Главное в произведениях Зайцева не ситуация, не фабула (очень часто она отсутствует), не движение, а состояние души, стилевая же манера способствует выражению пантеистического ощущения мира. При создании биографических очерков писателя интересовали не столько точность в передаче примет повседневной жизни героев, сколько стремление проникнуть в их духовный мир, понять чувства, мысли.
   В литературоведении до сих пор нет четкости в определении жанра этих произведений. Их называют и «романами», и «художественными биографиями», и «беллетризованными произведениями». В биографических очерках Б. Зайцева «Жизнь Тургенева», «Жуковский», «Чехов» нашла отражение одна из важнейших черт этого жанра – создание автопортрета. Прием «портрет в портрете», выражение авторского «я» характерны для биографической прозы Зайцева. Рисуя образы любимых писателей, автор одновременно пишет и свой портрет. Перед читателями возникает облик человека, верящего в преобразующую силу любви, видящего в этом прекрасном чувстве светлое, идеальное начало. Автор биографических очерков верит в бессмертие души, он не боится смерти физической. Б. Зайцеву близко ощущение мистической связи влюбленных, которая, по его мнению, продолжается и после смерти. Любовь, считает писатель, способна вести человека к духовному совершенствованию, к вере.
   Героями биографических повествований явились не просто конкретные, реально существующие личности, выдающиеся деятели литературы, а люди, близкие создателю произведений и духовно, и творчески: Жуковский и Тургенев – земляки Зайцева, а Чехов – его литературный учитель.
   Использование мемуарно-документального, литературно-критического и биографического материалов помогло Б. Зайцеву выявить в произведениях своих предшественников приметы духовной жизни, внутренних переживаний. Автор не стремится к подробному литературоведческому анализу, связывая жизнь писателей с их творениями.
   Во всех трех светских биографиях обнаруживаются и житийные черты. Концепция личности в них вбирает в себя характерные для героев всех биографий Зайцева черты «русских святых» в жизни и в литературе, живых людей. В «Жуковском» проступает особая близость двух писателей, когда автор переводит свою речь в несобственно-прямую речь поэта-певца «во стане русских воинов». И тогда идеи нравственного самосовершенствования, искания и обретения веры в Бога становятся еще очевиднее.
   В биографических очерках о И.С. Тургеневе, В.А. Жуковском и А.П. Чехове воплотились этико-эстетические представления писателя, претерпевшие значительную трансформацию в результате исторических катаклизмов, потрясших Россию и мир в целом.
   Одним из главных памятников «уходящей» России и самым значительным произведением Б. Зайцева является его автобиографическая тетралогия «Путешествие Глеба»: «Заря», «Тишина», «Юность», «Древо жизни», над которой писатель работал без малого двадцать лет (1934–1953). Вместе с другими крупными писателями русского зарубежья: А. Куприным («Юнкера»), И. Буниным («Жизнь Арсеньева»), И. Шмелевым («Лето Господне», «Богомолье»), вдали от родины, по впечатлениям детства, отрочества, молодости он создает «историю одной жизни», «наполовину автобиографию».
   От романа к роману мы прослеживаем странствия Глеба – мальчика, отрока-гимназиста, юноши-студента, наконец, писателя, который находит прибежище на чужбине, не сетуя и кротко воспринимая мировые бури. Замечательно, что и детские впечатления, с «вхождением в Россию» (поездки на лошадях, «с медлительной основательностью прошлого»), и даже обретение себя как писателя («Я возвращался однажды в Москву из Царицына, дачной местности, где жил Леонид Андреев… <… > У этого вагонного окна я и почувствовал ритм, склад и объем того, что напишу по-новому»)5 – все с путешествием связано, все – путешествие Бориса-Глеба.
   Главная мысль тетралогии, как, впрочем, и всего позднего творчества Зайцева, может быть определена его словами, высказанными в одном из очерков о любимой (можно сказать, второй после России родины – духовной) Италии: «Времени нет. Пока жив человек <…>. Бывшее полвека столь живо, а то живее вчерашнего…». И в другом месте: «Все достойное живет и в вечности этой». И хотя герой тетралогии – это второе «я» писателя (даже имя прозрачно намекает на другого русского святого, неразрывно с Глебом связанного, – Бориса, также павшего от рук убийц, подосланных Святополком Окаянным), подлинным центром всего произведения становится Россия, ее тогдашняя (вечная) жизнь, ее уклад, ее люди, веси и грады.
