Конечно, представленная картина литературной и общественной жизни русского зарубежья не претендует на полноту и является, скорее, общим фоном, на котором развивалась художественная литература эмиграции «первой волны», но без этой общей характеристики понимание литературы русского рассеяния было бы затруднительным.
   ____________________________________________________________________________
   1 Вайнберг И.И. «Беседа» // Литературная энциклопедия русского зарубежья (1918–1940). Т. 2: Периодика и литературные центры. М., 2000. С. 34, 41.
   2 Подробнее см.: Терапиано Ю.К. Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924–1974): Эссе, воспоминания, статьи. Париж; Нью-Йорк, 1987.
   3 Вообще специалисты насчитывают около 2500 различных печатных изданий, выпускаемых в эмиграции, из них газет и журналов – 1030.
   4 Петрова Т.Г. «Последние новости» // Литературная энциклопедия русского зарубежья. Т. 2. С. 320.
   5 Адамович Г.В. Собрание сочинений. Литературные заметки. Кн. 1 («Последние новости» 1928–1931). СПб., 2002. С. 523.
   6 Ходасевич В. Колеблемый треножник: Избранное. М., 1991. С. 467.
   7 Там же. С. 468.
   8 Там же. С. 469.
   9 Там же. С. 472.
   10 Там же. С. 591, 593. Схожая полемика велась и по поводу поэзии, в частности стихов Лидии Червинской, «человечность» которых противопоставлялась Адамовичем формально отточенной поэзии И. Голенищева-Кутузова. Достаточно компетентную точку зрения высказал на этот счет Глеб Струве: «Спор между ним (Ходасевичем. – А.М.) и Адамовичем, повторяем, шел… о том, достаточно ли для того, чтобы признать стихи хорошими, чтобы они были искренним выражением «человечных» эмоций или же нужно еще что-то, что делает стихи не просто предельно искренней дневниковой записью или признанием, а стихами, поэзией, то есть искусством. В конечном счете правота в этом споре была на стороне Ходасевича…» (Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж, 1984. С. 221).
   11 Струве Г. Указ. соч. С. 21.
   12 Цит. по: Политическая история русской эмиграции. 1920–1940 гг. М., 1999. С. 100–101.
   13 Основатели газеты даже выдвинули перед художниками слова особую задачу – воспитание «единства национального духа», не последнюю роль в котором играли моральные ценности прошлого «Святой Руси».
   14 Именно в этом издании увидело свет несколько сот литературно-критических публикаций Ходасевича, в частности, знаменитые воспоминания о современниках, впоследствии вошедшие в его сборник «Некрополь», и статьи о литературе XIX в.
   15 Прохорова И.Е. Журнал «Современные записки» и традиции русской журналистики // Вестн. Моск. ун-та. Сер. 10, Журналистика. 1994. № 4. С. 73.
   16 Цит. по: Терапиано Ю.К. Указ. соч. С. 57.
   17 Цит. по: Русская литература в эмиграции: Сб. ст. Питтсбург, 1972. С. 353.
   18 Вишняк М.В. «Современные записки»: Воспоминания редактора. СПб.; Дюссельдорф, 1993. С. 70.
   19 Современные записки. 1920. № 1. (Без номера страницы).
   20 Там же.
   21 Там же.
   22 Прохорова И.Е. Указ. соч. С. 76.
   23 Вишняк М.В. Указ. соч. С. 75.
   24 Богомолов Н.А. «Современные записки» // Литературная энциклопедия русского зарубежья. Т. 2. С. 447.
   25 Цит. по: Терапиано Ю.К. Указ. соч. С. 57.
   26 Вишняк М.В. Указ. соч. С. 82.
   27 Богомолов Н.А. Указ. соч. С. 445.
   28 Там же.
   29 Название было дано в память об одноименном обществе пушкинской поры, собиравшемся у Н.В. Всеволожского и Я.Н. Толстого (1819–1820).
   30 Пахмусс Т., Королева Н.В. «Зеленая лампа» // Литературная энциклопедия русского зарубежья. Т. 2. С. 169.
   31 Разногласия по частным вопросам на заседаниях общества почти дублировали собой общий характер полемики Г. Адамовича и В. Ходасевича, о чем шла речь выше.
   32 Цит. по: Струве Г. Указ. соч. С. 31.
