Во время тяжелой болезни, когда думали все, думал и сам Лютер, что умирает, он воскликнул громким голосом и заплакал так… что слезы катились градом по щекам его: «О, каких только ужасов не натворят после смерти моей ложные пророки-мечтатели, Второкрещенцы и другие бесчисленные бунтовщики!»»
   Что же касается «Испанских мистиков», то на создание этой последней трилогии его натолкнуло весьма странное рассуждение, прочитанное им в книге одного из самых ярких деятелей «контрреформации» и замечательного духовного писателя XVI века святого Иоанна Креста «Темная Ночь Духа». Иоанн пишет, что истинно алчущий Истины человек только до тех пор может пребывать в благостном состоянии духа, вере и благочестии, пока он не приблизился к Ней слишком близко. Когда же искания его приблизились к концу и он заметил свет Истины, он… утрачивает веру в Бога, ибо Мудрость Его и Его Величие и неисповедимость Его путей настолько чудовищновелики, что человеческое сознание не может это вынести.
   – Трудно поверить, чтобы такой великий святой, как Иоанн Креста, мог сказать: «Чтобы человеку соединиться с Богом, надо ему потерять веру в Бога», – удивился Мережковский.
   Но какое ему, Мережковскому, казалось бы, дело до этого странного признания испанского монаха – ведь в нем самом с самых детских лет бурная и часто хаотическая динамика того, что называется «душевным», сочеталась с незыблемым покоем «духовного основания», как будто бы недвижно сияющей Полярной звездой в высокой глубине обращающегося вокруг нее небосвода разнообразных созвездий, ибо, независимо от чувственного и рационального опыта, он всегда, что бы ни происходило с ним, знал, что Бог есть!
   Через несколько дней после того, как Мережковский начал работу над книгой о святом Иоанне Креста, началась Вторая мировая война.
* * *
   Состояние Мережковского в трагические дни сентября 1939 года трудно передать. «Всю тяжесть двойного изгнанья, – двойной потери, он по-настоящему начинает чувствовать в 1939 году, когда наступает катастрофа, – свидетельствует В. А. Злобин. – Россия провалилась, но был мир. И вот мир тоже провалился. Царство лжи и человекоубийства – земной ад, в котором он проведет два последних года, пышным цветом расцветает на месте, где некогда была Европа – „страна святых чудес“». Кошмар, от которого он бежал в 1919 году, которого так панически боялся все эти годы, – настиг его, – и он мог бы сказать, подобно Иову (3, 24–26): «Вздохи мои предупреждают хлеб мой, и стоны мои льются, как вода, ибо ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня; и чего я боялся, то и пришло ко мне. Нет мне мира, нет покоя, нет отрады: постигло несчастье».
   Осенью Мережковские, вместе с десятками тысяч парижан, поддавшись панике (все ожидали бомбардировок, и французское правительство рекомендовало всем покинуть Париж), оставляют свой дом и уезжают в Биарриц. Однако паника скоро улеглась: шла «странная война», армии враждующих сторон бездействовали. В Биаррице, где они провели около трех месяцев, сложилось даже «литературное общество»: Ирина Одоевцева и ее муж, поэт Георгий Иванов, также покинувшие Париж и поселившиеся на авеню Эдуарда VII, в двух шагах от моря, завели здесь свой «салон», который посещали местные и приезжие интеллектуалы, французские военные и союзники-англичане. На этих «приемах» Мережковский, неожиданно для всех, стал провозглашать здравицы за победу французского оружия. Он ругательски ругал Гитлера, называл его гнусным невежественным ничтожеством, полупомешанным, достойным лишь презрения «маляром, воняющим ножным потом». Эти восторженно-истерические речи настолько не подходили к мрачной, трагической ситуации, складывающейся в Европе, что и хозяева, и сопровождавшая мужа Гиппиус пытались как-то «осадить» Дмитрия Сергеевича.
   По возвращении в Париж Мережковские проводят осень и зиму 1939/40 года в «смертной тоске», машинально отслеживая развитие событий (вступление в войну Италии Мережковский коротко комментирует: «Муссолини – идиот»). Весной 1940 года начинается последний акт трагедии. Немцы занимают Норвегию, Данию, Голландию, Бельгию и вторгаются во Францию.
