасовича) – глубокий и аргументированный разбор позиции автора и его «субъективного метода». К голосу молодого петербургского литератора все более внимательно прислушиваются недавние оппоненты; слово «символизм» перестает быть «декадентской экзотикой», и в глазах ищущей литературной молодежи Мережковский становится чем-то вроде maitr'a.
   Сразу же по окончании работы над «Юлианом» Мережковский приступает к работе над вторым романом: замысел «трилогии» уже вполне определился. Он всецело захвачен изучением эпохи Возрождения, а поскольку вместе с популярностью появилась и некоторая материальная обеспеченность, в 1896 году Мережковский вместе с Гиппиус совершают большое европейское «турне» – по маршрутам Леонардо да Винчи, главного героя будущего романа.
   Супругов сопровождал в поездке Аким Волынский, с которым в годы символистского «бунта» против реалистической эстетики Мережковский сходится особенно близко.
   Эта поездка стала роковой для всех троих.
   Как уже говорилось, одной из примечательных черт в характере Зинаиды Николаевны Гиппиус было пристрастие ко всевозможным «платоническим» романам, каковые она заводила с необыкновенной легкостью, ибо обаяние этой удивительно красивой, умной и ироничной женщины, одаренной к тому же блистательным литературным дарованием, было, судя по всему, неотразимо (злые языки поговаривали даже, что Гиппиус специально «влюбляла» в себя женатых мужчин для того, чтобы получить от них в доказательство страсти… обручальные кольца, из которых потом делала ожерелье). Дело, однако, всегда ограничивалось изящным и очень «литературным» флиртом, обильными эпистолярными циклами и «фирменными» шуточками Зинаиды Николаевны, примером которых может служить записка, посланная мужу во время одного из публичных выступлений Мережковского:
    «Адрес: На углу Б. Мережковской и М. Минской
   Стихи совсем свободные, почти нецензурные
 
«Плоть и дух равно священны», – восклицаешь
Ты в экстазе неохристианском.
Почему ж мне запрещаешь
Увлеченья в стиле анти-пуританском?
 
   Живая женщина».
   Волынский познакомился с Гиппиус в первый же вечер по приезде молодоженов в Петербург зимой 1889 года – Мережковский, обживая приятную роль «главы семейства», пригласил коллег из «Северного вестника» на торжественный ужин. «Помню первое мое впечатление от З. Н. Гиппиус, – пишет Волынский в неопубликованных воспоминаниях. – Передо мной была женщина-девушка, тонкая, выше среднего роста, гибкая и сухая, как хворостинка, с большим каскадом золотистых волос. Шажки мелкие, поступь уверенная, движение быстрое, переходящее в скользящий бег. Глаза серые с бликами играющего света. Здороваясь и прощаясь, она вкладывала в вашу руку детски мягкую, трепетную кисть с сухими вытянутыми пальцами».
   Даже спустя тридцать четыре года (воспоминания писаны в 1923 году) Волынский не смог (да, верно, и не считал нужным) скрыть нежность и любовь, которую он пронес через всю свою нескладную и бедную жизнь. Однако шесть лет с момента первой встречи Гиппиус и Волынский – не более чем коллеги по «Северному вестнику», интересные собеседники и изысканные корреспонденты, обменивающиеся длинными письмами, насыщенными философскими пассажами из Канта, Спинозы и Чернышевского (Волынский упоминает о свойственной Гиппиус «философской серьезности» и «редкой в женщине способности к созерцательно-логическому мышлению»). У него в эти годы – долгий и сложный роман с издательницей «Северного вестника» Л. Я. Гуревич, у нее – статус «жены Мережковского» и многочисленные «духовные» связи (в том числе – с Н. М. Минским, близким другом Волынского). И вдруг, в 1895 году, воистину – волею судеб!..