   С первых строк романа «Заря» постепенно открывается детский мир восьмилетнего мальчика Глеба. Он – сын инженера, заведующего рудниками Мальцевских заводов, живет в усадьбе в селе Усты на реке Жиздре; у него мать «красивая, с холодноватым выражением правильного, тонкого лица, спокойная и небыстрая в движениях»; сестра Лиза, кузина Соня, прозвищем Собачка, бабушка Франя, полька и католичка – «гоноровая пани Франциска Ивановна», няня Дашенька «с благообразно-увядшим лицом, кроткими, бесцветными глазами, запахом лампадного масла» и гувернантка – «балтийская светловолосая Лота». Русская семья, простая русская деревня, спокойное и ровное течение обычной жизни, внешне ничем не примечательной, с ее немногими и нехитрыми событиями.
   Автор в соответствии со своими стремлениями не только передает колорит и дух России рубежа веков, но и переживает свое прошлое заново, погружается в ту безвозвратно ушедшую эпоху сквозь призму мыслей и чувств ребенка. Становление, взросление его души определяют основную сюжетную линию первых двух романов автобиографического повествования. Природа, родной дом, сияющие в солнечных лучах небесные и земные краски – все то, что составляет «Божий мир», наполняется новым значением, сокровенным смыслом.
   Мальчик испытывает особенное волнение, предчувствие своего природного дара художника и не может не мечтать, не фантазировать. Сущее представляется чудом, хочется все увидеть, испробовать. В сердце ребенка звучат струны, отвечающие голосами природы. По мере взросления Глеба его слияние с окружающим происходит на более высоком уровне: он находит в природе отголоски своего внутреннего состояния. Автор часто подчеркивает соотнесенность чувств героя и настроя природных стихий. Пейзажные описания заключают в себе психологическую функцию, нередко становятся зеркальными отражениями того, что происходит в душе Глеба. Его самочувствие находит своеобразное зрительное воплощение в живописных описаниях полей, реки, сада. «Глеб лежал на диване, читал Тургенева «Первую любовь»… читал неотрывно и, кончив, с мутной, но счастливой головой спустился вниз… калиткою он вышел в парк… Капли падали острым серебром. Глеб никого не слышал» (367).
   Полное и безраздельное слияние героя с бытием, природой, своеобразный кульминационный момент мы обнаруживаем во второй части тетралогии – в романе «Тишина». Тишина, покой, умиротворение живо доносят гармонию переживаемого момента и сущности жизни в целом: «Старыми и заунывными, но исполнявшимися голосами молодыми, полными силы, радости жизненной, входила в него Россия калужская – диковатая, но могучая, чернобровая, сероглазая, в домодельных поневах и красных ластовицах на рубахах, вольная и широкая, как сама… Ока, вся в пении… Мать Земля. Мать Россия дышала благодатью своего изобилия и мира» (158).
   С огромной силой звучит в тетралогии мотив судьбы. Он передан и через немногочисленное окружение Глеба – его отца, мать, бабушку, сестер, кузину и др.; и через лирический голос автора, постоянно напоминающий о том, что и эти люди, и эта прекрасная страна стояли на краю гибели. На «зарю», «тишину», красоту России и ее «божественный свет» надвигается тьма: в концепцию судьбы вплетается и мотив обреченности.
   Самое высокое и трепетное для Б. Зайцева религиозное чувство формируется в душе Глеба под влиянием родной атмосферы. Уже подростком он переходит от интуитивного чувствования Бога к осознанной вере в Христа через колебания, искания, страдания, споры с преподавателями Закона Божьего. Утвердиться в истинности православного учения снова помогают крепкие узы связи с русской землей, отечественным укладом, духовной культурой России.
   И заключительные страницы последней, четвертой книги «Древо жизни» навеяны путешествием – поездкой Зайцева с женой в июле– сентябре 1935 г. в «русскую Финляндию», на Валаам. Комментарием к ней могут служить письма Зайцева к другу и любимому художнику – Бунину.