   И снова эвакуация, и снова Биарриц, но на этот раз устроиться здесь негде, город наводнен беженцами. Из отеля «Метрополь», где Мережковские сначала остановились, их выселяют: отель был реквизирован под какое-то бегущее из Парижа правительственное учреждение. Два нищих старика – Мережковский и Гиппиус – бродят по улицам, пытаясь найти хоть какое-то прибежище. Наконец они устраиваются в ночлежке для беженцев, организованной в отеле «Maison basque» – без надежды выехать оттуда в ближайшее время. 14 июня 1940 года немцы занимают Париж, а 28-го Биарриц.
   Франция пала.
   Начинался последний – как он и предчувствовал, безысходный и страшный, – год в жизни Мережковского, точнее, старческая агония,растянувшаяся на год.
   Деньги, которые они смогли с собой взять, скоро кончаются. О литературном заработке нельзя и помыслить. Они голодают – буквально, как некогда в Петербурге, неделями сидят на чае и хлебе, которыми их снабжают сердобольные соседи-французы. Какой-то человек, пожалев голодающих стариков, несколько раз приносил им манную кашу и кисель. Мережковский назвал его «добрым самаритянином».
   Здесь же, в ночлежке, их настигает известие о смерти Философова – и они воспринимают это как должное: все умирает и погибает вокруг.
   К счастью, знакомые и поклонники провели сбор в помощь Мережковскому (поводом для сбора послужил его… семидесятипятилетний юбилей) и собрали сумму, достаточную, чтобы покинуть ночлежку и переехать на небольшую пригородную виллу «El Recret». Они вносят задаток, но прямо перед переездом Мережковский заболевает дизентерией. Гиппиус привозит его в «El Recret» полумертвого и от страха сама теряет голову. «Он лежит целый день, – в панике пишет она друзьям, – целый день боль, боль, боль… Ничего не помогает». Болезнь с осложнениями длится около месяца. Она уверена, что он умрет.
   Мережковский поправляется.
   Всю зиму они сидят на вилле «El Recret» одетыми – отопления нет, и в декабре холод достигает восемнадцати градусов ниже нуля. Ими владеют бесконечная усталость и отчаяние. Они теряют интерес к окружающему, словно бы отупевают, «окаменевают» настолько, что даже известие о том, что их парижская квартира описана за долги и они, в сущности, стали бездомными, переживается ими равнодушно.
   – Состарила нас эта война! – говорил Мережковский.
   Удивительно то, что даже в этих условиях Мережковский не утрачивает способности работать. В ночлежке он завершает две части «Испанских мистиков» – рассказ о «Ночи Духа», искусе богооставленности,а перебравшись на виллу, только лишь оправившись от болезни и встав на ноги, – немедленно приступает к завершающей части трилогии – «Маленькой Терезе Сердца Иисусова».
   К этой католической святой – монахине-кармелитке из Лизье, скончавшейся в 1897 году, двадцати четырех лет от роду, и канонизированной католической Церковью в 1925 году, – у Мережковских было свое, особое отношение, очень похожее не столько на религиозное, сколько на родственное. Для Мережковского простая история жизни Терезы Лизьезской (в пятнадцать лет она поступила в монастырь, где провела девять лет в послушании и молитве, заболела туберкулезом и умерла со словами «Боже мой, я люблю Тебя!») была символом простой, наивной любви к Богу и ближнему, именно простотой и ясностью своей побеждающей самые страшные искусы «Ночи Духа», о которых она пишет в своем «Дневнике» (он был опубликован посмертно).
