Однако стремление к исторической объективности заставляет напомнить, что экстремизм был присущ не только взглядамМережковского в начале двадцатых годов, но и действиямбольшинства ведущих советских руководителей этих лет. Это были коммунисты-интернационалисты, которые строили свою политику в расчете на немедленную «мировую революцию» и потому считали «экспорт революции»из России в Европу и Азию не только допустимым, но – основным содержанием внешней политики РСФСР. Перед глазами Мережковского и его «союзников» были Л. Д. Троцкий,призывавший «вымыть копыта» красноармейской конницы в Индийском океане и утверждавший, что «путь на Париж и Лондон лежит через города Афганистана, Пенджаба и Бенгалии», Н. И. Бухарин,который видел в Варшаве «ключ от Берлина и Парижа», и М. Н. Тухачевский,прямо говоривший о своем польском походе 1920 года, как о начале мировой революции: «…Германия революционно клокотала и для окончательной вспышки только ждала соприкосновения с вооруженным током революции. В Англии рабочий класс точно так же был охвачен живейшим революционным движением ‹…›. Нет никакого сомнения в том, что если бы на Висле мы одержали победу, то революция охватила бы огненным пламенем весь Европейский материк» («Поход за Вислу»). Созданный тогда же «Марш Буденного» воплотил эту программу Тухачевского в художественную форму:
 
Даешь Варшаву! Дай Берлин!
Уж врезались мы в Крым!
 
    Позиция Мережковских в начале 1920-х годов становится до конца понятной только на этом историческом фоне.
* * *
   Генуэзская конференция весной 1922 года зафиксировала признание европейскими странами равноправия двух систем собственности – капиталистической и коммунистической, создав основу для политического и экономического «мирного сосуществования» РСФСР и «буржуазных демократий». В послевоенной и послереволюционной Европе наступило относительное затишье. Откровенные экстремисты-интернационалисты вроде Троцкого потеряли ключевые посты в руководстве созданного на руинах Российской империи Союза Советских Социалистических Республик, а рост влияния экстремистов-националистов в странах самой Европы, потерпевших поражение в мировой войне, страны-победительницы предпочитали не замечать. Здесь все хотели верить в «вечный мир», и Мережковский был одним из немногих неприятных пессимистов, позволяющих себе публично усомниться в незыблемости и правоте принципов Версальского мирного договора.
   Его позиция в этот последний период жизни теперь окончательно определяется: пользуясь своим авторитетом писателя «с европейским именем», он считает своим долгом напоминать при встречах с «сильными мира сего» о крайнем неблагополучии в современном мире, о страданиях России под игом тоталитарного режима, об угрозе коммунистической агрессии, о возможности Второй мировой войны. Но все его заявления отныне делаются с позиции частного лица, руководствующегося не столько «мистическими прозрениями», сколько обычным здравым смыслом, – ни к каким партиям или общественным движениям он принципиально не примыкает.
   «В нижнем этаже – пороховой погреб фашизма; в верхнем – советская лаборатория взрывчатых веществ, а в среднем – Европа в муках родов: мир хочет родить, а рождает войну, – писал Мережковский в конце 1920-х годов. – …Можно бы избегнуть второй войны, если бы мы помнили первую, но память наша о ней – тусклая лампада над могилой Неизвестного Солдата.
   Миролюбивая Европа – как жена прелюбодейная: поела, обтерла рот свой и говорит: «я ничего худого не сделала…»
   Мы забыли, простили себе войну, но, может быть, война не простила нам.
   Нынешний мир – щель между двумя жерновами, духота между двумя грозами – перемирие между двумя войнами.
   Десять лет я решаю и все не могу решить, где сейчас душнее, страшнее, – здесь, в Европе, или там, в России. Может быть, равно, только по-разному».
   К его словам, впрочем, политики мало прислушиваются, и уже во второй половине 1920-х годов его «политическая активность» поневоле затухает.
   – Я лез к ним со своими жалобами и пророчествами, – раздраженно говорил он Н. А. Берберовой, рассказывая о контактах с европейскими лидерами, – а им хотелось совсем другого: они находили, что русская революция ужасно интересный опыт в экзотической стране и их не касается. И что, как сказал Ллойд Джордж, торговать можно и с каннибалами.