   «Скоро уже два месяца, как мы в отъезде, дорогой Иван! – писал Зайцев первого сентября 1935 г. из Келломяк, на берегу Балтийского залива. – И недалеко время, когда будем «грузиться» назад. Пока что путешествие наше удалось редкостно. Начиная с безоблачного плавания, удивительного приема здесь и вплоть до вчерашнего дня, когда был совершенно райский осенний русский день. На Валааме провели девять дней. Много прекрасного и настоящего. (Остров весь в чудесных лесах, прорезан заливами и озерами. Луга, цветы, по дорогам часовенки. Скиты, старички-отшельники – много общего с Афоном. Мы иногда целыми днями слонялись. Жаль только, масса туристов. В мон[астырской] гостинице толчея.)
   Уже три недели живем вновь в Келломяках – немолодом, огромном доме. Теперь тут пансион. В авг[усте] (первой половине) было порядочно народу, сейчас мы одни. У нас две комнаты (и отдельный крытый балкон в цветах) выходят в зелень. Это была усадьба. Перед моим окном сад, яблони, цветы, дальше мосты, дорога – и море. Виден Кронштадт. Это очень волновало первое время. Теперь привыкли. Иван, сколько здесь России! Пахнет колосом, только что скосили траву в саду. Вера трясла и сгребала сено, вчера мы с ней ездили на чалом меринке ко всеношной в Куоккалу, ременные вожжи, запах лошади, все эти чересседельники и хомуты… (Вечером идешь по аллее: яблони, цветут настурции, флоксы, георгины. Вдали, в темноте, лампа зажжена на стеклянной террасе… Притыкино.) И еще: запахи совсем русские: остро-горький – болотцем, сосной, березой. Вчера у куоккальской церкви – она стоит в сторонке – пахло ржами. И весь склад жизни тут русский, довоенный <…>.
   Были ужасающие грозы – дней пять подряд. Сейчас хорошо! Мечтаю о сухом и солнечном сентябре, последние дни прекрасно. Хожу по лесу, собираю грибы (как Сергей Иванович Кознышев). Дятлы работают нынешней осенью замечательно! Эти прогулки доставляют давно не испытанную радость – от елей, мха, дятлов, грибов и всего того добра, чем Россия так богата. Да, тут я понял, что очень мы отвыкли от русской природы, а она удивительна и сидит в нашей крови, никакими латинскими странами ее не вытравишь»6.
   В своем «Путешествии Глеба» Зайцев ничего не «выдумывает», а «летописует», наслаивая кольцевые напластования «древа жизни». В его благодарной памяти особое место занимает образ матери. К ней в первых книгах сходятся нити повествования; она, с младенчества и до возмужания Глеба, сопровождает его: «Матери шел семьдесят пятый год. Старилась она медленно. Трудно было ее сломить. Войны, революции гремели, близкие умирали, жизнь менялась, мать же со своей всегдашнею прохладой в прекрасных с молодости глазах, в темно-скромной одежде, опираясь слегка на палку, когда выходила, являла все тот же прежний непререкаемый облик, призраком проплывающий над окружающим – все уже другое, она одна прежняя, для Ксаны – бабушка (так, впрочем, ее многие называли), для взрослых, даже для комиссара Федора Степаныча, которому говорила «ты» – барыня» (447).
   Верно, и сам Глеб-Борис унаследовал от матери внутреннюю непреклонность при внешней доброжелательности и готовности прийти на помощь. Но, как и все в «Путешествии Глеба», эта героиня, источающая свет и добро, принадлежит миру реальному, земному и движется в ином, духовном, хочется сказать, измерении инобытия. Г. Адамович недаром писал: «Весь тон и склад повествования у Зайцева двоится, оно внешне спокойно, но временами напоминает реку, которая вот-вот начнет дрожать и пениться перед тем, как перейти в водопад. Самый реализм у Зайцева, при наличии метко схваченных черт, зыбок и восстанавливает как будто не подлинную жизнь, а сновидение»7.