   Сейчас, в безнадежном положении, в оккупированном Биаррице, без гроша в кармане и без будущего, бессильно наблюдая за безраздельно торжествующим вокруг злом, Мережковский перечитывал жизнь Терезы, стараясь уловить главное: «Летчики знают, как опасны провалы в „воздушные ямы“, такие внезапные, что если авион не выправить вовремя, то он падает в яму и разбивается о землю. Есть и в религиозном опыте Терезы, так же, как у всех святых, такие „воздушные ямы“ – потери веры. Каждый раз, в последнюю минуту, перед самым падением выправляет она не чужие, мертвые, как у летательной машины, а свои, живые, как у Ангела, крылья, и, проносясь так близко к земле, что почти касается ее крылом, взлетает снова к небу, как ласточка. Чем больше ужас падения, тем упоительнее радость взлета. Но перед каждым падением помнит она, что может быть когда-нибудь и такое, что уже не взлетит, а упадет на землю и разобьется до смерти»…
   В начале июля 1941 года Мережковских выселяют с виллы за неплатеж. Два месяца они живут в долг в меблированных комнатах, пытаясь достать у знакомых деньги на проезд до Парижа – фактически нищенствуют. Наконец удается занять нужную сумму – и они отправляются в Париж.
   В Париж они прибывают 9 сентября.
   С концом июня – началом июля 1941 года связана великая трагедия России – начало Великой Отечественной войны и разгром Красной армии на западных границах СССР, и один из самых странных и – до последнего времени – непонятных эпизодов в биографии Мережковского.
   Легенда гласит, что после вторжения Германии в СССР Мережковский выступил по парижскому радио, приветствуя начало освобождения России из-под власти большевиков и «сравнивая Гитлера с Жанной д'Арк, призванной спасти мир от власти дьявола» (Ю. К. Терапиано), после чего оставшиеся в Париже русские эмигранты устроили старому писателю бойкот.
    На самом деле все было с точностью до наоборот.
    Мережковский действительно произнес речь, в которой упоминались Гитлер и Жанна д'Арк, но не по радио в Париже в июне 1941 года, а в отеле «Maison Basque» в Биаррице, вполне традиционным, «приватным» образом на его юбилейном чествовании 14 августа 1940 года.В эти месяцы как французы, так и русские эмигранты находились под впечатлением речи Шарля де Голля, произнесенной 18 июня 1940 года в Лондоне, куда улетел генерал, восставший против маршала Пэтена, заключившего перемирие с немцами, для организации французского Сопротивления. «Юбилейная» речь Мережковского, разделявшего тогда общее воодушевление, была вполне «голлистской».
   «На огромной террасе нашего отеля, – вспоминала Н. А. Тэффи, – под председательством графини Г. собрали публику, среди которой мелькали и немецкие мундиры. Мережковский сказал длинную речь, немало смутившую русских клиентов отеля. Речь была направлена против большевиков и против немцев. Он уповал, что кончится кошмар, погибнут антихристы, терзающие Россию, и антихристы, которые сейчас душат Францию, и Россия Достоевского подаст руку Франции Паскаля и Жанны д'Арк.
   – Ну, теперь выгонят нас немцы из отеля, – шептали перепуганные русские.
   Но присутствовавшие немцы будто и не поняли этого пророчества и мирно аплодировали вместе с другими» (выделено мной. – Ю. 3.). [42]
   Текст этой речи не сохранился, но именно она и стала источником для «мифа о радиообращении».По всей вероятности, эта речь действительно была «фрондерской» и «голлистской»: ведь не надо забывать, что в августе 1940 года Германия была союзницей СССР, с которым год назад, 23 августа 1939 года, был заключен Пакт о ненападении. Так что и отечественный социал-интернационализм, и германский национал-социализм были тогда для Мережковского двумя однородными «антихристианскими» силами, берущими в смертельное кольцо христианскую Европу – Польшу и Францию.Еще в 1932 году Мережковский соединял в единую силу «человекообразных варваров» и русских коммунистов и «хитлеровцев»: «Пусть еще не все антихристиане скинули с себя лицо человеческое, но уже все „человекообразные“ явно, не только на словах, но и на деле, как русские коммунисты, или тайно, только на деле, как фашисты и хитлеровцы, скинули с себя маску христианства. Надо быть слепым, чтобы не видеть, что мир сейчас разделился на два воюющих стана: за и против Человека, за и против Христа» (статья «Что такое гуманизм»).