   33 Исход к Востоку. Предчувствия и свершения. Утверждение евразийцев. София, 1921. С. IV.
   34 Евразийство. Опыт систематического изложения // Пути Евразии. Русская интеллигенция и судьбы России. М., 1992. С. 375.
   35 Савицкий П.Н. Евразийство // Россия между Европой и Азией: Евразийский соблазн: Антология. М., 1993. С. 110.
   36 Агеносов В.В. «Версты» // Литературная энциклопедия русского зарубежья. Т. 2. С. 52.
   37 Костиков В.В. Не будем проклинать изгнанье… (Пути и судьбы русской эмиграции). М., 1990. С. 20.
   38 Там же. С. 225.
   39 Варшавский В. Незамеченное поколение // Русский Париж. М., 1998. С. 194.
   40 Там же. С. 197.
   41 Струве Г. Указ. соч. С. 212.
   42 Коростелев О.А. «Парижская нота» // Литературная энциклопедия русского зарубежья. Т. 2. С. 302.
   43 Адамович Г.В. Собрание сочинений. «Комментарии». СПб., 2000. С. 93–94.
   44 Бем А.Л. Соблазн простоты // А.Л. Бем. Исследования. Письма о литературе. М., 2001. С. 398, 399.
   45 Струве Г. Указ. соч. С. 217.
   46 Летаева Н.В. «Числа» // Литературная энциклопедия русского зарубежья. Т. 2. С. 501.

Прозаики старшего поколения

Иван Бунин

   Иван Алексеевич Бунин (1870–1953) покидает Россию 26 января 1920 г. на пароходе из Одессы, через Константинополь, Софию, Белград прибывает во Францию. Поселяются Бунины в Грассе, небольшом городке на юге Франции. Здесь и были созданы выдающиеся творения, открывающие читателям нового Бунина: «Окаянные дни», «Жизнь Арсеньева», «Темные аллеи».
   «Окаянные дни» (1928) – самое жестокое и трагическое произведение писателя, создававшееся под воздействием ощущения, выраженного им в записи от 11 июня 1919 г.: «Проснувшись, как-то особенно ясно, трезво и с ужасом понял, что я просто погибаю от этой жизни и физически, и душевно»1. Дневник И. Бунина 1918–1919 гг. – это беспощадный документ гибели старой России, разрушения прежних ценностей и жизненного уклада, попытка разобраться в причинах происшедшего.
   В «Окаянных днях» личное отступает на второй план, доминирует же почти болезненное «вглядывание» в происходящее, стремление распознать в нем грядущее. Бунин, воспринимающий случившееся с Россией как личную трагедию, поднимается над частным, мелким и бытовым. В «Окаянных днях» почти нет деталей личной жизни писателя в этот период, нет упоминаний о близких, о распорядке дня и т. п. – всего того, что традиционно составляет содержание дневника.
   Дневниковая форма, избранная Буниным, дает возможность запечатлеть хронику событий, которая складывается из многочисленных газетных информаций, последних новостей, передаваемых друг другу слухов, уличных реплик. Содержанием дневника становятся сведения, почерпнутые из газет. «В газетах – о начавшемся наступлении немцев. Все говорят: “Ах, если бы!”» (с. 5). Эти сведения подаются лаконично и четко: «Из Горьковской “Новой жизни”…», «Из “Власти Народа”…», «Из “Русского слова”…» (с. 7). Материал записей составляют сведения о слабости корниловского движения, «вести из нашей деревни» о возвращении мужиками помещикам награбленного, услышанное на улицах, разного рода «слухи» [ «Слухи: через две недели будет монархия и правительство из Адрианова, Саднецкого и Мищенко; все лучшие гостиницы готовятся для немцев. Эсеры будто бы готовят восстание. Солдаты будто бы на их стороне» (с. 24)].
   Хронологическое повествование не строго выдерживается автором, в записях есть значительные перерывы (с 24 марта 1918 г. по 12 апреля 1919 г.), одни записи отрывочны, фрагментарны, а другие, напротив, весьма пространны. Такова, например, запись от 9 июня 1919 г., состоящая из шести частей, в которых речь идет о фактах, почерпнутых из газет, сопровождаемых то едким, то горестно беспомощным, то желчным комментарием; об «одном из древнейших дикарских верований» и библейском пророчестве: «Честь унизится, а низость возрастет… В дом разврата превратятся общественные сборища… И лицо поколения будет собачье…» (с. 145). В третьей части приводится пространная цитата из Ленотра о Кутоне – сподвижнике Робеспьера, затем излагается факт, подтверждающий стихийный характер революции. Здесь же содержатся воспоминания, раскрывающие постепенное и неумолимое приближение «окаянных дней» («наигранное благородство» в отношении народа, которое «даром… нам не пройдет»; пьяное гулянье в ресторане «Прага» весной семнадцатого года – полное непонимание того, что происходит в России).