   Названием последнего романа можно обозначить основной сюжетный мотив тетралогии. Древо жизни – это течение, «золотой узор» жизни как таковой. Возникает ассоциация с родовым деревом. Семья Глеба, его жена и дочь – это как бы одна ветвь общего бытия, логическое продолжение жизни земной, позволяющая понять ее закономерность.
   Кроме того, древо – древнейший и многозначный символ. Дерево в романе становится символом вечного движения, обновления, душевного пробуждения, что позволяет герою преодолеть внутренние сомнения: «Глеб много бродил один. Подымаясь боковой аллейкой в парке… выходил… к двухсотлетнему кедру, простиравшему вширь темные, зонтикообразные лапы. Суровое и вековое, суховатое и чужеземное было в этом дереве из Ливана, наперекор годам все утверждавшим бытие свое…» (557). Между человеком и кедром есть некая «перекличка»: оба оказались на чужой земле и оба пустили в нее глубокие корни. Бессознательно Глеб ищет пример для собственного восхождения к истине. Кедр для него – олицетворение некой незыблемости, твердости. У вековечного ствола герой находит родное его душе пристанище, это островок дома на чужбине.
   Нельзя отказать Б. Зайцеву в глубоком интересе и к другой ипостаси библейского символа. Ведь самую жизнь Глеб связывает с творчеством. И за границей герой оказывается потому, чтобы беспрепятственно продолжать труд своей жизни: «Глеб лишний раз уверялся, что тогда его несла неодолимая сила, ему надо было жить, осуществлять то, для чего он пришел в этот мир – это главное, и этого нельзя было здесь сделать. Значит… что могло его остановить?» (455). Речь идет об обретении художником истины. Земля питает своими живительными соками корни дерева жизни, дает силы для творчества, одухотворяет земной путь человека. Художник четко придерживается традиции русского искусства, его понимания, «согласно которому оно есть источник озарения и умудрения» (36).
   Светлой мудрости исполнены страницы «Древа жизни». Чувство единения с миром и непреходящее ощущение присутствия в нем Всевышнего рождают у героя трепетное ощущение умиротворения, веру в высшую Истину: «Стало легче дышать… и вот он тогда… прочитал надпись (“Да хранит тебя Господь”) – часы медленно стали бить, возвещая с высоты Божьего дома мир и благоволение всем душам, всем бедным, заблудшим и грешным, как и великим святым» (498). Православное, просветленное всепрощение читается в романе Зайцева.
   Единство малого и большого, тяготение людских устремлений к Божественной мудрости – таков главный смысл романа «Древо жизни» и всей тетралогии Б. Зайцева. В ней сильно авторское «стремление к вечности, неукротимое желание найти нечто выше грусти, горя, земной любви, то, чему в зримом мире соответствует голубая звезда Вега в созвездии Лиры»8.
   Писатель считал события революции своего рода «крещением» для России, но крещением кровью, страданиями. Ему близка блоковская стихия переворота, сметающая все на своем пути. Через воссоздание трагических судеб он стремился постичь тайны русской души. Духовно близкими для себя считал натуры несломленные, непримирившиеся. Нравственный идеал писателя совпадал с христианским идеалом праведника. Для Б. Зайцева важна и чиста всякая душа, пришедшая в мир. Каждый человек, каким бы он ни был, достоин утешения и прощения. Его видение оптимистично, писатель верил в преобладание сил добра, в очищение души, в раскаяние.
   Все творчество патриарха русского зарубежья можно рассматривать как медленную и упорную борьбу за «душу живу» в русском человеке, за настойчивое утверждение духовных ценностей, без которых люди теряют высший смысл бытия.
   __________________________________________________________________________
   1 Зайцев Б.К. Сочинения: В 3 т. Т. 1. М., 1993. С. 48–49. В дальнейшем текст цитируется по этому изданию с указанием в скобках тома и страницы.
   2 Шиляева А. Борис Зайцев и его беллетризованные биографии. Нью-Йорк, 1971. С. 56.
   3 Там же. С. 163.
   4 Прокопов Т. Восторги скорби поэта прозы // Б.К. Зайцев. Далекое. М., 1991. С. 12.