   «Его мир был основан на политической непримиримости к Октябрьской революции, – вспоминала об этих парижских встречах Берберова, – все остальное было несущественно. Вопросы эстетики, вопросы этики, вопросы религии, политики, науки, все было подчинено одному чувству утери России, угрозы России миру, горечи изгнания, горечи сознания, что его никто не слышит в его жалобах, проклятиях и предостережениях. Иногда все это было только подводным течением в его речах, которое в самом конце вечера вырывалось наружу:
   – …и вот потому-то мы тут! – Или:
   – … и вот потому-то они там!
   Но чаще его речь была окрашена одним цветом:
   – Зина, что тебе дороже: Россия без свободы или свобода без России?
   Она думала минуту.
   – Свобода без России, – отвечала она, – и потому я здесь, а не там.
   – Я тоже здесь, а не там, потому что Россия без свободы для меня невозможна. Но… – и он задумывался, ни на кого не глядя, – на что мне собственно нужна свобода, если нет России? Что мне без России делать с этой свободой?…»

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Мережковский во время «второй эмиграции». – Сотрудничество в «Современных записках». – «Воскресенья» у Мережковских и «Зеленая лампа». – Съезд писателей-эмигрантов в Белграде. – «Нобелевская гонка»: Мережковский и Бунин. – Позднее творчество Мережковского. – Русская Церковь в 1920-е годы и «Декларация» митрополита Сергия. – 1930-е годы. – Мережковские в Италии. – Война. – Смерть Мережковского

   Мережковские были едва ли не единственные из писателей-эмигрантов, которые, приехав в Париж в конце октября 1920 года, могли отпереть своим ключом дверь квартиры в доме № 11-бис, рю Колонель Боннэ, чудом оставшейся за ними (благодаря преданности их «довоенной» французской горничной) со всей тогдашней обстановкой. Здесь все сохранилось на своих местах: книги, посуда, белье. Мережковский и Гиппиус счастливо избежали трагедии бездомности, через которую прошли их собратья по «литературному цеху».
   «Как пригодилась эта квартира, – поражалась Гиппиус, вспоминая свое внезапное решение о покупке pied-а-terreв Пасси в 1911 году. – Ведь в Париже теперь квартирный кризис. Что бы мы стали делать, если бы у нас ее не было?»
   Гости Мережковских с удивлением рассматривали вполне «буржуазный» уют хозяев; для большинства беженцев из России, селившихся в пансионах, дешевых меблированных комнатах и мансардах, скромная обстановка и, главное, сохранившаяся многотомная библиотека казались пределом жилищного комфорта.
   Мережковский сразу же организует у себя тот размеренный, освященный незыблемыми традициями жизненный уклад, который был прерван в недоброй памяти 1917 году: работа по утрам, прогулка, визиты или прием гостей. Очень быстро формируется устойчивый круг общения. У них часто бывает И. И. Фондаминский, также отошедший от политики и целиком посвятивший себя культурной и религиозной деятельности, заходят А. Ф. Керенский и бывший министр иностранных дел в его правительстве П. Н. Милюков, переквалифицировавшиеся из политиков в журналистов (последний редактировал самую влиятельную эмигрантскую газету «Последние новости»). Постоянными визитерами Мережковских оказываются крупнейшие писатели «русского зарубежья» – Борис Зайцев, Надежда Тэффи, Марк Алданов, целая «плеяда» литературной молодежи: Георгий Иванов, Ирина Одоевцева, Владислав Ходасевич, Нина Берберова, Георгий Адамович, Николай Оцуп, Юрий Терапиано.
   Мережковские возобновляют даже традиционные весенние и летние «курортные» и «дачные» выезды – в Германию или на юг Франции, где несколько сезонов они соседствовали с Буниными, снимая виллы неподалеку от знаменитого «бунинского» «Бельведера» в Грасе.