   Последовательная хроника «окаянных дней» московской жизни сменяется одесскими дневниковыми записями, в которых – размышления о случившемся, воспоминания о событиях 1917 г., выписки из «Российской истории» Татищева, из Вл. Соловьева, из Костомарова, из «Пира» Платона и Достоевского. В книге много газетной хроники, а рядом с этим – библейские строки, много «голосов» из народа – это свидетельства очевидцев, ради и во имя которых творится кровавое настоящее с погромами, разбоем, убийствами, «днями мирного восстания».
   Происходящее рисуется и оценивается Буниным как «помешательство», «повальное сумасшествие», «балаган». Если Шмелев в «Солнце мертвых» эпичен и трагичен, то Бунин публицистичен, демонстративно субъективен в своем резком неприятии происходящего. Автор в записи от 17 февраля 1919 г. говорит о своей страстности, даже «пристрастности» в отношении к людям. Это книга об истерзанной, поруганной, залитой кровью России, о ее конце, погибели («…День и ночь живем в оргии смерти»). Основной пафос ее – тоска и боль: «…Какая тоска, какая боль!». «Окаянные дни» – это не только документ, свидетельствующий о гибели России, но и прощание с прошлым: «Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…» (с. 44). «Да, я последний, чувствующий это прошлое и время наших отцов и дедов».
   Бунин, отразивший всеобщее «помешательство» и «вакханалию», не выстраивает книгу логически, поскольку хаотичные записи, организованные лишь хроникально, соответствуют самому жизненному материалу книги, как и ее оборванный конец, объясняемый автором утратой последующих записей. «Проснувшись, как-то особенно ясно, трезво и с ужасом понял, что я просто погибаю от этой жизни и физически, и душевно. И записываю я, в сущности, черт знает что, что попало, как сумасшедший… Да, впрочем, не все ли равно!» (с. 162). «Без плана, вспышками» писались «Окаянные дни», запечатлевшие мучение и болезненную лихорадку ожидания спасения, и обостренное прощальное видение природы, почти физически осязаемое восприятие ее. О чем бы ни писал Бунин, к каким бы сторонам современности ни обращался, во всем выражается его личностное отношение, его субъективная оценка, подкрепленная и дополненная документами и фактами.
   Оценочность сочетается в «Окаянных днях» с лирической исповедальностью: «Если бы я эту “икону”, эту Русь не любил, не видал, из-за чего же бы я так сходил с ума все эти годы, из-за чего страдал так беспрерывно, так люто?» (с. 62). Дневниковые записи оказываются емкой формой, вбирающей в себя многое, позволяющей ежедневно фиксировать происходящее, оценивать его, размышлять о прошлом и последующем, о причинах и виновниках случившегося, находить утешение в этих записях.
   О.Н. Михайлов справедливо заметил, что без «Окаянных дней» невозможно понять Бунина. Эта книга стала «документом» эпохи, достоверно, страстно и масштабно запечатлевшим трагедию гибели старой России, «плачем» по ней и одновременно прощанием. Живя в эмиграции, Бунин находит утешение в «погружении» в прошлое, возвращаясь памятью в счастливые времена детства и юности. Так появляется роман «Жизнь Арсеньева» (1927–1933).
   Жанровая природа произведения вызывает разнообразные толкования. При этом краеугольными становятся вопросы об автобиографическом характере его и о романной форме. Так, Ю. Мальцев, отмечая уникальность «Жизни Арсеньева», утверждает: «…Называть романом эту книгу неверно. Сам Бунин взял в кавычки это слово «роман», начертанное на папке с рукописью, указав тем самым, что это вовсе не роман в традиционном понимании»2. В.Н. Муромцева-Бунина в воспоминаниях «Жизнь Бунина. Беседы с памятью» пишет: «“Жизнь Арсеньева” не жизнь Бунина, а роман, основанный на автобиографическом материале, художественно измененном»3.
