Высокая миссия «сохранения русской культуры» не прервалась и с исчезновением «Современных записок» в 1940 г., когда Франция была оккупирована гитлеровскими войсками. Модель «Современных записок» была увезена за океан М.О. Цетлиным и М.А. Алдановым и воплощена в «Новом журнале», который вот уже более полувека выходит в Нью-Йорке.
   Этот период богат и возникновением множества литературно-общественных группировок, течений, салонов и т. д., часто имевших собственные печатные и периодические издания. Одним из самых крупных из них был общественно-литературный «салон» Мережковских «Зеленая лампа» (1927–1939), сыгравший значительную роль в жизни русского рассеяния. Литературное общество «Зеленая лампа» возникло на основе «воскресений» З. Гиппиус и Д. Мережковского – это были еженедельные собрания в доме Мережковских, проводившиеся для обсуждения как текущей литературной жизни эмиграции, так и некоторых общефилософских и культурных проблем.
   Позже было решено организовать более массовые собрания с привлечением широкой аудитории слушателей (на некоторых она достигала нескольких сот человек) и большого числа выступающих. На собраниях читались специальные доклады и проводились достаточно продолжительные дискуссии по ним (стенограммы первых пяти заседаний публиковались в журнале «Новый корабль»). Заседания «Зеленой лампы»29 проводились ежемесячно, и в период с 5 февраля 1927 г. по 26 мая 1939 г. прошло 52 заседания.
   Общая проблематика и пафос читаемых докладов были весьма характерными для мироощущения русских эмигрантов первой волны. В центре их внимания находились российская трагедия и постреволюционная жизнь русских, особенно за рубежом: «Парижская “Зеленая лампа” мыслилась лабораторией, в которой вырабатывается программа жизни и исканий русской эмиграции – прежде всего в областях литературной и религиозно-философской»30. Необходимо отметить, что, несмотря на аполитичность заседаний, характер докладов и прений по ним был разнообразным, литературные темы смешивались с политическими, религиозными и философскими. Об этом говорят сами формулировки их названий: например, «Арифметика любви», «Русская литература в изгнании» (З. Гиппиус), «Конец литературы», «Судьба Александра Блока» (Г. Адамович), «Умирает ли христианство?» (В.А. Злобин), «Защита свободы (О настроениях молодежи)» (Г.П. Федотов), а также ряд собеседований на определенные темы: «Найти себя (К трагедии эмигрантского сознания)», «Спор Белинского с Гоголем», «Толстой и большевизм», «Что с нами будет? (Атлантида – Европа)», «У кого мы в рабстве? (О духовном состоянии эмиграции)» и др.
   Однако сама по себе тематика и регулярность заседаний были даже не так важны, как то, что «Зеленая лампа» давала возможность встретиться «старшим» и «младшим» эмигрантам «за одним столом», создавая поле, на пространстве которого русская эмиграция вырабатывала ценностные критерии своего бытия, границы и нравственные ориентиры новой культуры31.
   Но в вопросе об отношении к российским событиям 1917 г. среди эмигрантов не было единодушия. Лучшим примером тому может служить появление в русском рассеянии двух общественно-политических течений – «сменовеховства» и «евразийства». «Сменовеховством» называли определенное течение и умонастроение в эмигрантской среде, определившееся после выхода в Праге в 1921 г. сборника статей «Смена вех». В него вошли статьи шести эмигрантских публицистов – Н.В. Устрялова, Ю.В. Ключникова, С.С. Лукьянова, С.С. Чахотина, А.В. Бобрищева-Пушкина и Ю.Н. Потехина. Статьи были объединены «сквозной» тематикой и проблематикой – необходимостью «услышать» революцию и призывом к русской интеллигенции покаяться в своих политических ошибках (в центре внимания авторов статей была именно судьба и позиция интеллигенции, о чем говорит и само название сборника, в котором обыгрывалось название знаменитого сборника 1909 г. «Вехи»).