   Жизненный путь Мережковского лишний раз подтверждал закон неумолимого возврата всего «на круги своя», словно бы воскрешая теперь начало 90-х годов XIX века – эпоху мирной «затворнической» работы над первым романом первой «трилогии», когда ее автор признавался П. П. Перцову: «Мы должны стоять на поле битвы и ждать – в этом есть свой героизм и свой труд». Как мы знаем, сил на то, чтобы до концасохранить выдержку, у Мережковского не хватило – и он сорвался-таки в «битву», завершившуюся, увы, бесславно. Зато теперь, духовно протрезвившись за годы российского революционного кошмара, он с головой уходит в литературную работу.
   – Мы занимаемся литературой, не желая произносить безответственных слов о религии, христианстве и зная, что в русской литературе заключена такая сила подлинной религиозности, что, говоря только словами, мы скажем все, что нужно, и сделаем свое дело, – подытоживал Мережковский свой опыт «общественности» этих лет.
   И литературная деятельность Мережковского, в отличие от политической, принесла в этот период его жизни обильные плоды. Признание писателяМережковского как в эмигрантских кругах, так и вообще среди читающей европейской публики – безусловно. И. В. Одоевцева вспоминала о парижских гарсонах, которые в час, когда, по заведенному обычаю, Мережковский и Гиппиус заходили после прогулки по Булонскому лесу пить кофе, предупредительно резервировали особый столик pour les deux grands ecrivains russes. [29]Директор библиотеки в Висбадене, где в 1921 году Мережковский возобновляет работу над «Тайной Трех», узнав о привычке писателя работать дома, в виде исключения разрешает ему особый режим пользования фондами. «…Все время присылают драгоценные, редчайшие материалы из Берлина и Геттингена; такие тяжелые папирусы, что даже на тележке возят на гору ко мне», – с восторгом сообщает об этом Мережковский Бунину.
   «Я помню ярко, как они вошли, – вспоминает Н. Н. Берберова визит Мережковских к редактору-издателю газеты (впоследствии – журнала) „Звено“ М. М. Винаверу, [30]в огромной квартире которого собирался в первые годы зарубежья русский «литературный салон», – открылась дверь, распахнулись обе половинки, и они вступили в комнату. За ними внесли два стула, и они сели. Господину с бородкой, маленького роста, было на вид лет шестьдесят, рыжеватой даме – лет сорок пять. Но я не сразу узнала их. Вас‹илий› Ал‹ексеевич› Маклаков, читавший свои воспоминания о Льве Толстом, остановился на полуфразе, выждал пока закрылись двери, затем продолжал. Все головы повернулись к вошедшим… По всей гостиной прошло какое-то едва заметное движение ‹…› на несколько минут какая-то почтительность повисла в воздухе».
   После закрытия в 1922 году «Общего дела» Бурцева постоянным местом сотрудничества Мережковских в эмигрантской периодике становится журнал «Современные записки».
   «Современные записки» (названные так в честь двух крупнейших периодических изданий русской либеральной интеллигенции XIX века – «Современника» и «Отечественных записок») были созданы в 1920 году группой бывших лидеров партии эсеров, в которую входили М. В. Вишняк, А. И. Гурской, В. А. Руднев, Н. Д. Авксентьев и И. И. Фондаминский. Политической программой журнала провозглашались демократические идеалы Февральскойреволюции и категорическое отвержение революции Октябрьской,однако, как подчеркивалось в редакторском обращении в стартовом номере, «Современные записки» были обращены в первую очередь не к политике и общественности, а «к интересам русской культуры».
   «В самой России свободному, независимому слову нет места, а здесь, на чужбине, сосредоточено большое количество культурных сил, насильственно оторванных от своего народа, от действенного служения ему, – декларировали участники редакционной коллегии. – Это обстоятельство делает особенно ответственным положение единственного сейчас большого русского ежемесячника за границей. „Современные записки“ открывают потому широко свои страницы, – устраняя вопрос о принадлежности авторов к той или иной политической группировке, – для всего, что в области ли художественного творчества, научного исследования или искания общественного идеала представляет объективную ценность с точки зрения русской культуры».
   Такая «широта фронта», по словам историка культуры и литературы русской эмиграции Г. П. Струве, «обеспечила журналу успех у читателей и репутацию не только лучшего журнала в Зарубежье, но и одного из лучших в истории всей русской журналистики».