   Однако все эти смысловые «нюансы» в эмигрантских кругах не были отмечены. Говорили, что Мережковский в оккупированном Биаррице отпраздновал свой 75-летний юбилей и в присутствии немцев сказал речь, в которой упоминались Гитлер и Жанна д'Арк. Далее произошла смысловая контаминация, ибо все помнили, как в предвоенные годы Мережковский носился с идеей возрождения дантовской мечты об Империи Мира в Италии, сравнивая Муссолини с автором «Божественной комедии». Так, по иронии судьбы «фрондерская» речь Мережковского 14 августа 1940 года осталась в памяти большинства эмигрантов, судивших об этом антигитлеровском демаршеписателя по циркулирующим в кругах «русской Франции» слухам, сначала речью «о Гитлере и Жанне д'Арк», а затем и «речью о Гитлере – Жанне д'Арк» (докатился, мерзавец!).
   Справедливости ради, нужно отметить, что Мережковский после возвращения из Биаррица в Париж в сентябре-ноябре 1941 года сам подавал в разговорах с прежними знакомыми повод для подобных слухов. Дело в том, что в Биаррице бедствующим Мережковским помогали немецкие солдаты и офицеры – почитатели Мережковского. После юбилейного вечера слух о пребывании в Биаррице литературной знаменитости мгновенно облетел всех находящихся на Ривьере многочисленных поклонников, желающих, вне зависимости от своего нынешнего «политического статуса», засвидетельствовать ему свое почтение.
   «Мало-помалу к ним стали проникать немцы, приходили молодые, из студентов, на поклон к писателю, которого знали по переводам, – пишет в своих воспоминаниях Н. А. Тэффи, часто навещавшая Мережковских в те дни (осенью на „El Recret“, как уже говорилось, Дмитрий Сергеевич тяжело и долго болел). – Они благоговейно просили автографа. Мережковский с ними в беседу не вступал, только изредка кричал по-русски: „Скажите им, чтоб несли папиросы“, или „Скажите, что нет яиц“. Гиппиус иногда разговаривала, но говорила все неприятные вещи.
   – Вы все как машины. Вами командуют начальники, а вы слушаетесь.
   – Да ведь мы же солдаты. У нас дисциплина. Мы же не можем иначе.
   – Все равно вы машины.
   Я подшучивала:
   – А вам, наверное, хочется, чтоб у них был Совет солдатских депутатов с лозунгом «Бей офицерье!».
   – Все равно они машины.
   Ее сбить не так-то было легко».
   По всей вероятности, эти «немцы» и подкармливали Мережковских в очень трудную для них весну 1941 года, когда собранные по «юбилейной подписке» 7 тысяч франков подошли к концу, и они же помогли летом бедствующим старикам, выселенным за неуплату из «El Recret» в меблированные комнаты, оставить наконец Биарриц и перебраться в сентябре в Париж. Это, разумеется, повлияло на личноеотношение Мережковского к оккупантам, что и было отмечено мемуаристами, которые общались с писателем в последний, «парижский» месяц его жизни. На востоке в это время уже вовсю шла война между Германией и СССР, и любая симпатия к немцам воспринималась патриотически настроенными «русскими парижанами» в штыки. «Мережковский полетел на нюрнбергский свет с пылом юной бабочки, – возмущался, вспоминая последние встречи в парижской квартире на rue Colonel Bonnet,бывший посетитель «литературных воскресений» и участник заседаний кружка «Зеленая лампа» писатель В. С. Яновский. – Идея кристально чиста и давно продумана: в России восторжествовал режим дьявола, предсказанный Гоголем и Достоевским… Гитлер борется с коммунизмом. Кто поражает дракона, должен быть архангелом или, по меньшей мере, ангелом. Марксизм – антихрист, антимарксизм – антиантихрист, quod erat demonstrandum! ‹…› К этому времени большинство из нас перестало бывать у Мережковских».