   Б.В. Аверин, напротив, считает, что «по специфике вносимых в нее изменений рукопись “Жизни Арсеньева” ближе к сочинениям мемуарного, а не романного жанра. Особенно наглядным это становится при сравнении творческой истории “Жизни Арсеньева” и некоторых рассказов писателя. Работая над рассказами, Бунин иногда от варианта к варианту менял описанные в нем события, поступки героев, их характеры. В рукописи “Жизни Арсеньева” подобных изменений практически нет»4.
   Исследователи творчества И.А. Бунина обращаются и к его высказываниям о произведении: «Вот думают, что история Арсеньева – это моя собственная жизнь. А ведь это не так. Не могу я правды писать. Выдумал я и мою героиню. И до того вошел в ее жизнь, что поверил в то, что она существовала, и влюбился в нее». Хотя в то же время писатель готов согласиться и с читателями: «Может быть, в “Жизни Арсеньева” и впрямь есть много автобиографического…»5.
   Роман состоит из пяти книг, объединивших – при небольшом объеме – сто семь глав. В этих пяти книгах, как и в трилогии «Детство», «Отрочество», «Юность» Л.Н. Толстого, запечатлены «четыре эпохи развития» (Л.Н. Толстой)6 героя: младенчество, детство (I книга), отрочество (II, III книги), юность (IV книга), молодость (V книга). Сам автор фиксирует эти «эпохи», хотя и не озаглавливает ни главы, ни книги (в отличие от Л.Н. Толстого), сам отмечает «переходы» из одной «эпохи» в другую. Так, пятая книга начинается словами: «Те весенние дни моих первых скитаний были последними днями моего юношеского иночества»7.
   Сюжетная динамика при событийной ослабленности достигается в романе напряженностью внутренней жизни Алеши Арсеньева, обостренностью восприятия окружающего, его особой чувствительностью и силой переживаний. И.А. Бунин находит наиболее точный, отвечающий замыслу принцип повествования: не хронология жизни героя, а процесс пробуждения памяти. Первая глава представляет собой экспозицию, предваряющую рождение воспоминаний и определяющую их формосодержательную доминанту: книга от первого лица о последнем представителе рода Арсеньевых, «происхождение коих теряется во мраке времен», книга как спасение от «беспамятства» и возрождение смысла, скрытого в символике герба, книга как хранилище памяти, как собор, устремленный «к небесному Граду».
   В последующих главах запечатлено и материализовано пробуждение памяти: «Самое первое воспоминание мое есть нечто ничтожное, вызывающее недоумение» (V, 6); «Детство стало понемногу связывать меня с жизнью, – теперь в моей памяти уже мелькают некоторые лица, некоторые картины усадебного быта, некоторые события…» (V, 8); «Дальнейшие мои воспоминания о моих первых годах на земле более обыденны и точны, хотя все так же скудны, случайны, разрозненны…» (V, 10).
   С пробуждением памяти восстанавливается процесс первооткрытия окружающего мира, закрепленного в воспоминаниях-«вспышках»: «Помню: однажды осенней ночью я почему-то проснулся и увидел легкий и таинственный полусвет в комнате…» (V, 12); «…Но я уже знал, что я сплю в отцовском кабинете…»; «…Я уже заметил, что на свете, помимо лета, есть еще осень, зима, весна, когда из дома можно выходить только изредка» (V, 13). Так повествователь воспроизводит процесс познания мира маленьким Алешей Арсеньевым. «И вот я расту, познаю мир и жизнь в этом глухом и все же прекрасном краю…» (V, 14). Это познание начинается с освоения близлежащего пространства: двора, амбаров, конюшни, скотного двора, огородов.
   Построение повествования также диктуется свойствами памяти: «Много ли таких дней помню я? Очень, очень мало, утро, которое представляется мне теперь, складывается из отрывочных, разновременных картин, мелькающих в моей памяти» (V, 19). Неоднократно повторенное «помню» становится своего рода композиционной скрепой между фрагментами воспоминаний.