   Работа по формированию круга постоянных авторов с самого начала существования журнала была возложена на Илью Исидоровича Фондаминского,который и привлек своих старых знакомых к сотрудничеству в «Записках». Как и Мережковский, Фондаминский в полной мере испил в годы революции и Гражданской войны горькую чашу разочарования в утопических идеалах молодости. Однако, в отличие от «непримиримых», Фондаминский видел единственным выходом из «эмигрантского» жизненного и духовного кризиса путь личного покаяния, прощения врагов и отказ от какого-либо «реванша» в будущем.
   Выходец из семьи правоверных иудеев, участник эсеровского революционного подполья, Фондаминский стал одним из деятельных сотрудников русской православной общины зарубежья. На его квартире проходили собрания писателей и философов, многие из которых станут впоследствии инициаторами создания религиозно-общественной благотворительной организации «Православное дело» (1935–1943), призванной решать «вопросы крова, одежды, насущного хлеба, материнства, болезни» среди эмигрантской бедноты.
   В «Православное дело» вошли Н. А. Бердяев, о. Сергий Булгаков, литературовед К. В. Мочульский, а возглавила движение знаменитая монахиня Мария – Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева. Фондаминский был одним из самых деятельных помощников матери Марии, с которой его объединяли «одни и те же мысли, язык, идеал христианской любви, общая обращенность к страждующему миру и жертвенность» (Ф. Т. Пьянов). Будучи православным и по убеждениям и по образу жизни, Фондаминский долго откладывал свое крещение, полагая себя, бывшего эсера-террориста, «недостойным». Крестился он только в сентябре 1941 года, в Компьенском концентрационном лагере, куда был отправлен немецкими оккупационными властями вместе с другими парижскими евреями. Узнав, что Фондаминскому грозит отправка в Освенцим, друзья подготовили ему побег, но он счел недопустимым для христианина покинуть обреченных на смерть соузников. «Пусть друзья мои обо мне не беспокоятся, – писал он в последнем письме на волю. – Скажите всем, что мне очень хорошо. Я совсем счастлив. Никогда не думал, что столько радости в Боге». В Освенциме он был убит 19 ноября 1942 года, как и хотел, «со всеми».
   – Из такого теста делаются святые, – подытожила историю жизни Фондаминского мать Мария, повторившая через два года его подвиг.
   Именно Фондаминский, хорошо понимая, что дело Савинкова в Польше проиграно, «выманил» Мережковских в Париж из Варшавы осенью 1920 года, деликатно использовав в качестве предлога… «квартирный вопрос». «Он писал нам в Варшаву, что наша старая парижская квартира цела, благодаря заботам о ней прежней нашей горничной, – писала Гиппиус (в своих воспоминаниях она именует Фондаминского его постоянным литературным псевдонимом – И. Бунаков). – ‹…› Бунаков писал, что раз квартира сохранилась, мы должны за нее держаться, ввиду кризиса помещений».
   Фондаминский же встретил своих друзей в Париже, «заселил» их на Колонель Боннэ и первое время «опекал», вводя в эмигрантские круги послевоенного Парижа. Однако увидев, что Мережковские еще не отошли от варшавских политических страстей и ведут себя, мягко говоря, неадекватно своему положению и возможностям, Фондаминский тихо отошел от «Союза непримиримых», провожаемый раздраженным брюзжанием Гиппиус, «достаточно», по ее мнению, «узнавшей» и самого бывшего эсера-террориста, и «его партию… ее сегодняшний состав, который он нам определил сам же, – „все такие, как негодяй Чернов“, – и где он был, в лучшем случае,как бы пленником».
   – Мы именно так хотели о нем думать, зная его неумную слабость и мягкость, – добавляла Гиппиус (о других эмигрантах, не пожелавших объединиться с «союзниками», она высказывалась куда резче). – Он все-таки казался нам человеком… симпатичным, но – какие же можно было возлагать на него надежды!..