   Чуть позже, в октябре 1921 г., стал выходить еженедельный журнал с тем же названием «Смена вех» (1921–1922), с почти тем же набором сотрудников (редактором был Ю.В. Ключников). В журнале развивались те же идеи, что и в сборнике, а потому говорить о них можно как о некотором единстве. Об этом свидетельствует и единообразие характера заголовков и содержания статей, например, «В Каноссу» С. Чахотина (в сборнике) и «Психология примирения» того же автора (в 15-м номере журнала). «Сменовеховцы», в прошлом принадлежавшие к правому или умеренно-правому лагерю, исповедовали идеологию национал-большевизма и предлагали «преодолеть» большевизм «изнутри», «эволюционно», отказавшись от вооруженной борьбы с ним. Например, А. Бобрищев-Пушкин в статье «Новая вера» (она появилась в сборнике) считал, что больная Россия уже миновала кризис и ей необходима стабильность: «Теперь больному нужен покой и хорошее питание. Это, конечно, пока нелегко, но достижимо, если никто не ворвется и не помешает. Главное – не надо больше кровопускания»32.
   Сменовеховцы полагали, что Россия возродится, вновь обретя свое великодержавное лицо, и первые шаги к этому уже сделаны, не надо лишь мешать процессу. Последнее относится к интеллигенции, прежде всего к эмигрантской. Революция, считали сменовеховцы, была воплощенной в жизнь давней мечтой многих поколений русских интеллигентов, но когда наяву эти фантазии облеклись плотью и кровью, интеллигенты от них в ужасе отшатнулись. Отсюда и вырастает идея необходимости покаяния перед Россией, отказ от борьбы с ней. Отсюда и общий анти-эмигрантский, антизападнический пафос изданий сменовеховцев.
   Представители советской власти оценили их деятельность, и сменовеховцы решили, что первый этап работы пройден и они находятся «накануне великого дня» возвращения в обновленную Россию. В начале 1922 г. сменовеховцы перебираются в Берлин, где вместо журнала начинают выпускать ежедневную газету «Накануне» (1922–1925), которую можно рассматривать как своеобразный «плацдарм» будущего возвращения большей части сменовеховцев на родину.
   Одной из самых крупных фигур, «сменившей вехи», явился А.Н. Толстой, чья деятельность была тесно связана с выпуском этой газеты. Так, перед возвращением в Россию он обнародовал на ее страницах свои мысли о принятом решении: «Я возвращаюсь домой на трудную жизнь. Но победа будет за теми, в ком пафос правды и справедливости, – за Россией, за народом и классами, которые пойдут с ней, поверят в зарю новой жизни» (1923, 27 июля). Как известно, многие «возвращенцы» смогли увидеть свет этой «зари» только через тюремные решетки сталинских казематов. Общая направленность газеты была еще более радикальной, чем ориентация парижского аналога, поэтому не удивительно, что в целом деятельность сменовеховцев оценивалась в эмиграции негативно, но вызывала множество откликов и привлекала общее внимание.
   В августе 1921 г., почти одновременно со сборником «Смена вех», в Софии вышел другой сборник статей, вызвавший не меньший интерес и резонанс. Он назывался «Исход к Востоку. Предчувствия и свершения. Утверждение евразийцев» и включал анонимное вступление и десять статей разных авторов. По три статьи написали экономист П.Н. Савицкий и философ, в будущем выдающийся богослов, Г.В. Флоровский, по две – искусствовед П.П. Сувчинский и блестящий лингвист и этнограф Н.С. Трубецкой.
   Авторы сборника и стояли у истоков евразийства как движения и одновременно особой концепции о месте России между Востоком и Западом, оказавшей большое влияние на развитие общественной мысли русского зарубежья. Отправной точкой их теории было общеэмигрантское ощущение русской революции как глобальной катастрофы. Во вступлении к сборнику сказано: «Созерцая происходящее, мы чувствуем, что находимся посреди катаклизма, могущего сравниться с величайшими потрясениями, известными в истории, с основоположными поворотами в судьбах культуры вроде завоевания Александром Македонским Древнего Востока и Великого переселения Народов»33.
   Однако в отличие от многих эмигрантов, считавших, что русская история завершилась в 1917 г., евразийцы полагали, что революция знаменовала собой «выпадение» России из сугубо европейского культурного пространства и начало совершенно новой русской культуры: «Культура России не есть ни культура европейская, ни одна из азиатских, ни сумма или механическое сочетание из элементов той и других. Она – совершенно особая, специфическая культура, обладающая не меньшей самоценностью и не меньшим историческим значением, чем европейская и азиатские. Ее надо противопоставить культурам Европы и Азии, как срединную, евразийскую культуру»34.