   «Дружок, радость моя, люблю вас бесконечно, умираю от того, что вы не едете, не приедете до субботы, что не увижу, не могу, не могу!.. Ради Бога, скорее, скорее, и будем жить в радости, в мире и любви. Я только этого и хочу. Честное слово, у меня внутри что-то рвется, когда вам так несправедливо печально. Ведь люблю, люблю вас, неужели это мало? Неужели за это нельзя быть около меня, не покидать меня на три дня, не мучить так Зину, вашу Зину, совсем вашу».
   «Знакомство мое с Гиппиус… заняло несколько лет, наполнив их большой поэзией и великой для меня отрадой… Вообще Гиппиус была поэтессой не только по профессии. Она сама была поэтична насквозь».
   Между тем их роман начинался, по крайней мере для Зинаиды Николаевны, едва ли не как очередное «увлечение в стиле антипуританском» – в пику влюбленной в Волынского «Любе», как именуется в письмах Гиппиус Любовь Яковлевна Гуревич, и в назидание Н. М. Минскому, умудрявшемуся сочетать рыцарское служение «даме сердца» с многочисленными любовными интригами с окружающими Гиппиус «литературными» дамами и даже – с ее собственной горничной. Однако, как это часто бывает, в права вступила любовь и события пошли по непредсказуемому и настоящему пути. «Николай Максимович, – безнадежно-отчаянно пишет Гиппиус Минскому, – я, наконец, сказала всю правду Зине (З. А. Венгерова, ближайшая подруга Гиппиус в 1890-е годы. – Ю. 3.) – скажу ее теперь вам, и да будет отныне все безнадежно ясно: я люблю Флексера, люблю большой любовью, умираю, больна оттого, что не вижу его, не живу им. Я месяцы проводила в борьбе с собою, я пыталась забыть его всеми способами, я… но все равно, что я делала для этого… Конец всему. Мне выбора нет. Это все похоже на шутку, потому что слишком правдиво. Иду к нему. Унижений для меня больше не существует».
   А что же Мережковский?
   Увы, он пребывал в блаженном неведении, являя собой, если говорить прямо, классический образец водевильного мужа-рогоносца. Трагикомический характер происходящего усугублялся еще и тем, что Волынский – фактический руководитель «Северного вестника» – начинал все более явно «давить» на соперника в любви, используя (если здесь можно использовать этот юридический термин) свое служебное положение – к полному недоумению Мережковского. Ситуация приобретала характер «comedie de l'art». [15]Гиппиус металась между мужем и любовником, оказываясь поминутно – коль скоро речь заходила о профессиональных интересах – в положении «слуги двух господ». «Аким Львович! – умоляет Гиппиус в одном из таких полуделовых, полуличных писем. – Пишу эти строки в дополнение к записке Д. С., против которой я была и которую, по крайности, должна пояснить, во избежание оскорбительных недоразумений. Если предположить, что Д. С. читал ваше ко мне письмо и знает его в подробностях, то можно подумать, что он испугался потери ваших милостей и ввиду этого просит прощения. Я не хочу и не могу, чтобы вы это думали, и спешу заявить, что письма вашего я Д. С. читать не дала, будучи заинтересована в хороших отношениях между вами, видя, что вы по недоразумению говорите слова, которые, будучи переданы, могут оставить неизгладимые следы на этих отношениях».
   Бред! И роль Гиппиус сочувствия отнюдь не вызывает!
   Это не могло не кончиться скандалом. И скандал разразился – опять-таки полной неожиданностью для Мережковского! – во время итальянского путешествия 1896 года.
   Странное это было путешествие! Впрочем, для Мережковского все было ясно и просто: он наслаждался странствием, собирал материалы в обществе жены и друга. По замыслу Мережковского, путешественники, посетив Флоренцию и Милан, должны были затем в точности повторить маршрут Леонардо, сопровождавшего Франциска I: Фаэнци, Форли, Римини, Пезаро, Урбино, Равенна, Мантуя, Павия, Симплоне. Завершить путешествие предполагалось в замке Амбуаз, в «маленькой темной комнате со стенами, обшитыми деревом», где Леонардо скончался. «Вы спрашиваете – хорошо ли мое путешествие, – писал Мережковский в эти дни П. П. Перцову. – И очень хорошо, и очень дурно. Хорошо тем, что много и плодотворно работаю, дурно тем, что денег мало и благодаря этому я не могу работать так плодотворно, как бы мне этого хотелось. Вчера я был в селенье Винчи, где родился и провел детство Леонардо да Винчи. Я посетил его домик, который принадлежит теперь бедным поселянам. Я ходил по окрестным горам, где в первый раз он увидел Божий мир. Если бы Вы знали, как это все прекрасно, близко нам, русским, просто и нужно. Как это все освежает и очищает душу от петербургской мерзости».
