В 1905–1906 годах Мережковский, ополчась на самодержавие, порывает во имя революции с «исторической» православной Церковью и… оказывается в «безвоздушном пространстве» – и лично, и «общественно».
   «…Всякие отщепенческие группировки, как бы они ни формулировали целесообразность своего отделения, они всегда не правы: из-за второстепенного и преходящего они нарушают вечное начало – единство Церкви,положенное в основу ее самим Основателем», – пишет церковный историк о расколах и ересях в православии XX века. Сам Мережковский, описывая десятилетиями позже мятеж Лютера против Рима, всячески акцентирует внимание на том, что, с точки зрения Лютера (конечно, речь идет о Лютере Мережковского,а не о реальной исторической фигуре немецкого реформатора), все, происшедшее в 1520–1529 годах между ним и западной Церковью, – недоразумение.«Римскую Церковь я готов почтить со всем смирением… выше всего, что на небе и на земле, кроме одного Бога», – выписывает Мережковский слова Лютера и затем комментирует: «Видно по этому, что кровью изойдет сердце его от разрыва с Церковью и что, может быть, лучшую половину сердца он оставит в ней».Мережковский пишет о Лютере – «ходатае» и «молитвеннике» за… Римскую церковь – утверждение, мягко говоря, парадоксальное, но в контексте истории духовного развития самого автора «Реформаторов» – вполне объяснимое.
   И действительно, Мережковский внутренне, в личном основании своем, не мог мыслить себя вне православия. «Основой их организации, – писала Т. Пахмусс о „троебратстве“, – были следующие два положения: 1) внешнее разделение с существующей Церковью; 2) внутренний союз с нею. Православная Церковь продолжала привлекать „трио“, так как Евхаристия, таинство общения с Богом, по их мнению, может иметь место только в Православной Церкви».
   Звучит красиво, но как это может выглядеть на деле– вообразить очень сложно, здесь опять идет путаница понятий. Можно легко представить себе, что какой-то член политической партии или общественной организации, несогласный с деятельностью правления, формально прекращает свое членство, но остается при том внутренне сочувствующим партийной программе. В отличие от партии Церковь являет собой не механическое, но – органическое соединение людей во Христе, осуществляемое чудесным образом через Таинства (отсюда и определение Церкви как «тела Христова»). Поэтому «частичное» членство в Церкви невозможно: можно ыть либо членом ее (хорошим или плохим, «больным»), либо – вовсе «отпасть» от нее в ересь или безбожие.Выстроить какую-нибудь внятную идеологию или тем более организацию без четкого разрешения этой антиномии в пользу какой-либо из двух позиций просто невозможно: история «Главного» это подтвердила лишний раз.
   В эпоху Религиозно-философских собраний выступления Мережковского привлекали такое внимание именно потому, что содержание его рассуждений легко проецировалось в реальную историческую ситуацию России начала XX века.Понятно было, что под «исторической Церковью» подразумевается «Греко-российская поместная Церковь в настоящем (кризисном) ее положении», под «Новой Церковью» – та же русская Церковь, но преодолевшая организационный кризис, соединившая с собой русскую интеллигенцию и имеющая своей целью в гипотетическом будущем объять все христианские конфессии в лоне всемирной теократии. Под «братским единением» разумелось построение интеллигентными прихожанами общественных структур по образу православных «братств» для организации приходского быта, просвещения народа, новых экономических отношений и т. д. С этим можно было соглашаться или спорить, но несомненно, что, по крайней мере, предмет для спора был.
   В 1905–1908 годах прежняя программа «нового религиозного действия», в общем принимаемая ранее как вполне уместный повод для дискуссии даже достаточно консервативными деятелями Православной церкви, вдруг превращается в учение о «Церкви Третьего Завета», то есть, если говорить по-простому, в откровенную ересь, причем ересь настолько «головного» толка, что даже близкие ранее к Мережковским мыслители с недоумением отшатнулись от объявившегося «пророка». Основной и «хронический» порок жизни и творчества Мережковского этих лет – неестественность, эклектическая сложность мыслей, поступков, произведений. Очертя голову он ринулся в объятия «революционной демократии», в спешном порядке переориентировав прежние идеи о «религиозном возрождении» русской интеллигенции на революционную злобу дня, – и очень скоро стал являть собою лишь очередное подтверждение того, что
 
…В одну телегу впрячь не можно
Коня и трепетную лань.