   В то же время евразийцы дистанцировались, с одной стороны, от славянофилов, а с другой – от сменовеховцев, с которыми их легко можно было бы сравнить. Евразийцы заявляли, что они, в отличие от славянофилов, не народники, а стоят на позициях последовательного индивидуализма. Как и сменовеховцы, евразийцы «смирялись» перед русской революцией, словно перед «стихийной катастрофой», но в отличие от них не призывали в Каноссу, а делали упор на значении Церкви как одного из устоев будущей России. Лидер движения П. Савицкий так формулировал это кредо евразийства в одной из программных работ: «Евразийцы – православные люди. И Православная Церковь есть тот светильник, который им светит; к Ней, к Ее Дарам и Ее Благодати зовут они своих соотечественников; и не смущает их страшная смута, по наущению атеистов и богоборцев поднявшаяся в недрах Православной Церкви Российской. Верят они, что хватит духовных сил и что боренье ведет к просветленью»35.
   Вслед за первым сборником вскоре вышел второй – «На путях. Утверждение евразийцев» (1922), а потом еще четыре ежегодных книги под общим названием «Евразийский временник» (1923, 1925, 1927, 1929) и одна – к десятилетнему юбилею движения – «Тридцатые годы» (1931). Одновременно с 1925-го по 1937 г. вышли 12 выпусков «Евразийской хроники» – сводок отчетов о деятельности движения, включающих и теоретические статьи. Но все же в конце 20-х годов наступило время кризиса евразийства, от движения отошли П.М. Бицилли и Г.В. Флоровский, написавший в 1928 г. в «Современных записках» (№ 34) статью «Евразийский соблазн», где представил судьбу евразийства как историю духовной неудачи.
   Журналом, близким своей позицией к идеям евразийства и сменовеховства, были «Версты» (1926–1928), три номера которого вышли в Париже. Он издавался под редакцией Д.П. Святополка-Мирского, П.П. Сувчинского, С.Я. Эфрона и «при ближайшем участии А. Ремизова, М. Цветаевой и Л. Шестова». Как указывалось в редакционном предисловии к третьему номеру издания, прямой задачей журнала издатели по-прежнему считали помощь в объединении «той части эмигрантской интеллигенции, которая хочет смотреть вперед, а не назад»; понимании «русской современности в широком историческом масштабе, не забывая, что русское шире России и что все человечество так или иначе втянуто в наши, русские проблемы» (№ 3. С. 5–6).
   Главный упор в журнале делался на литературные и критические материалы, причем подбор авторов был целенаправленным. Так, уже в первом номере печатались стихи С. Есенина, М. Цветаевой, И. Сельвинского, рязанские частушки, а также проза А. Ремизова, И. Бабеля и
   А. Веселого. «Все эти авторы объединены своеобразным пониманием мятежного русского характера, соединяющего в себе громадное, неутоленное чувство любви с жестокостью, веру в Бога и Провидение с безбожием, праведность с разгульностью. Русская история выступает здесь как некая азиатская самобытность, в ее величии и трагизме, в ее мессианской роли»36.
   Еще более ярко «евразийство» и «сменовеховство» журнала проявились в его публицистике. В статьях П. Сувчинского, Е. Богданова (Г. Федотова), Д. Святополк-Мирского и др. опять делался выбор в пользу «стихийности» русского народа, его «необычайной силы», самобытности, в чем виделся залог будущего «ренессанса» России. Это вызывало неприятие со стороны менее комплиментарных к революции эмигрантов, в частности В. Ходасевича, опубликовавшего в 29-м номере «Современных записок» статью «О “Верстах”», где расценивал эту позицию как призыв к «реакции» и «азиатчине».
   Политические разногласия сказались и на болезненной для русского рассеяния проблеме «смены поколений», касавшейся взаимоотношений «старших» и «младших» эмигрантов. Проблема заключалась прежде всего в вопросе о преемственности этих поколений, так как мировоззренческая дистанция меж ними казалась многим эмигрантам более широкой, чем пропасть между «отцами» и «детьми» века предыдущего. Тому было множество причин, но «в целом отношения между эмигрантскими стариками и молодежью были сложными. Старая эмиграция жила исключительно прошлым, и, даже если думала о будущем России, это будущее представлялось ей в ореоле и образах прошлого. Молодежь Россию помнила плохо, знала о ней больше понаслышке, вздохов стариков не разделяла, но вместе с тем, не без старания старшего поколения, настолько была “повязана Россией”, ее культурой и языком, что стать чисто французской так и не смогла. Вероятно, в этой двойственности кроется трагедия молодого поколения эмиграции…»37 – предполагает В.В. Костиков, автор одного из первых исследований культуры эмиграции.