   Выждав, пока супруги «отбуянят» в бурцевской газете, Фондаминский после закрытия «Общего дела» вновь возникает у Мережковских с предложением переключиться с политической на литературно-общественную деятельность, благо бесперспективность первой понимала к этому времени даже Зинаида Николаевна, затосковавшая по славным временам литературной полемики в эпоху «Нового пути». «Что до меня – я уже на беллетристику свою махнула рукой, – писала она 28 октября 1923 года И. С. Шмелеву, – подумала вернуться к литературной критике. В Совдепии литературы не имеется, все „мэтры“ наши здесь. Ну вот за них и примусь полегоньку ‹…› пора воскреснуть Антону Крайнему».
   И «Антон Крайний» действительно «воскрес» на страницах «Современных записок»: с 1924 года под этим дореволюционным, «весовским» псевдонимом Гиппиус помещает здесь регулярные обзоры зарубежной русской литературы. Мережковский печатался в журнале Фондаминского гораздо реже жены; он опубликовал в нем в 1924–1926 годах «Тутанкамона на Крите»и «Мессию»– последние из его больших «беллетристических» вещей.
   Сотрудничество с «Записками», как, впрочем, и с другими крупными изданиями зарубежья, протекало у Мережковских трудно, поскольку, по ядовитому выражению Г. П. Струве, оба не могли избавиться от раздражавшего окружающих убеждения в том, что они «чуть ли не одни хранили белизну эмигрантских риз, одни оставались верны завету непримиримости к большевикам». Однако благодаря «опеке» и «кураторству» Фондаминского именно этот журнал может, в какой-то мере, быть назван «третьим» (и последним) «своим» журналом Мережковского, имевшим в годы его эмиграции значение, подобное тому, которое имели некогда «Северный вестник» и «Новый путь».
* * *
   «…Несмотря на свою политическую изолированность, Мережковские и в 20-х и в 30-х годах играли видную роль в русском Париже и в частности в его литературной жизни, – пишет Г. П. Струве. – Единомышленных с ними людей, если не считать ‹…› Злобина, около них почти не было. Но вокруг Мережковских всегда кипела интенсивная интеллектуальная жизнь. К ним льнула в Париже литературная молодежь, хотя именно этой молодежи были скорее чужды их религиозно-общественные интересы и их политическое однодумство».
   У Мережковского в эмиграции был свой, весьма широкий круг постоянных поклонников и почитателей, и «молодые» занимали в нем действительно важное место. Прежде всего это относится к участникам Союза молодых поэтов, организованного в 1920-е годы литераторами, собиравшимися в кафе «Ла Болле» Латинского квартала. С 1925 года эти собрания приняли организованный характер. Стали проходить литературные вечера, на которых «начинающие» (как правило, не имеющие доступа на страницы «серьезных» изданий «русского Парижа») читали свои стихи, делались доклады, проходили обсуждения книжных новинок зарубежья.
   Среди организаторов Союза были молодой поэт и критик, дебютировавший еще в России, Юрий Константинович Терапиано(ставший первым председателем Союза) и студент филологического факультета Сорбонны Виктор Андреевич Мамченко.Оба были поклонниками Мережковского – в 1925 году Терапиано сделал доклад о только что появившемся романе «Тутанкамон на Крите» («Рождение Богов») – и стали главными «посредниками» между литераторами Союза молодых поэтов и квартирой на рю Колонель Боннэ.
   С 1925 года Мережковский и Гиппиус устраивают у себя по воскресеньям литературный jour-fixe.Состав участников «воскресений» был весьма пестрый, помимо постоянных гостей Мережковских сюда специально приглашали новичков на «литературные смотрины».
   – Единственное условие, – предупреждала Гиппиус, – чистота в смысле антибольшевизма.
   С первых дней установился негласный ритуал приема, четко деливший «воскресенья» на «два акта». Прибывающие гости собирались в приемной. Тон здесь задавала Гиппиус, искусно поддерживая случайный и немного «сплетнический» разговор – о чьей-нибудь статье или стихах, о каких-нибудь обидах и недоразумениях.
   Через некоторое время появлялся Мережковский, одетый всегда по-домашнему, в знаменитых бесшумных домашних туфлях с помпонами, и вежливо раскланивался с каждым.
   – Зина, довольно говорить о пустяках, – произносил он. – Лучше пойдем чай пить.