 
   Весьма показательна в этом смысле эволюция в 1906–1908 годах отношений к Мережковскому и его «кругу» Николая Александровича Бердяева.
   Бердяев был одним из тех молодых интеллектуалов-общественников, на идейную эволюцию которых «от марксизма к идеализму» в 1890-е годы оказали значительное воздействие произведения Мережковского. В начале века, во время работы Религиозно-философских собраний, Бердяев был не просто сторонником Мережковского, но считал его своим духовным наставником и посещал пресловутые «агапы». Именно Бердяев взялся за продолжение «Нового пути» и возглавил возникший на его руинах журнал «Вопросы жизни», почитая своим долгом внести весомую лепту в «новое религиозное действие».
   «У меня есть к Вам отношение глубоко индивидуальное, интимное, не соборное, не церковное, – писал он тогда Мережковскому со всем юношеским максимализмом, – и отношение мое не изменилось бы, если бы я узнал, что Вы от диавола. С ужасом отвернулись бы от Вас Ваши единоверцы, а я не отвернулся бы». В 1905 году тон его писем становится менее восторженным: «Боюсь, что у Вас есть тенденция образовать… маленькую интимную религию, очень интересную, глубокую, завлекательную, но не вселенскую». И, наконец, после общения с «троебратством» в Париже, Бердяев пишет резкую отповедь: «Я не принадлежу к „ереси Мережковских“ и не знаю даже настоящим образом, в чем эта „ересь“ заключается, хотя очень ценю Мережковского, признаю за ним большие заслуги в постановке религиозных тем и многим ему обязан в религиозном развитии. Моему религиозному чувству и моему религиозному сознанию чужда и неприятна ваша идея церковности, и ваш путь к ней представляется мне ошибочным, сектантским, слишком человеческим. Человеческий произвол в вопросе о Церкви для меня хуже одиночества, всякий намек на возможность человеческого властолюбия и человеческого самоутверждения в религии вызывает во мне живой протест. ‹…› В глубине своего существа я чувствую себя принадлежащим к подлинной Церкви Христовой, я молюсь со всеми святыми христианскими и со всеми подлинно верующими во Христа, в первооснове своей я отрекаюсь от своего „я“ во имя Христа и в одной какой-то точке я не только христианин, но и православный».
   Самым замечательным во всей этой истории было то, что Мережковские… не поняли (или не захотели понять) причины столь внезапного бунта прежнего «союзника». «В Париже наши разговоры с Бердяевым кончились полуразрывом, – писала Гиппиус, – а вскоре мы узнали и о полном: получили открытку из Троице-Сергиевой лавры, где Бердяев извещал нас, что „вошел“ с женой в православную Церковь, обличал нас, укорял, что мы еще думаем о борьбе с нею, а не следуем его примеру. Как будто мы когда-нибудь «выходили» из нее, как будто Дмитрий Сергеевич боролся с Церковью, а не за Церковь!»
   Эта неопределенность в вопросе церковности – в согласии с учением о диалектике взаимоотношений «старого» и «нового христианства», «христианства Духа» – придавала всем начинаниям Мережковских в этой области некую, не от них, конечно, идущую, «стильность», разряжающую самые опасные акции в нечто пародийное, смешное и бессильно-плачевное. Само бытие «троебратства» оказывалось чем-то двусмысленным. Объяснить современникам, что этот тройственный союз есть не что иное, как авангард Православной церкви, внутренне пребывающий с ней, но уже несущий отблески грядущего Царства Божия и потому не обременяющий себя соблюдением формальных требований церковного общежития, было весьма трудно. Простые (и даже не очень простые) люди предпочитали видеть здесь обыкновенный menage a trois(дело житейское, хе-хе-хе!).