   Переход из детства в отрочество сопровождается формированием самосознания героя. Преобладание к концу первой книги голоса взрослого повествователя обусловлено воссозданием этого процесса. И в начала глав уже выносятся временные координаты: «В последний год нашей жизни в Каменке» (глава 17); «в августе того года» (глава 19); «как-то в конце августа…» (глава 20). Позиция взрослого повествователя выражается и в горьких размышлениях о нищем существовании русского мужика, о «русской страсти ко всяческому самоистреблению» – в связи с атмосферой жизни Алеши среди «крайнего дворянского оскудения» (V, 36), о беспечном прожигании жизни (образы Баскакова, отца). В романе звучит вопрос, мучивший Бунина («Окаянные дни»): «И почему вообще случилось то, что случилось с Россией, погибшей на наших глазах в такой короткий срок?» (V, 36).
   Во второй книге, сюжет которой внешне организуется годами учебы Алеши в гимназии, раскрывается процесс пробуждения национального самосознания героя. В романе дан русский образ мира (деревенский быт, крестьянский труд, национальный характер – безудержный и в «веселии», и в радении, и в самосжигании, и в творчестве). В большинстве автобиографических произведений русской литературы представлено «природное открытие мира» (С. Аксаков) маленьким героем. Эти «природные влияния» оказывают неизгладимое по силе воздействия впечатление на ребенка и у Л.Н. Толстого, и у С.Т. Аксакова, и у И.А. Бунина.
   Тема России занимает центральное место в прозе русского зарубежья первой волны («Богомолье» и «Лето Господне» И.С. Шмелева, «Детство Никиты» А.Н. Толстого, «Времена» М.А. Осоргина, «Другие берега» В.В. Набокова). И. Ильин, пожалуй, первым обратил внимание на то, что тема «священных корней» объединяла эмиграцию первой волны. Ее автобиографическую прозу отличает напряженный интерес к русской национальной культуре, истории, любовь к России и страстное желание сохранить или продлить хотя бы в слове ее духовную самобытность. Не случайно у И.С. Шмелева и М.А. Осоргина «утраченное чудо» предстает сказочным миром, в котором события, люди, дом, еда, мечты и желания – при всей своей реальности – ирреальны, таят в себе «загадочно-болезненное блаженство».
   В третьей книге романа, запечатлевшей интенсивное духовное развитие Алеши, пробуждение в нем творческой личности, в большей мере представлена позиция самого героя, выражающаяся с предельной искренностью и закрепленная в исповедальной повествовательной манере. Четвертая книга о «последних батуринских днях» воспроизводит вступление героя во взрослую самостоятельную жизнь, сопровождающуюся переездами Алеши с места на место, поисками заработка. Главным событием юности Алексея становится его любовь к Лике. Пятая, заключительная книга «Жизни Арсеньева», печатавшаяся отдельно под собственным названием «Лика», занимает особое место в романе.
   Рассматривая пятую книгу как органичную часть романа, отличающегося сюжетно-композиционным единством, следует признать, что сюжетное действие (при событийной ослабленности в предыдущих четырех книгах) здесь достигает предельной концентрации, духовная жизнь героя – максимального напряжения, его любовные переживания и творческая одержимость – наивысшей точки. Пятую книгу отличает и композиционная насыщенность: по объему эта книга самая большая, она состоит из 31 главы, многие из которых предельно лаконичны, а их динамичное чередование придает особую напряженность повествованию. 31-я же глава отрывочна по содержанию, заключенному в трех фрагментах: сообщение о смерти Лики; сведения о сохранившемся подарке Лики – тетради в коричневом сафьяне (время в отрывке не прошлое, а настоящее – время повествования) и сон, в котором взрослому повествователю привиделась Лика.
   Уникальность последней части романа заключается в настолько глубоком «погружении» автора в прошлое, что «законы памяти», организующие повествование в первых книгах произведения, перестают действовать, и это прошлое в преображенном виде предстает как новая реальность, в которой пережитая Буниным в молодости любовь к Варваре Пащенко переосмысливается и «довоплощается», частное преобразуется в общее, Лика предстает как символ женственности, как вечный образ утраченной Возлюбленной.
   Ослабленная событийность в романе «Жизнь Арсеньева» объясняется множеством различных «вкраплений». Это природные описания, философские размышления, лирические отступления, реминисценции и пространные цитаты из Библии, произведений художественной литературы и других источников. Фактографичность отступает на второй план, однако, подчиненная «возрастной» сюжетной линии героя, пунктирно она также определяет ход повествования. Многие из этих фактов даны через восприятие Алеши Арсеньева. Аналитическое свойство мышления автора проявляется как в композиции (внутренняя завершенность и продуманность каждой главы-фрагмента; их соподчиненность друг другу и в то же время «неповторяемость» каждого фрагмента, что само по себе способствует динамичности повествования), так и в социальном пласте повествования, связанном с русской поместной жизнью конца XIX в., с обнищанием и разрушением этой жизни.