   Такое положение породило особый термин, прочно вошедший в эмигрантский обиход и историю русской литературы, – «незамеченное поколение» (название книги В.С. Варшавского, вышедшей в Нью-Йорке в 1956 г.). Термин этот, по всей видимости, возник по аналогии с другим – «потерянное поколение», но имел свою специфическую наполненность: «В Европе и в Америке было свое поколение “потерянных людей”, хорошо знакомых нам по книгам Ремарка и Хемингуэя. Но из всех этих потерянных и разрушенных судеб русские эмигрантские дети были самыми лишними и самыми потерянными. О них никто на Западе не говорил, никто не думал, никто не писал книг. У “потерянных” героев Ремарка и Хемингуэя было отечество; их мятущиеся сердца были разбиты у себя дома, и в самые трудные моменты они могли найти утешение хотя бы в шелесте родных деревьев и трав, “русские мальчики”, оказавшись в эмиграции, были лишены даже этой тихой радости»38.
   Кроме того, взаимоотношения между поколениями эмигрантов усугублялись и тем, что «дети» обвиняли «отцов» (прежде всего левую эмигрантскую интеллигенцию) в случившейся с Россией трагедии – слишком горькое наследие досталось им. Не удивительно, что многие молодые эмигранты делали ставку на консерватизм и даже радикализм в области общественных отношений. По мнению В. Варшавского, «отцы» в долгу не оставались: «Левые же эмигрантские “отцы” смотрели на молодых писателей и поэтов, как когда-то Золя на символистов: символисты-де хотели “противопоставить позитивистской работе целого столетия туманный лепет, вздорные стихи на двугривенный – произведения кучки трактирных завсегдатаев”. Вечные шестидесятники узнавали в поэзии монпарнасских “огарочников” все отвратительные им черты декадентства: мистицизм, манерность, аморализм, антисоциальность, отсутствие здорового реализма и т. д. В эмигрантском обиходе молодые поэты и писатели пришлись не ко двору»39.
   Однако проблема эта представляется все же более сложной, чем может показаться на первый взгляд. Во-первых, сепарация «старших» от «младших» в принципе весьма условна, ведь сам В. Варшавский писал, что «дело тут было не в возрасте, кое-кто из них (“старших”. – А.М.) был даже моложе некоторых “молодых”. Решающее значение имело их посвящение в литературу еще в России. Это делало их “настоящими” поэтами и писателями, представителями настоящей русской литературы, эмигрировавшей за границу, а не сомнительной литературы, возникшей в эмиграции»40. А во-вторых, далеко не все разделяли широко распространенное в рассеянии мнение о катастрофическом положении молодой эмигрантской литературы (особенно на этом настаивали В. Ходасевич и З. Гиппиус). Например, такой авторитетный исследователь, как Г. Струве, не без оснований говорил, что «о небрежении старшего поколения зарубежной литературы к молодой смене говорить нельзя. <…>…Говорить о тогдашних “молодых” как о незамеченном поколении – значит явно противоречить фактам»41. Одним из его аргументов было относительное обилие сугубо «молодежных» объединений и изданий.
   Эти объединения и кружки были достаточно четко дифференцированы и нередко оппозиционны друг другу. Например, нельзя не увидеть глубокого различия между творческими принципами таких групп, как «Перекресток» и «Скит поэтов», с одной стороны, и школы «парижской ноты» – с другой.