   Однако Гиппиус, в отличие от мужа, путешествие скорее раздражало. «Дождит, вообще погода подгуляла, – фиксирует она тогда же в „Итальянском дневнике“. – Дмитрий пошел лизать тюрьму (Цезарь! Цезарь!) и промочил ноги». Подавленное настроение Зинаиды Николаевны вполне естественно: она очень скоро поняла всю опрометчивость приглашения Волынского в спутники. Волынский не хотел смириться со своим двусмысленным положением и требовал откровенного объяснения. «Каждая ваша, малейшая даже, неприятность, неловкость с Д. С., – писала она Волынскому, вспоминая об этих днях, – ест всю мою душу, как самый сильный яд, и, конечно, ни на вас, ни на него она не действует с такой силой, как на меня, словом – для меня это хуже всего на свете». И действительно, ослепленный страстью Волынский день ото дня становился все более неадекватен ситуации. Сопровождая Мережковских в их походах по музеям и памятным местам, он впадал в прострацию, «не умел отличить статую от картины» (по выражению Гиппиус), а в разговорах с Мережковским отвечал невпопад. Дмитрий Сергеевич (sancta sim-plicitas! [16] ),заметив рассеянное состояние «друга», участливо посоветовал ему «заняться какой-либо темой»: – Вот, например, Макиавелли!..
   Все-таки жизнь подчас создает сюжеты покруче Мольера и Гольдони: с этого дня Волынский всюду таскался за супругами с огромным томом макиавеллиевского «Государя», который демонстративно читал, не выходя из экипажа даже в виду самых прелестных пейзажей и самых интересных достопримечательностей, – к вящему недоумению Мережковского и тайной ярости Гиппиус.
   В конце концов Волынский не выдержал и, устроив Мережковскому и Гиппиус невразумительную сцену, покинул спутников во Флоренции.
   Дальше, после возвращения в Петербург, начался кошмар, растянувшийся для Мережковского более чем на год. Волынский, отбросив все приличия и условности, требовал от Гиппиус разрыва с мужем (некоторое время она жила с Волынским в известной петербургской артистической гостинице «Пале-Ройяль» на Пушкинской улице, где помещалась и редакция «Северного вестника», но после вернулась).
   Еще хуже было то, что обезумевший от ревности Волынский начал вытворять нелепые и демонстративно недопустимые с точки зрения редакторской и авторской этики вещи: Мережковский был исключен из числа сотрудников «Северного вестника» и вместо запланированного к публикации романа на страницах журнала появились… статьи самого Волынского на ту же «леонардовскую» тему. В этих статьях, без упоминания имени Мережковского, обильно использовались его «итальянские» материалы («…Флексер пишет в „Северном вестнике“ „В поисках за Леонардо да Винчи“ – не упоминая, что это поиски по следам Д. Мережковского», – ошеломленно прокомментирует возникший «казус» наш герой в письме Перцову).
   В 1897–1898 годах последовал ряд взаимных публичных обвинений. Мережковский чуть ли не открыто обвинил Волынского в плагиате. Волынский ответил Мережковскому страшным письмом (которое перед отправкой читал в редакции «Северного вестника»): «Эти строки я пишу только с тем, чтобы сказать Вам, что Вы поступаете как непорядочный человек, уклоняясь от объяснений при свидетелях и, в то же время, направляя против меня дерзкие выражения. Если Ваше первое письмо давало мне право назвать Вас лгуном, то второе дает мне право назвать Вас негодяем».