   С другой стороны, и на самих участников «троебратства» и их «неофитов» неопределенность положения относительно Церкви действовала странно, отменяя внутреннюю дисциплину, обязательную при духовной работе хотя бы для того, чтобы избежать пародийного извращения священнодействия (от великого до смешного, как известно, – один шаг). Так, например, первые собрания у Мережковских включали в себя общую молитву, чтение Библии и совместное обсуждение прочитанного. Ничего предосудительного здесь найти нельзя. Членов «общины» связывали товарищеские отношения, взаимная поддержка – моральная и материальная, взаимные интересы – жизненные и литературные; они помогали друг другу в работе, часто общались, наносили визиты. Все это может вызвать только сугубое одобрение.
   Однако потом, с возникновением идеи Третьего Завета и грядущей Церкви Духа, в «агапы» стали проникать элементы непонятной ритуальности: начали составляться особые «чины» молитв – канонические тексты здесь дополнялись «авторскими». Затем образовался оригинальный «Молитвенник», регламентирующий ход «агапы» и включающий в себя целые «богослужения» на разные случаи – подобные «Рождественской службе», написанной Мережковским: «Преобрази, Господи, Церковь Твою в Царство Твое земное, и нас, малых и недостойных, научи послужить откровению Твоему новому, Тайне Твоей, все примиряющей. Дай веру, дай разум, дай крепость, дай надежду и удостой приобщиться к непостижимому дару любви Твоей, чтоб с веселием и радостью петь и славить Тебя, весь мир прославляющего…»
   На некоторых собраниях Мережковский и Философов стали появляться… с широкими пурпурными лентами, надетыми на манер епитрахили. Это были те самые «красные одеяния», сшитые Гиппиус к первой, неудачной, попытке соединения в «общежитие» и являвшиеся, как мы помним, символами «смирения» и сознания собственного «несовершенства», но «публика» этого не знала и… смущалась. На одном из собраний Мережковскому удалось перепугать рассуждениями о таинстве причастия даже равнодушного к религиозным вопросам В. Я. Брюсова: «…Говорили о церкви, близки ли они к ней. Шла речь о том, должно ли причащаться. – Я думаю, что если б я умирала, меня причастил бы ты, сказала Зиночка Д ‹митрию› С‹ергеевичу›. Он же колебался, не лучше ли позвать священника, но после решил, что и его может причастить Зиночка. Говорили, кто спасется. ‹…› Все это не в шутку, а просто серьезно».
   «Серьезно это или нет? Как это понимать?» – вот вопросы, которые все чаще приходили в голову современникам «Главного». И до сих пор в литературоведении не утихают споры: так была ли «секта Мережковского» или же всё вышеупомянутое – лишь неудачная символика, призванная подчеркнуть «внутреннее единение» «троебратства» с православием?
   Увы, на этот вопрос не могли ответить даже сами участники «троебратства». Так, Философов, резонно отмечая в одном из писем 1907 года, что в сложившихся обстоятельствах «в церковь идти для нас невозможно», оговаривается, что на Пасху они решили посетить-таки православный храм: «Последний год мы встречали Пасху высоко на горе, на восходе солнца, над океаном. Было жутко и одиноко до ужаса. Тогда мы только что уехали, усталые, и показалось, что ввалились в безысходное одиночество. Нынче было гораздо легче и радостнее. У нас была пасха, кулич и крашеные яйца (достали в церкви). Страстную провели в тишине, без суеты, в любви, и встретили праздник хорошо, как могли… В пятницу вечером были у всенощной в церкви, приложились к плащанице. В четверг вечером прочли 12 евангелий, „Господи, владыко живота…“ и нашу молитву „Друг наш, брат наш, сын человеческий…“»
   И невозможно тут было любому свежему человеку, хотя бы где-то в глубине души, удержаться от вопроса: коль скоро даже для самих пророков «нового религиозного действия» так выигрывают в сравнении с «одиночеством на горе» все эти церковные крашеные яйца, куличи и пасхи, коль скоро так отрадно вспоминать о присутствии своем у плащаницы в Великую Пятницу, – не лучше ли, вместо того чтобы продолжать «городить огород», пытаясь дополнить Предание какими-то особыми, «своими» действиями и сочинениями в роде «молитв», попросту махнуть рукой и не мудрствуя лукаво следовать нормальному церковному порядку проживания Лета Господня?!