   «Перекресток» (1928–1937) представлял собой литературную группу «молодых» парижских и белградских поэтов (Д. Кнут, Ю. Мандельштам, В. Смоленский, Ю. Терапиано, И. Голенищев-Кутузов, Е. Таубер и др.), которые ориентировались на поэтические принципы, отстаиваемые В. Ходасевичем, – прежде всего на строгость и выверенность формы стиха, его неоклассическое звучание. Участники «Перекрестка» устраивали литературные вечера, где читали как собственно стихи, так и доклады, обычно на литературные темы: «О простоте в поэзии» (В. Вейдле), «О личности и об искренности» (Ю. Терапиано), «Поэзия и политика» (З. Гиппиус), «Отчего мы погибаем» (В. Ходасевич) и др. В 1930 г. вышло два поэтических сборника «Перекрестка», причем ориентированное на классические образцы творчество этой группы вызывало упреки со стороны Г. Адамовича, негласного вдохновителя так называемой «парижской ноты».
   «Парижской нотой» называлось организационно не оформленное поэтическое течение молодых эмигрантских поэтов, придерживавшихся творческих принципов Г. Адамовича. Точного определения этой «школы» нет, скорее, это была определенная «лирическая атмосфера» (Ю. Иваск), определенное умонастроение. В поэзии оно проявлялось в виде специфических требований, среди которых можно отметить невнимание к форме стихотворения, требование «психологической достоверности», ставку на «интимность», «дневниковость», «простоту» стиха. «Основополагающий формообразующий принцип стихов, написанных поэтами “парижской ноты”, – выразительный аскетизм. Аскетизм во всем: в выборе тем, размеров, в синтаксисе, в словаре. <… > Стихи писались без расчета на публику и предназначались не для эстрады и вообще не для чтения вслух, а для бормотания самому себе, они выполняли определенную медитативную функцию», – отмечает современный исследователь42.
   К поэтам «парижской ноты» следует отнести тех, чья жизнь протекала преимущественно в кафе на бульваре Монпарнас, это прежде всего A. Штейгер и Л. Червинская, хотя мотивы «парижской ноты» можно найти у многих эмигрантских поэтов – Г. Иванова, Д. Кнута, Н. Оцупа, Ю. Мандельштама, И. Чиннова и др. Это подтверждает, что говорить о некоторой цельности «парижской ноты» было бы преувеличением. Недаром впоследствии сам Г. Адамович вспоминал: «Что было? Был некий личный литературный аскетизм, а вокруг него или иногда в ответ ему некое коллективное лирическое уныние, едва ли заслуживающее названия школы. <…> Состав пишущих был в Париже случаен, отбор единомыслящих, единочувствующих ограничен, и поэтическое содружество поневоле осталось искусственным»43.
   Несмотря на это, распространение и влияние «парижской ноты» («ноты Адамовича», или «парижской школы») было очень велико, поэтому ей противостояли, помимо «Перекрестка», и такие крупные литературные объединения молодежи, как «Кочевье» и «Скит поэтов». «Кочевье» было основано в Париже в 1928 г. М. Слонимом как «свободное литературное объединение», ориентированное на литературную эмигрантскую молодежь. Одной из задач «Кочевья» было изучение русской советской литературы в лице ее лучших представителей (М. Горький,
   B. Маяковский, М. Зощенко, В. Катаев, Ю. Олеша и др.). Кроме того, на заседаниях объединения читались и разбирались произведения самих его участников (В. Познера, Г. Газданова, Б. Божнева, С. Шаршуна, А. Ладинского и др.). Не обходили стороной и творчество «старших» эмигрантов, и теоретические проблемы литературы и искусства. Некоторые произведения участников группы М. Слоним печатал в своем журнале «Воля России».
   В отличие от этих сообществ, литературное объединение «Скит поэтов» (1922–1940) действовало не в Париже, а в Праге. Его руководителем был А.Л. Бем. Официально членами «Скита» (так именовалась группа с 1928 г., после того как ее участниками стали и прозаики) были 36 человек: С. Рафальский, Н. Дзевановский, А. Туринцев, В. Лебедев, М. Скачков, Д. Кобяков, Б. Семенов, Е. Глушкова, А. Воеводин, А. Головина, Г. Хохлов, Т. Ратгауз, И. Бем, К. Набоков, Н. Андреев и др. Собрания сначала проводились еженедельно, а чуть позже – ежемесячно. Как и в других объединениях, в «Ските» читались и обсуждались произведения участников группы, а также доклады и сообщения на литературные темы.