   5 Зайцев Б.К. Путешествие Глеба: Автобиографическая тетралогия // Б.К. Зайцев. Собр. соч.: В 5 т. Т. 4. М., 1999. С. 563. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием в скобках страницы.
   6 Письма Б. Зайцева к Буниным // Новый журнал. 1982. № 40. С. 141–142.
   7 Цит. по: Михайлов О.Н. От Мережковского до Бродского: Литература Русского Зарубежья. М., 2001. С. 149.
   8 Толмачев В.М. Зайцев Борис Константинович // Писатели русского зарубежья (1918–1940): Справочник. Ч. 1. М., 1993. С. 198.

Дмитрий Мережковский

   В ноябре 1920 г. Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865–1941) вместе с З.Н. Гиппиус поселяется во Франции. Уже в скором времени он становится одной из центральных фигур в литературной, культурной и общественно-политической жизни русской диаспоры. С самого начала своего эмигрантского бытия писатель занимает непримиримую антибольшевистскую позицию. Так, 16 декабря 1920 г. в Зале научных обществ Мережковский выступает с лекцией «Большевизм, Европа и Россия», в которой идет речь о лжи и жестокости большевиков. Вся последующая его жизнь проходит под знаком борьбы с Советами. Что касается литературной деятельности, то у Мережковского словно открывается второе дыхание. Многие современники отмечают новый творческий подъем писателя, вступившего, в их представлении, в наиболее зрелую фазу своего творчества. В частности, В. Злобин, многолетний секретарь и друг Мережковских, в статье «З.Н. Гиппиус. Ее судьба» пишет об этом так: «Его расцвет, пышный и неожиданный, уже после бегства из России, длится около пятнадцати лет, приблизительно между 1920 и 1935 годами»1. В целом же литературная деятельность Мережковского в эмиграции охватывает период в двадцать лет – немногим меньше, чем на родине.
   Главным литературным занятием основателя «нового религиозного сознания» остается создание историко-философских произведений, которые по-прежнему вызывают у критики противоречивые отклики. Тем не менее Мережковский – один из самых популярных русских писателей на Западе и наиболее вероятный претендент на Нобелевскую премию. Имеющиеся негативные оценки его творчества во многом обусловлены специфическими особенностями личности Мережковского, но преимущественно – его политическими взглядами. Непросто было Мережковскому найти такой орган печати, где можно было бы без серьезных проблем публиковать свои произведения. Редакторы ждали от него в первую очередь художественных текстов, причем без особой политической злободневности (исключением была, пожалуй, лишь газета «Возрождение»). Очень непростыми были и отношения с братьями-писателями. «И все же без салона Мережковских, без его книг и статей, без Религиозно-философских собраний и “Зеленой лампы” нельзя представить не только литературный Петербург начала века, но и русский литературный Париж меж двумя войнами»2.
   Нельзя утверждать, что все претензии, предъявляемые Мережковскому, являются необоснованными. Не случайно большинство из современных ему критиков приходят к мнению, что выходящие из-под его пера произведения признать художественными зачастую невозможно.
   Об этом, в частности, говорит В.С. Варшавский, характеризуя в своем докладе в «Зеленой лампе» специфические особенности «Атлантиды» Мережковского: «Мы можем радоваться, что одна из первых книг, проникнутых каким-то новым виденьем истории, написана русским писателем. <… > Каждый, кто испытывает беспокойство перед апокалипсическими знаменьями, являющимися в наши дни, должен прочесть эту книгу, проникнутую независимо от своих литературных достоинств несомненно настоящим пророческим жаром и могущим заставить человека хотя бы на мгновение очнуться от того почти лунатического состояния, в котором обыкновенно живет большинство людей»3. Сказанное в полной мере характеризует все книги Мережковского, в которых своеобразно выразилась его принадлежность к религиозно-философской культуре – важной части русского художественного сознания первой половины ХХ в.