   Художественное время романа организуется таким образом, что движение предполагаемого реального времени фиксируется «природными» явлениями: время дня, года, месяц; датами православного календаря, сменой крестьянских занятий в поместье, «возрастными» изменениями в жизни автобиографического героя (учеба в гимназии и время этой учебы, наступление отрочества, юношеской поры и др.). «Погружение» в прошлое побуждает автора сопрягать разные временные пласты. Наряду с дихронностью (временем, о котором повествуется, и временем, когда повествуется) в романе присутствуют временная «перебивка» («тогда» и «теперь»), а также треххронность повествования, когда три временных координаты пересекаются в одной точке: «В тамбовском поле, под тамбовским небом, с такой необыкновенной силой вспомнил я все, что я видел, чем жил когда-то, в своих прежних, незапамятных существованьях, что впоследствии в Египте, в Нубии, в тропиках мне оставалось только говорить себе: да, да, все это именно так, как я впервые «вспомнил» тридцать лет тому назад!» (V, 32). Хронотоп романа сложно организован, что обусловлено присущей автобиографическим повествованиям структурной особенностью постепенного «расширения» пространственной перспективы – выход из замкнутого мира семьи в большой мир; чередование, переплетение, взаимопроникновение разных времен: прошлое – настоящее; прошлое детства, отрочества – прошлое последующей жизни – настоящее (треххронность). В «Жизни Арсеньева» это чередование времен («перебивка») является постоянным признаком, определяющим и стилевую манеру, придающим ей ностальгическую интонацию.
   В автобиографической прозе на хронологическую двуплановость указывают не только сигналы припоминания и «перемещения» во времени, но и голоса повествователя и автобиографического героя, т. е. чередование мировосприятия взрослого человека и мироощущения ребенка. В некоторых случаях можно говорить о двуединстве голосов героя и повествователя, которое выражается не столько даже в «перебивке» времен: прошлое / настоящее, «тогда» / «теперь», сколько в «корректировке» голоса героя, в попутных пояснениях и оценках от его имени. В «Жизни Арсеньева» голоса героя и повествователя не сливаются, они четко разграничены.
   Ю. Мальцев, характеризуя жанр романа, пишет: «“Жизнь Арсеньева” – это не воспоминание о жизни, а воссоздание своего восприятия жизни и переживание этого восприятия… Жизнь сама по себе как таковая вне ее апперцепции и переживания не существует, объект и субъект слиты неразрывно в едином контексте, поэтому я и осмеливаюсь назвать “Жизнь Арсеньева” первым русским “феноменологическим романом”»8. В то же время необходимо учитывать автобиографическую основу произведения.
   Известно, что в набросках романа встречается другое его название – «Книга моей жизни», однако в итоге автор дает заголовок «Жизнь Арсеньева». Эти заглавия в определенной степени отразили и жанровые «колебания» Бунина. Галина Кузнецова в «Грасском дневнике» приводит его слова о процессе работы над романом: «В сотый раз говорю – дальше писать нельзя! Жизнь человеческую написать нельзя! Если бы передохнуть год, два, может быть, и смог бы продолжать… а так… нет»9.
   В 1933 г. И.А. Бунину была присуждена Нобелевская премия. В своей нобелевской речи писатель, воспринявший премию как важный знак судьбы, как запоздалое, но достойное признание его правды, подчеркнул: «Впервые со времени учреждения нобелевской премии вы присудили ее изгнаннику… Господа члены Академии, позвольте мне, оставив в стороне меня лично и мои произведения, сказать вам, сколь прекрасен ваш жест сам по себе. В мире должны существовать области полнейшей независимости. Вне сомнения вокруг этого стола находятся представители всяческих мнений, всяческих философских и религиозных верований. Но есть нечто незыблемое, всех нас объединяющее: свобода мысли и совести, то, чему мы обязаны цивилизацией. Для писателя эта свобода необходима особенно – она для него догмат, аксиома. Ваш жест, господа члены Академии, еще раз доказал, что любовь к свободе есть настоящий национальный культ Швеции»10.