* * *
   Творческим итогом пребывания Мережковского в Париже, помимо уже упомянутой публицистики, стали две пьесы – «Маков цвет»и «Павел I».
   Первая пьеса, написанная Мережковским в соавторстве с Гиппиус и Философовым, представляющая собой рассказ о людях, чьи судьбы были сломаны революцией 1905 года, призвана была проиллюстрировать известный нам тезис: вне религиозного переживания революционных идей никакая позитивная цель недостижима. Атеизм русской либеральной интеллигенции может завести только в дебри противоречий и разрушить самые привлекательные характеры (главные герои разочаровываются в жизни и в финале пьесы кончают самоубийством).
   Гораздо сложнее «Павел I». Основную идею этой «драмы для чтения» Мережковский сформулировал приснопамятным летом 1905 года в уже известном нам разговоре с Гиппиус: «Самодержавие – от антихриста». Сущность «антихристианского» характера русского самодержавия и должна была по замыслу Мережковского продемонстрировать история последних суток жизни императора Павла. Как мы уже знаем, для Мережковского «антихристианское» начало в истории человечества раскрывается в виде стремления человека своей волейразрешить глобальные противоречия жизни, противоречия ее «духовной» и «плотской» сторон. Однако для русского императора, являющегося по законам Империи изначальнопомазанником Божиим и главой русской Церкви, соблазн «антихристова деяния», по мнению Мережковского, становится содержанием жизни: это есть не что иное, как форма российской государственной власти.Так, его герой, искренне желающий «сделать всех счастливыми» («Каждого к сердцу прижать и сказать: чувствуешь ли, что сердце это бьется для тебя?»), становится страшным тираном, ибо ощущает себя «богом на земле»: «Превыше всех пап, царь и папа вместе, Кесарь и Первосвященник – я, я, я один во всей вселенной!..» И вместо достижения «всеобщего счастья» царствование «императора-рыцаря», завершаясь цареубийством, открывает новую кровавую страницу российской истории.
   Упомянув о «Павле I», уместно отметить, что эта пьеса, безусловно, самое выдающееся произведение Мережковского-драматурга.К драматургической форме он обращался еще в самые ранние годы: в гимназических тетрадях стихов остались наброски драмы «Мессалина»,драматический этюд «Митридан и Натан»,незаконченная драма «Сакунтала»и комедия «Осень».В 1890 году он опубликовал «фантастическую драму в стихах» «Сильвио»,а в 1893-м – «драматические сцены в 4-х действиях» «Гроза прошла».После «Павла I» в 1914 году он пишет пьесы «Будет радость»и «Романтики»,а в 1918 году создает инсценировку романа «Петр и Алексей» – пьесу «Царевич Алексей»(вторая авторская инсценировка этого времени – трагедия «Юлиан Отступник»– была обнаружена только в наши дни). Известны и его киносценарии – «Борис Годунов»и «Данте».
   Из всего перечисленного «проверку временем» выдержал, как кажется, только «Павел I». Валерий Брюсов справедливо обращал внимание на «благородство и строгость облика» этой пьесы, сопоставляя ее с шекспировскими «хрониками». Избрав классическое построение, определенное «единством времени и места», а также – наличием главного героя, вокруг которого обращается все действие, Мережковский сумел добиться замечательной «драматургической стройности». В отличие от других его опытов в драматическом роде «Павел» лишен избытка риторики и потому сценичен. Даже изначальная «идеологическая схема», которой руководствуется Мережковский, создавая образ императора, не мешает раскрытию собственно «человеческого» многообразия этого удивительного персонажа русской истории: его Павел вспыльчив, жесток, отходчив, коварен, доверчив, благороден, мелочен и т. д., причем каждое из этих сценических «положений» подано весьма органично, с большим «допуском» для оригинальных актерских и режиссерских решений. Традиционная для Мережковского «историческая цитатность» здесь свободно «растворяется» в речи персонажей, не мешая каждому из них говорить «своим голосом». Замечательны кульминационные сцены главы заговорщиков графа Палена с Павлом, а затем – с будущим императором, великим князем Александром Павловичем, – сцены «предательства», до предела насыщенные тончайшими психологическими нюансами, отраженными в речи героев:
    «Александр:Для кого же вы, сударь, стараетесь?