   Таким образом, никакой речи о нападении Германии на СССР по парижскому радио Мережковский не произносил(да и не мог бы произнести – в июне-августе 1941 года он был в Биаррице, а для такого выступления тогда требовалось личное присутствие выступающего в радиостудии). [43]Все конфликты Мережковского с «левыми» эмигрантами-антифашистами заключались в нескольких домашних спорах «о большевиках и Гитлере» после возвращения «поправевшего» писателя из Биаррица. Мережковский, вероятно, позволял себе вновь поднимать «довоенный» вопрос о необходимости «крестового похода» против «Царства Антихриста». В условиях осени 1941 года подобные беседы многими из его визитеров были (справедливо!) расценены как проявление политической безответственности и существенно повредили репутации престарелого писателя, однако ни о каком «общественном бойкоте» Мережковского, разумеется, говорить не приходится.
   Впрочем, долго «конфликтовать» с эмигрантами Мережковский не мог – после возвращения из Биаррица жить ему оставалось менее трех месяцев.
* * *
   В Париже оказалось возможным еще «спасти квартиру». Однако на продукты денег не хватает – они живут впроголодь, «позорно» страдая и от нехватки папирос. Но более всего Мережковский боится наступления холодов – памятуя о кошмарной зиме в Биаррице: уголь им тоже «не по карману». Каждый день они выходят гулять, ибо, по мнению Мережковского, «гулянье – свет, а негулянье – тьма», но он от слабости так виснет на руке жены, что у Гиппиус после каждой прогулки отнимается предплечье.
   Все эти месяцы он упорно работает над «Маленькой Терезой».
   В последний вечер, 6 декабря, вернувшись с прогулки, они спорят, как всегда, «о России и свободе». Ужинать он не захотел, пошел укладываться спать, даже не выкурив традиционную вечернюю папиросу («папиросу надежды», как он говорил). Перед сном Гиппиус заходит к нему в комнату пожелать спокойной ночи. Он вдруг говорит, как будто продолжая завершенный давеча разговор:
   – Я, как Блок… «Но и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне». Ты этого не понимаешь. Но это – ничего…
   На следующее утро, в девять часов, Гиппиус будит приходящая француженка-домработница:
   – Venez vite, monsieur est malade! [44]
   Мережковский сидел в гостиной в соломенном кресле перед потухшим камином. Он был без сознания, едва можно было уловить дыхание. Доктор, вызванный по телефону консьержки, пришел через 15 минут и констатировал кровоизлияние в мозг. Еще через полчаса, не приходя в сознание, Мережковский умер.
   На столе остались последние строки, написанные его рукой: «… Я же червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе (Пс. 21, 7). Кутается в темную куколку жалкий червяк, чтобы вылететь из нее ослепительно белой, как солнце, воскресшею бабочкой».

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

   22 июня 1941 года, узнав о нападении фашистской Германии на СССР, митрополит Сергий (Страгородский) сразу после Божественной литургии, которую он служил в московском Богоявленском соборе, обратился к православным верующим с воззванием, мгновенно разошедшимся по всем уголкам СССР:
   «Жалкие потомки врагов православного христианства хотят еще раз попытаться поставить народ наш на колени перед неправдой, голым насилием принудить его пожертвовать благом и целостностью Родины, кровными заветами любви к своему Отечеству, – писал Сергий. – Но не первый раз приходится русскому народу выдерживать такие испытания. С Божьей помощью и на сей раз он развеет в прах фашистскую враждебную силу. ‹…› Церковь Христова благословляет всех православных на защиту священных границ нашей Родины».
   Надежды (небезосновательные) фашистов на антисоветскую или хотя бы нейтральную позицию Московского патриархата рухнули уже в первый день агрессии. Православные же по городам и весям вновь собранной к 1941 году имперской территории – как свободные, так и заключенные, как священнослужители, так и миряне – приободрились и откликнулись на зов Сергия.
   А было православных много – ибо перепись, проведенная в СССР в 1937 году, сразу же вслед за «пятилеткой безбожия», дала странные результаты: две трети сельского и треть городского населения назвали себя верующими. И ведь нужно еще учитывать оригинальный исторический контекст, в котором та перепись проводилась: далеко не каждый селянин и тем более не каждый горожанин так уж откровенничал, отвечая на параграф об отношении к религии, включенный в опросный лист. Разумеется, результаты переписи сразу же засекретили, но легче от этого главным «переписчикам», конечно, не стало.