   «История с Флексером принимает размеры нежелательные, – писала в это время Гиппиус З. А. Венгеровой. – Дм‹итрий› С‹ергеевич› в очень спокойном и взвешенном письме утром просил ему больше не писать, предупреждая, что будет возвращать письма. Сейчас, к изумлению, принесли новое письмо под… расписку. Дм. С. не расписался и возвратил письма, согласно предупреждению. Мы оба думаем, что на этом не кончится, что будет какая-то невероятная гадость, которая перевернет все. Не удивлюсь, если Флексер пришлет Минского как секунданта или наймет кого-нибудь бить Д. С.».
   Итог своих отношений с Волынским Мережковский подвел в письме П. П. Перцову: «Знаете ли, что с Флексером мы совсем не видимся. Он надоел З‹инаиде› Н‹иколаевне› своей риторикой и ложью, а мне уже давно опостылел».
   Как водится, скандал с живым интересом обсуждался в литературных кругах Петербурга, причем многие знакомые Мережковских не могли отказать себе в удовольствии принять в развитии событий посильное участие. К Мережковским стали наведываться непрошеные визитеры, вроде Н. М. Геренштейна («темная личность, зачем-то подлаживающаяся к литературе», как охарактеризовал его Перцов), который под предлогом «издательского проекта» пытался осуществить некую «посредническую» (если не сказать – сводническую) миссию. Юный поэт «Северного вестника» Иван Коневской-Ореус, приятель Вас. В. Гиппиуса (родственника нашей героини) и протеже Н. М. Минского, вдруг внезапно проникнулся к Мережковским беспричинной ненавистью и по ночам стал пробираться на лестницу дома Мурузи и подбрасывать к дверям их квартиры… бранные памфлеты на Зинаиду Николаевну. Сам же Минский, позабыв о прежней «платонической страсти», начинал беседы о бывшей «даме сердца» с любопытствующими общими знакомыми словами: «Я вам про нее такое расскажу, что у вас волосы встанут дыбом!»
   «Легче скорей умереть, чем тут задыхаться от зловония, от того, что идет от людей, окружает меня – и даже не окружает, довольно, если я знаю… – в ужасе признавалась Гиппиус в одном из писем 1897 года. – Я совершенно твердо решила отныне и до века не впустить в свою жизнь не только что-нибудь похожее на любовь, но даже флирта самого обычного». В конце концов Гиппиус слегла и проболела всю вторую половину этого несчастного года (врачи то подозревали тиф, то предполагали иные диагнозы – вплоть до подозрения на чахотку).
   Мережковский переносил все это со стоическим терпением. Помимо чисто личных неприятностей, как это всегда бывает, пришли и неприятности материальные: надежда на авансирование «Леонардо да Винчи» и публикацию в «Северном вестнике» исчезла, все только-только достигнутое благополучие рассыпалось как карточный домик. «Не знаю, где я буду печатать Леонардо, и это меня очень беспокоит, – признается он в письме своему единственному в то время конфиденту – Перцову. – Неужели такой громадный труд не даст мне материального покоя и отдыха хоть на несколько времени? Вообще надо иметь мужество, чтобы так жить, как я теперь живу».
   В эти месяцы у него появляется навязчивая идея – уехать из Петербурга и России, однако средств на это не было. «Если бы я мог в сентябре занять у Вас не 400, а 800 рублей (сумма неимоверная и безбожная – вижу сам), – писал он Перцову, – то я бы приехал к 1 октября во Флоренцию и пожил бы с Вами в Италии… до января. Эта мечта меня, главным образом, пленяет – не прелестью путешествия (я все время буду писать), а возможностью физически отдохнуть и избавиться от страшной петербургской осени, о которой я без трепета подумать не могу… Ну да не стоит говорить, – я чувствую, что это в самом деле невозможно». Деньги действительно удалось раздобыть значительно позже, и Мережковские смогли (очень ненадолго) вырваться из морока Петербурга лишь в следующем, 1898 году…
   Все эти печальные события завершают целый этап в жизни Мережковского. Вскоре «Северный вестник», и без того уже закрытый как для него, так и для Гиппиус, внезапно, в силу невероятного стечения обстоятельств, прекратил свое существование. [17]Немалую роль в смерти недавно процветающего журнала сыграло, конечно, отсутствие Мережковского. Это признал и сам Волынский. «Не я, а именно Д. С. Мережковский был эоловой арфой тогдашней России…» – напишет он много лет спустя, вспоминая крушение «Северного вестника», конечно, очень больно задевшее его («Больно присутствовать при этом несвоевременном угасании журнала, в который ушла моя душа…» – признавался он матери в августе 1898 года).