   Мережковскому, как уже отмечалось выше, непросто было печататься в эмигрантской периодике. К примеру, он изредка публиковался в «Звене» и в «Последних новостях»; но не мог, несмотря на приглашение редактора (П.Б. Струве), выступать в «Возрождении», поскольку в этой газете участвовали И.А. Ильин и В.В. Шульгин, люди политически ему чуждые. В 20-е годы Мережковский печатается в молодежных журналах «Новый дом» (1926–1927) и «Новый корабль» (1927–1928), в которых к нему и к Гиппиус отнеслись с большим уважением; однако эти издания оказались недолговечными. В 30-е годы он сотрудничает с «Числами» (1930–1934). Были попытки (и довольно успешные) организовать собственное периодическое издание. Так, в 1934 г. Мережковский совместно с Д. Философовым издает журнал «Меч» (первый отвечал за «парижскую» группу, второй – за «варшавскую»), где ему удается опубликовать четыре статьи. К сожалению, вскоре из-за возникших разногласий «парижская» группа отказалась от участия в журнале. В 1936 г. Мережковский становится соредактором «Иллюстрированной России», но печататься самому в ней было проблематично: издание ориентировалось на широкого и малопритязательного читателя.
   Первым крупным прозаическим произведением, написанным Мережковским в эмиграции, стал роман «Рождение богов: Тутанкамон на Крите», который был издан в Праге в 1925 г. До этого он уже целиком публиковался в «Современных записках» (1924. № 21, 22). В течение нескольких последующих лет роман издается в переводе на основные европейские языки. Критика единодушно отметила традиционность данного текста, подчеркнув сильные и слабые его стороны: «…новый роман Мережковского отличается обычными качествами и недостатками этого крупного писателя. <…> Удивляешься дару исторического проникновения, пластичности описаний, прекрасному языку, но коробит желание писателя подогнать историю к предвзятой религиозной идее»4.
   Действительно, в «Тутанкамоне» выразилась основная особенность романистики Мережковского: прошлое приобретает значимость и вызывает интерес не само по себе, а в тесной связи с современностью. Вне зависимости от того, в какое время и где разворачиваются события, писателя волнует прежде всего то, что напрямую или косвенно связано с христианством. В этом смысле можно говорить о некоем вневременном христианстве в прозе Мережковского.
   В романе «Тутанкамон на Крите» «завязывается трагическая коллизия, являющаяся основною темою творчества Д.С. Мережковского – борьба Христа и Антихриста… <…> Тема «Тутанкамона» именно «рождение богов» – выделение из космической религии – истины о Боге-Жертве, Боге-Искупителе, пророческой мечты о Христе… <…> Раскол, прорыв благополучно утвержденного религиозного сознания критян – основная мысль Мережковского»5. Роман «Рождение богов: Тутанкамон на Крите» – первая часть так называемой «восточной дилогии». Вторая ее часть – роман «Мессия», изданный в Париже в 1928 г. И это произведение вызвало дискуссию. К примеру, Г. Адамович задавался риторическим вопросом: «Исторический роман? Нет, потому что написан он языком, лишенным всякой условности, всякой исторической стилизации. Древние египтяне изъясняются в нем как какие-нибудь тульские мещане»6.
   Прозе Мережковского, при всем ее своеобразии и многообразии, присущи и общие черты, главная из которых – стремление к циклизации. Последнее выразилось, в частности, в создании ряда трилогий. Так, первая трилогия, написанная в эмиграции, «Тайна Трех» состоит из следующих книг: «Тайна трех: Египет и Вавилон» (Прага, 1925), «Тайна Запада: Атлантида – Европа» (Белград, 1930) и «Иисус Неизвестный» (Белград, 1932–1934). Романы эти объединяет общая идея преодоления разрыва между христианским и нехристианским миром, другими словами – идея объединения всего человечества. Многие критики выделяют эту трилогию, считая ее своеобразной точкой отсчета всего последующего творчества писателя. В «Тайне Трех», по мнению В. Злобина, осуществлен «совершенный синтез, найденный Мережковским, прошедшим через метафизику двойственности»7.
   Трилогия, которую и сам писатель считал главным своим трудом, посвящена судьбе современной цивилизации, пришедшей на смену цивилизации Атлантиды, которая погибла в результате потопа. Египет и Вавилон – ее начало. Именно в таком контексте особый смысл приобретает эпиграф к первому роману трилогии: «Слава Пресвятой Троице! Слава Отцу, Сыну и Духу! Слава Божественному Трилистнику!».