    Пален:Для себя, для вас.
    Александр:Благодарю покорно.
    Пален:Поверили?… Как вы людей презираете, ваше высочество!.. Нет, не для себя и не для вас, а для России, для Европы, для всего человечества. Ибо самодержец безумный – есть ли на свете страшилище оному равное? Как хищный зверь, что вырвался из клетки и на всех кидается.
    Александр:Как вы его ненавидите!
    Пален:Ненавижу? За что? Разве он знает, что делает? Сумасшедший с бритвою… Не его, Богом клянусь, не его, безумца, жалости достойного, я ненавижу, а источник оного безумия – деспотичество. Некогда вы говорить мне изволили, ваше величество, что самодержавную власть и вы ненавидите и что гражданскую вольность России даровать намерены. Я поверил тогда. Но вы говорили – я делаю. А делать труднее, чем говорить…
    Александр:Петр Алексеевич…
    Пален:Нет, слушайте – уж если говорить меня заставили. Так слушайте! Я думал, что Господь избрал нас обоих для сего высочайшего подвига – возвратить права человеческие сорока миллионам рабов. Вижу теперь, что ошибся. Не мы с вами – орудие Божьих судеб. Рабами родились и умрем рабами. Но не знаю, как вы, а я – пусть умру на плахе – я счастлив есмь погибнуть за отечество и на Божий суд предстану с чистой совестью, – я сделал, что мог…
    Александр:Петр Алексеевич, простите…
    Пален:Ваше высочество!..
    Александр:Я виноват перед вами – простите меня…
    Пален:Вы… вы?… Нет, я… ваше высочество… ваше величество!
 
    Становится на колени.
 
    Александр:Что вы, что вы, граф? Перестаньте…
    Пален:Да – ваше величество! Отныне для меня государь император всероссийский – вы и никто, кроме вас… Ангел-избавитель отечества, Богом избранный, благословенный!..
 
    Целует руки Александра.
 
    Александр:Нет, нет, вы не поняли…»
   Работа над «Павлом I» приводит Мережковского к замыслу новой трилогии, посвященной метафизике русской власти, тому типу общественных отношений, в котором ярче всего среди других европейских христианских народов отразились «религиозные», мистические аспекты «харизмы» политических лидеров. Эта трилогия получит название «Царства Зверя»,и «Павел» станет первой ее частью.
* * *
   К концу 1907 года вполне определенно замысел «миссии в Европе» стал «исчерпывать себя». Было ясно, что из «заколдованного круга» бесконечных разговоров «обо всем и ни о чем» вырваться «троебратству» не удастся. Можно было, правда, утешать себя мыслью, что необходимые связи с «серьезной» русской «революционной общественностью» налажены, и уповать на будущее в надежде превращения ее когда-нибудьв «общественность религиозную». Философов откровенно скучал и, не видя уже в проповеди «революционной религиозности» злободневной необходимости, пытался сбросить «дружеское иго» и немного рассеяться «мирским» способом, благо Дягилев с бывшими «мирискусниками» осенью 1907 года также находился в Париже, завоевывая сердца французов первым Русским сезоном.
   В отличие от уныния, царившего в кругу «троебратства», здесь было ликующее возбуждение. Мечты «мирискусников» сбылись: великое русское искусство серебряного века начинало свое победное шествие по миру, и Дягилев – циничный и блестящий, порочный и ликующий – был Наполеоном этого славного похода. «Мне ночью мучительно твердилось, точно в уши кто-то шептал, что тебя черт искушает, даже не трудясь новенького выдумать… просто на отвлечение от дела жизни нашей, на „настроения“ и безмужественную косность, тягучую колею… – раздраженно писала тогда Философову Гиппиус. – И страшно, что год назад он тебя и то поострее и похитрее опутывал. А теперь фрак и музыка хорошая, и Нувель рядом вместо меня, и настроение, и все так просто и естественно, и мило, и хорошо, и ни подо что не подоткнешься».