   Какой-либо определенной творческой программы у «скитовцев» не было, если не считать за таковую ориентацию на идеалы Серебряного века и неприятие А. Бемом принципов, отстаиваемых Г. Адамовичем и его последователями: «Поэзия для них (для поэтов “парижской ноты”. – А.М.) не активный процесс преобразования мира через собственное его постижение, а только “отдушина” для личных переживаний. Поэтому в круг поэтического переживания втянут очень ограниченный мирок самого автора. В этом смысле, если хотите, их поэзия “интимна”. Но за этой интимностью нет “трагичности” или, вернее, трагедийности, даже когда в ней идет речь о смерти и судьбе. Она размягчает, но не поднимает, в ней больше тоски, чем скорби, больше жалости к себе, чем к другому. Огромный жизненный опыт, редко выпадающий на долю человека, прошел по человеку, а не через него, раздавил, а не преобразил его. Здесь кризис не поэзии, а кризис – поэта. Там, где нечего сказать, а хочется только “сказаться”, там высыхает подлинное творчество». А. Бем считал для себя неприемлемой эту черту, «объединяющую, назовем условно, поэтов “Чисел”»44.
   «Числа» (1930–1934) – один из самых известных журналов русской эмиграции, страницы которого практически полностью были предоставлены эмигрантской молодежи. Вышло десять номеров журнала, первые четыре из которых редактировались совместно французской теософкой И.В. де Манциарли и поэтом Н.А. Оцупом, а последние шесть – одним Н. Оцупом. В отличие от большинства эмигрантских журналов, «Числа» были красиво оформлены, что послужило поводом для сравнения журнала с петербургским «Аполлоном».
   Кроме того, на страницах «Чисел» не публиковались политические материалы, что было непривычно и несвойственно для печати русского рассеяния. В редакционном предисловии к журналу Н. Оцуп писал, что «в сборниках не будет места политике, чтобы вопросы сегодняшней минуты не заслоняли других вопросов, менее актуальных, но не менее значительных» (№ 1. С. 6). И здесь же определялась особая позиция издания: «У бездомных, у лишенных веры отцов или поколебленных в этой вере, у всех, кто не хочет принять современной жизни, как она дается извне, – обостряется желание знать самое простое и главное: цель жизни, смысл смерти. “Числам” хотелось бы говорить главным образом об этом… Писать надо о жизни. Но жизнь без своего загадочного и темного фона лишилась бы своей глубины. Смерть вплетена в живое». Это вызывало критику со стороны оппонентов (М. Слоним, А. Бем и др.). Подытоживая эти отзывы, Г. Струве иронично заметил, что «о смерти говорилось в “Числах” гораздо больше, чем о цели жизни»45.
   Как уже отмечалось, в журнале по преимуществу печатались «молодые» прозаики и поэты, причем беллетристический раздел выделяла определенная философская направленность. В прозе «Чисел» был «почти исключен элемент спокойного объективированного описания. Экспрессия авторской ищущей мысли, многозначность образов, красок, деталей – общая черта этих произведений. Им был свойственен внутренний динамизм, связанный с нелегким течением духовных исканий. Герои, с их сложной психологией, приходят к постижению (или разрушению) сложной жизненной философии»46. Среди прозаиков «Чисел» следует назвать Г. Газданова, С. Шаршуна, В. Сосинского, И. Одоевскую, В. Яновского, Ю. Фельзена и др. На страницах журнала появлялись и совершенно новые имена, в частности, в последнем номере была напечатана «Повесть с кокаином» М. Агеева (вышедшая в 1936 г. отдельным изданием под названием «Роман с кокаином»). Свою прозу публиковали здесь и те авторы, которые были известны преимущественно как поэты: Б. Поплавский, А. Ладинский, А. Гингер, Е. Бакунина, Г. Раевский.
   В стихотворном отделе преобладали поэты «парижской ноты» (А. Штейгер, Д. Кнут, Л. Червинская, В. Мамченко, Ю. Терапиано, Б. Божнев и др.), дух которой сознательно культивировался Н. Оцупом, всегда отдававшим дань акмеизму и считавшим, что «парижская нота» является преемницей именно этого направления. В русле общей направленности издания представлены и герои печатавшихся в нем произведений, в которых по-разному варьировался архетипический образ библейского Иова, задающий общую для художественного дискурса «Чисел» тему незаслуженных потерь и страданий. Точно так же в тематике критических материалов преобладает образ представителя «младшего поколения» эмиграции, ощущающего свое одиночество и трагизм.