   В столовой за чайным столом разговор, как правило, менялся – инициатива переходила к Мережковскому. «О чем только не говорилось на этих воскресных собраниях, – вспоминал Ю. Фельзен. – Толстой, политика, большевики, религия, Марсель Пруст, русские символисты, французские неокатолики, греческая трагедия… Всего не перечислить и не запомнить». Мережковский решительно протестовал лишь против «общепринятых» «светских» тем – о погоде, здоровье и тому подобном. Он мгновенно пресекал их возмущенным возгласом:
   – Обывательщина!
   «Воскресенья» Мережковских органично трансформировались в некое подобие постоянно действующего литературно-философского клуба «Зеленая лампа»(в честь кружка Н. В. Всеволожского, завсегдатаем которого был Пушкин), сделавшего свои заседания публичными.
   Организационное собрание «Зеленой лампы» состоялось 5 февраля 1927 года в здании Русского коммерческого и промышленного союза. Это заседание запомнилось яркими выступлениями Владислава Ходасевича и Мережковского (первый говорил о деятельности «пушкинской» «Зеленой лампы» в начале XIX века, второй – рассказал о целях и задачах нового общества) и… экстравагантным нарядом Зинаиды Николаевны, явившейся на заседание с изумрудом, висевшим на лбу, между бровями, на цепочке («А сама-то величава, / Выступает, будто пава, / Месяц под косой блестит, / А во лбу звезда горит»).
   Неизвестно, что подействовало – мастерство ли выступающих или эпатаж Гиппиус, но о новом обществе заговорили, и собрание 31 марта было уже анонсировано в центральном органе «русского Парижа» – газете «Последние новости». Это был чисто литературный вечер: с чтением стихов выступили эмигрантские поэты «и старые, и юные» – Нина Берберова, Владимир Злобин, Иван Бунин, Владислав Ходасевич, Николай Оцуп, Георгий Адамович, Георгий Иванов, Ирина Одоевцева, Юрий Терапиано, Михаил Цетлин, Антонин Ладинский, Довид Кнут. Подобная «демонстрация сил» русской литературной эмиграции вызвала у «молодежи» что-то вроде эйфории, так что на третьем заседании прозвучали восторженные слова двадцатисемилетнего Довида Кнута, облетевшие все русское зарубежье:
   – Отныне столицей русской литературы нужно считать не Москву, а Париж!
   Мережковский аплодировал молодому поэту демонстративно бурно. Впрочем, именно Мережковский настоял затем, чтобы деятельность «Зеленой лампы» носила не «литературный», а «общественно-философский» характер. Таким образом, устанавливалось «жанровое разделение» «воскресений» и «Зеленой лампы»: если первые продолжали оставаться камерными «литературными посиделками» Мережковских, то «Лампа» обретала черты публичного «дискуссионного клуба» (впоследствии эта дифференциация соблюдалась не всегда).
   В годы наивысшего расцвета – 1927– 1928-й – участники «Зеленой лампы» собирали большие залы и имели даже свой журнал – «Новый корабль»,издаваемый Ю. К. Терапиано и В. А. Злобиным. В «Корабле» публиковались стенограммы заседаний, что делало это «эмигрантское» детище Мережковских прямым преемником «Нового пути», хотя и менее долговечным (вышло всего четыре номера). Тематика выступлений была самой разнообразной – от полемики о «цели поэзии» до обсуждения «миссии русской интеллигенции». По идее Мережковского, одной из главных задач участников «Зеленой лампы» была нравственная поддержка русских эмигрантов, прежде всего – эмигрантской молодежи, сползающей под гнетом быта в «болото бездуховности». На заседаниях «Зеленой лампы» Мережковский неоднократно возвращался к своему любимому образу «рыцарей духа», презирающих «тьмы низких истин» земного бытия.
   – Миром правят Нейкос и Филотес, Распря и Дружество, – цитировал Мережковский Эмпедокла. – Или – противоположное, созвучное: Эрос и Эрис, Любовь и Ненависть, Мир и Война. Язва убийства – война. Язва рождения – Содом. Пол с войной пересекаются. Кровь сначала загорается похотью, а потом льется на войне. «Благодарю Тебя, Господи, что я никого не родил и никого не убил!» – молился Соловьев, соединяя две эти язвы в одну. И поэтому здесь я – с Соловьевым!..