   В начале 1908 года в Париж приехал Бердяев. Он много рассказывал о созданном им в минувшем году в Петербурге Религиозно-философском обществе, призванном, по его замыслу, возобновить процесс «воцерковления» интеллигенции, начатый Религиозно-философскими собраниями. Председателем Общества был избран А. В. Карташев – некогда профессор Духовной академии, ставший затем горячим сторонником «нового христианства» Мережковского. И хотя Бердяев к 1908 году уже разочаровался в своем детище (именно тогда, как мы уже говорили, начиналось его охлаждение к Мережковскому), – «троебратство» ухватилось за эту возможность возобновления активной «общественной» работы в России. Препятствий к возвращению не было: ситуация в России стабилизировалась, репрессии победившего революцию правительства П. А. Столыпина на либеральную интеллигенцию не распространились. Более того, после Манифеста 17 октября 1905 года обещанная «свобода слова» действительно, хотя и не так скоро, как бы это хотелось либералам, становилась реальностью.
   Возвращение в Россию было решено.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Предреволюционное десятилетие. – Религиозно-философское общество. – «Богоискатели» и «богостроители». – Полемика вокруг «Вех». – Жизнь между Петербургом и Парижем. – Суд над Мережковским и суд над Розановым. – «Александр I» и публицистика этих лет. – Война. – От февраля до октября 1917 года

   Летом 1908 года Мережковский, Гиппиус и Философов возвращались из Парижа в Петербург. Это было невеселое возвращение: всем было ясно, что «миссия в Европе» не удалась. Прибытие Мережковских и Философова прошло незамеченным – летний Петербург был, как водится, опустевшим ввиду традиционного «дачного сезона», и наш герой вместе со своими постоянными спутниками счел за благо отдать дань этой традиции.
   Осенью Мережковские развивают бурную деятельность в Религиозно-философском обществе: они еще живут надеждой на возрождение того общественного энтузиазма, который некогда возбуждали одноименные Собрания. На какое-то время им и в самом деле удается привлечь к себе внимание: о заседаниях общества заговорили, более того – богословские темы зимой 1908/09 года даже вошли «в моду» в петербургских общественно-культурных кругах, так что эти месяцы получили название «сезона о Боге».Тогда же «в руки» Мережковских, по выражению Гиппиус, переходят журнал «Образование» (правда, ненадолго) и газета «Утро». Участники «троебратства» полны оптимизма, собирая вокруг этих изданий ветеранов Религиозно-философских собраний и «Нового пути».
   «Время „Нового пути“ далеко, – писала Гиппиус Федору Сологубу в сентябре 1908 года, – но как оно ни было наивно, – я не без удовольствия его вспоминаю. Редакция „Нов‹ого› пути“ была бедна; Вы еще не были так славны, как теперь; но почему-то мне хотелось бы, чтобы Вы, несмотря на перемены (в редакции и в Вас), – относились бы к „Образованию“ и к „Утру“ с тем же хорошим дружелюбием, как к „Новому пути“».
   И все-таки очень скоро Мережковский вынужден был признать, что работа Религиозно-философского общества оказывается лишь формальным подобием того форума, который удалось создать в 1901–1903 годах. Даже А. В. Карташев, хотя и не слагал с себя полномочия председателя, открыто заявлял о том, что Общество есть не что иное, как «религиозно-философская говорильня».
   – Правы те наши критики, – говорил Карташев, – кому нынешние наши разговоры о религии кажутся пустословием, развратом и тому подобным, правы, если действительно нет за этими разговорами каких-либо действий. Религиозная жизнь должна заправлять всей жизнью человека. А бесконечная говорильня о религии есть кощунство.
   Состав Общества в «сезон о Боге» был исключительно интеллигентский, «воцерковленные» люди и духовенство тут почти не встречались. С легкой руки Мережковских и Философова главной темой «повестки дня» стал, как легко догадаться, вопрос об отношении русской революции к религии. Часть участников общества считала, вслед за Мережковским, что русская революция должна обрести христианскую идеологию, другая часть – что религия русской революции должна быть особой, специально созданной «для решения революционных задач». Первых стали называть