* * *
   Новый роман Мережковского, завершенный в тяжелейшее время 1897–1899 годов, «повис в воздухе», ибо печатать его «традиционные» журналы не решались (в итоге «Леонардо да Винчи» увидел свет на страницах журнала «для семейного чтения» «Мир Божий» – более чем странное место для публикации модернистского произведения). Старые связи распались, новые – в первую очередь с участниками так называемого «дягилевского кружка», молодыми художниками, артистами и писателями, затеявшими в 1899 году издание первого чисто модернистского журнала в России, – только-только налаживались. Мережковский счел за благо сделать и для себя и для жены (которую продолжал любить, несмотря ни на что) передышку.
   Осенью 1899 года они уезжают из России на целый год.

ГЛАВА ПЯТАЯ
На рубеже столетий. – П. П. Перцов. – «Воскресенья» у В. В. Розанова. – Кружок Дягилева и «Мир искусства». – Союз с православием. – «Отлучение» Льва Толстого. – Религиозно-философские собрания. – Поездка на Светлое озеро. – Журнал «Новый путь». – Духовный кризис 1903–1904 годов. – Вячеслав Иванов и салон на «башне». – Возникновение «троебратства»: Мережковские и Д. В. Философов. – Революция 1905 года

   С осени 1899 года до лета 1900-го Мережковский и Гиппиус пребывают в «прекрасном далеке» (Рим, Сицилия, Флоренция, позже – германский Бад-Гомбург, где Мережковскому особо нравились хвойные леса, «похожие на Россию») – положение во всех отношениях самое благотворное для русского художника в эпоху личного и творческого кризиса. С отечеством они поддерживают лишь эпистолярную связь, не требующую особых душевных трат, благо круг корреспондентов (особенно у нашего героя) достаточно ограничен. Есть время и возможность для самых общих, глобальных размышлений, по слову Гиппиус, «о человеке, любви и смерти»; у нас же есть время сказать, не торопясь, несколько слов о новом круге знакомств Мережковского.
   В первую голову стоит вспомнить уже неоднократно встречавшегося нам ранее Петра Петровича Перцова.Молодой провинциальный журналист, уроженец Казани, Перцов написал наивное и восторженное письмо Мережковскому, прочитав в 1890 году поэму «Вера» и (да будет прощен мне этот каламбур!) воистину уверовав в пророческое дарование петербургского поэта. (После Перцов с юмором вспоминал, что в своей рецензии на полюбившуюся поэму в «Волжском вестнике» он объявил, что Мережковский «окончательно завоевал себе среди наших молодых поэтов первое место после Надсона», искренно полагая, что это «место» – нечто вроде Лермонтова после Пушкина – по принятой тогда «классификации».)
   Два года спустя, завершив Казанский университет и перебравшись в Петербург (дядя его, А. П. Перцов, был сенатором, благоволившим к литературным занятиям племянника, ибо, как он говаривал, «Краевский и Глазунов нажили на литературе большие деньги»), Перцов, подвизавшийся у Михайловского и Короленко в «Русском богатстве», лично познакомился с Мережковским и поразил того (уже вплотную занятого тогда размышлениями о Христе и христианстве) неожиданно полным «единомыслием души». «То, что Вы так глубоко, проникновенно поняли мои слова про Новую Церковь – меня тронуло… – растроганно признавался Мережковский в 1893 году. – Меня окружает такое безнадежное одиночество, такая скучная и мертвенная злоба, что иногда мне кажется, что все, что я делаю, бесполезно, и мною овладевает отчаяние. Но такие слова, как Ваши, – живая вода в пустыне. Верьте, я никогда не забуду Вашего умного и возвышенного привета, мой друг, мой новый брат в Неведомом Боге!» И действительно, более чем на двадцать лет с этого момента Перцов становится самым доверенным лицом в обширном круге «литературных знакомств» Мережковского.