   Получалось: гора родила мышь. Все мерзости, все чудовищные кощунства, творимые четверть века над беззащитной русской Церковью, – все оказалось напрасно. Все оскверненные, опустошенные раки, из которых напоказ вытаскивались святые мощи, все разрушенные древние храмы и изуродованные бесценные иконы, все перепоганенные и загубленные души тысяч и тысяч доморощенных «гонителей», все десятки тысяч убиенных священников, монахов и монахинь, все сотни тысяч безвинных мирян-страстотерпцев, – всё-всё это море крови, грязи и слез было пролито безо всякого ощутимого прока. Никакого «красного безбожия» в России не получилось.
   Сейчас же, в июне 1941-го, все вдруг вернулось «на круги своя». Наступали враги – и, как и полагается, Патриарх (каковым в этот миг Сергий, конечно, ужебыл в народном разуме) возвышал в Москве голос в защиту Отечества.
   «…В условиях войны, – пишет современный историк, – вековые традиции национального и патриотического служения русского православия, которые складывались и проявлялись еще в период ордынского ига в XIII–XV вв., смутного времени в начале XVII в. и т. д., оказались сильнее предубеждений и обид. Как впоследствии вспоминал митрополит Сергий, „нам не приходилось даже задумываться о том, какую позицию должна занять наша Церковь во время войны“ ‹…› Церковь не только утешала верующих в скорби, но и поощряла их к самоотверженному труду в тылу, мужественному и ревностному участию в боевых операциях на фронте и партизанских отрядах, поддерживала веру в окончательную победу над врагом, способствуя тем самым формированию высоких патриотических чувств и убеждений среди тысяч соотечественников».
   Это и стало «моментом истины» во всей мрачной истории советской «борьбы с религиозными предрассудками». Летом 1941-го навсегда были разогнаны редакции журналов «Безбожник», «Антирелигиозник» и других подобных изданий. Напротив, уже в июне был разрешен колокольный звон и стали открываться закрытые в «пятилетку безбожия» и ранее храмы. Торжественный молебен о победе над врагом, состоявшийся 26 июня 1941 года в Богоявленском соборе Москвы, «прошел при исключительно большом стечении народа как внутри, так и вокруг храма». Сергий в Москве и митрополит Алексий (Симанский) в Ленинграде, в нарушение всех советских законов того времени, запрещающих Церкви вмешиваться в дела государства, следовали многовековой традиции и пускали «шапку по кругу», призывая всех «трудами и пожертвованиями содействовать нашим доблестным защитникам». И, как и всегда, народные медяки складывались во многие и многие миллионы, обращаясь далее в оружие.
   Вот на этом-то фоне, под понятный всем, привычный и призывный русский церковный набат, и прозвучали слова:
   – Товарищи! Братья и сестры! К вам обращаюсь я, друзья мои…
   После этого Гитлер уже в июле 1941 года мог смело стреляться, ибо весь многовековой европейский исторический опыт убедительно свидетельствовал, что победить невероятно живучую и упрямую Россию, объединившуюся для ведения Отечественной войны,практически невозможно. Дубина народной войны, как справедливо писал в свое время Лев Толстой, поднялась со всей своей грозной и величественной силой и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с глупой простотой, но с целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила на этот раз немцев до тех пор, пока не погибло все нашествие. Вековой кошмар цивилизованной Европы – бородатые русские мужички с топорами (и автоматами!) и «козаки» вдруг во множестве явились и теперь из мрачных лесных и степных российских пространств и гвоздили пресловутой дубиной супостата до тех пор, пока чувство оскорбления и мести не заменилось презрением и жалостью к побежденным. И прибавить к этому – ввиду печальных европейских руин 1945-го – по большому счету, нечего.
   Поздним вечером 4 сентября 1943 года Сталин принял в Кремле Сергия вместе с митрополитами Алексием (Симанским) и Николаем (Ярушевичем). Согласно преданию, Сталин, в присущей ему манере юмора «макабр», в начале беседы полюбопытствовал: отчего Московской патриархии не хватает священников?
   – По разным причинам, – ответил Сергий. – Так, скажем, бывает – готовишь священника, а он вдруг становится Генеральным секретарем ЦК ВКП(б).