   Он идеально подходил на эту роль.
   Бескорыстно преданный идее «нового искусства» и «нового идеализма» (под которым он разумел нечто очень близкое «новому религиозному сознанию» Мережковского), обладавший безупречным литературным вкусом и обширными гуманитарными познаниями, безукоризненно честный, тактичный и скромный до застенчивости (чему способствовал природный недостаток – врожденная глухота), Перцов выгодно отличался от шумной и не всегда нравственно разборчивой плеяды «декадентов» «Северного вестника». Этот человек воистину мало говорил, но много делал. Именно Перцов становится издателем фундаментальных антологий, впервые наглядно представивших образцы творчества «в новом роде» (до их выхода о «символизме» говорили лишь в умозрительном плане). Перцов подвигает Мережковского на написание статей о Пушкине, а затем – на публикацию «Вечных спутников» (причем тогда, когда обескураженный язвительным критическим «хором» Мережковский совсем было собрался опустить руки). Точно так же, незаметно и несуетно, Перцов способствует формированию нового круга общения Мережковского – как раз в тот момент, когда обстановка в «Северном вестнике» обостряется до предела.
   В апреле 1897 года именно Перцов знакомит Мережковского с В. В. Розановым, большим поклонником которого (а впоследствии – и издателем) является.
    Василий Васильевич Розанов,тогда еще лишь вынашивавший идею своей феноменальной, ни на что не похожей ни в русской, ни в европейской литературной традиции «исповедальной» философской эссеистики, но уже завоевавший себе «имя» как исследователь Достоевского, полемический противник В. С. Соловьева и талантливый «нововременский» публицист, смело обращавшийся к рискованным проблемам истории религии, – второе весомое «приобретение» Мережковского в канун «рубежа столетий». Однако, при схожести устремлений к утверждению в русской культуре «идеальных» начал, Перцов и Розанов оказывались лично полными антиподами.
   «Как они дружили – интимнейший, даже интимничающий со всеми и везде Розанов и неподвижный, деревянный Перцов? – недоумевала Гиппиус. – Непонятно, однако, дружили. Розанов набегал на него, как ласковая волна: „Голубчик, голубчик, да что это право! Ну как вам в любви объясняться? Ведь это тихонечко говорится, на ушко шепотом, а вы-то и не услышите. Нельзя же кричать такие вещи на весь дом!“
   Перцов глуховато посмеивался в светло-желтые падающие усы свои – не сердился, не отвечал».
   По словам самого Мережковского, у Розанова, в маленькой квартирке в четвертом этаже огромного нового дома на Шпалерной, близ церкви Всех скорбящих, в эти последние годы уходящего века «собиралось удивительное, в тогдашнем Петербурге, по всей вероятности, единственное общество: старые знакомые хозяина, сотрудники „Московских ведомостей“ и „Гражданина“, самые крайние реакционеры и столь же крайние, если не политические, то философские и религиозные революционеры – профессора духовной академии, синодальные чиновники, священники, монахи – и настоящие „люди из подполья“, анархисты-декаденты. Между этими двумя сторонами завязывались апокалипсические беседы, как будто выхваченные прямо из „Бесов“ или „Братьев Карамазовых“. Конечно, нигде в современной Европе таких разговоров не слышали. Это было в верхнем слое общества отражение того, что происходило… в глубине народа». Здесь, на розановских «воскресеньях», за обыденным домашним чаепитием – за длинным чайным столом, под уютно-семейной висячей лампой – как-то очень