– Юо… Юо… Юозас!
   Капитан резко обернулся на голос. Страх и радость мелькнули в его глазах.
   – Мама?!
   Старушка потеряла сознание. Капитан, сопровождаемый разведчиками, на руках отнес ее до дому.
   – Юозас, сынок, – открыв глаза, старушка обняла сына и расплакалась.
   – Ты умница, мама. Если бы ты не узнала меня, я мог тебя не узнать.
   – Сердце узнало тебя, сынок. Дождалась. Спасибо, что пришел. Живой. Здоровый. Юозас мой…

2

   В просторной гостиной в доме Григориайтиса, за накрытым столом, сидело человек пятнадцать гостей, товарищей и начальников капитана. Все они, за исключением двух-трех человек, включая комбрига, впервые сидели за таким огромным столом, в огромной строгой комнате с лепным потолком, с зашторенными окнами, с могучей богатой люстрой, свисавшей над серединой стола, со строгими картинами на стенах и увеличенным портретом самого Юозаса – видимо, сын, важно восседавший во главе стола, помог матери поднять из тайников все – картины, посуду, – и привести квартиру в должный вид.
   За столом среди полутора десятка мужчин сидела еще одна женщина, молодая, цветущая; в полном сознании своей красоты она спокойно принимала ухаживания и знаки внимания со стороны мужчин. Это была Лена Смородина.
   Пронин, сидящий напротив, изредка посматривал на нее, и тотчас отводил глаза, стараясь не встретиться с ней взглядом.
   Мать Юозаса, задав тон компании, встала, извинилась и засуетилась на кухне. Смородина время от времени порывалась ей помочь, но ее опережали то один, то другой офицер.
   Асланов принял приглашение капитана, ничуть не заботясь о том, что кому-то это может показаться панибратством, а кого-то, напротив, стеснит он умел поставить дело так, что его и не стеснялись, и в то же время помнили, что рядом генерал. Больше того, он принял предложение стать тамадой и с улыбкой заявил, что есть большой смысл в том, что мы можем в гостеприимном литовском доме вести стол по-кавказски и говорить по-русски. В этом, сказал он; как и в бою, проявляется наша дружба. То одному, то другому он говорил: "Скажи тост!" – и офицеры вставали и очень умно говорили. Только Пронин опасался такого предложения: все мысли его были заняты Смородиной, и он решительно не знал бы, что ему сказать, если бы очередь говорить дошла до него. Но Асланов очень тактично обходил его, как бы оставляя наедине со Смородиной – у вас, мол, свои заботы, свои дела, вот и решайте их, нам до этого дела нет…
   Наконец, Асланов сказал с улыбкой:
   – Что-то я замечаю, друзья, что вино убывает быстрее, чем еда… А необходимо равновесие. Тем более, что наш хозяин, под большим; секретом, сказал мне: если у кого в тарелке останется что-нибудь… – генерал, нагнувшись, спросил капитана: – Юозас, говорить? – Тот пожал плечами, улыбнулся. – Если, говорит, останется что-нибудь, он все завернет в бумагу вместе с тарелкой и сунет гостю под мышку. Так что решайте, как быть…
   – Поняли, товарищ генерал, – под общий смех сказал капитан Гасанзаде, надо больше есть и меньше пить!
   – Правильно поняли, – сказал генерал. – Ну, так кому слово?
   – Разрешите мне, товарищ генерал?
   – Говори, Гасанзаде. Ты обычно помалкиваешь… Но сегодня начал хорошо… Должен закатить такую речь, чтобы сразу поняли: ты не молчун.
   Гасанзаде, уже слегка захмелевший, оглядел сидящих за столом:
   – Дорогие друзья, мы впервые сидим за таким столом… Словно в далекое-далекое мирное время… И в нашей мужской компании – две женщины. Одна из них – мать. Другая мечтает стать матерью, и не будь войны, давно бы ею стала…
   Пронин мельком взглянул на Гасанзаде. Куда его понесло? Но оборвать капитана он не решился: генерал рядом…
   – А что есть женщина? – продолжал Гасанзаде, ничуть не смущаясь встревоженных взглядов товарищей. – Женщина – это все. Это жизнь. Продолжательница рода. Хранительница семейного очага. Каждая настоящая женщина – это героическая личность. И мы должны относиться к женщине с пониманием, терпением и нежностью, верой и правдой служить ей – всю жизнь. Почему? Потому что той самоотверженности, которая присуща женщинам, нет у мужчин!
   Пронину показалось, что Гасанзаде метит прямо в него, имея в виду его взаимоотношения со Смородиной. "Он пьян, негодник, и может ляпнуть что угодно", – подумал Пронин, и вслух, еле сдерживаясь, сказал:
   – Капитан, вы не уклонились?
   Но Асланов тотчас отреагировал:
   – Не мешайте, подполковник, пока что капитан очень дельно говорит.
   Пронин покраснел. И, чтобы не привлекать к себе внимания, сосредоточенно принялся орудовать ножом и вилкой. Но не преминул взглянуть на Лену, – она сидела задумчивая, слушала философствования Гасанзаде.
   – Позвольте, капитан, – продолжал Гасанзаде, обращаясь к Юозасу, называть мне вашу матушку мамой. Мама! Оставьте тарелки, мы сами их уберем, и подойдите к нам. Вот встаньте здесь, чтобы все вас видели… Знаете, почему мы сегодня у вас? Мы отмечаем самый радостный день в жизни нашего боевого друга Юозаса Григориайтиса; он встретился со своей матерью. Он счастлив, мы вместе с ним счастливы, но счастливее всех вы, мать. Кончилась долгая разлука, позади горькие годы тоски и ожидания. Мы знаем, в каком состоянии он вас нашел. И вот вы на ногах. Почему? Потому что рядом – ваш сын… Юозас! Ты знаешь, что печаль и радость – это неразлучные сестры… Фашисты убили твоего отца, это горе – огромное. Но все же ты счастливый человек: у тебя есть мать, – голос Гасанзаде дрогнул, он заволновался, и, хотя выпил не больше других, почувствовал вдруг, что захмелел. Но поздно было отступать и тост следовало завершить. – Ты счастливый человек, Юозас, и я завидую тебе, потому что я вырос без матери, только из сказок узнал, что бывают колыбельные песни, да издали видел, как другие дети засыпают в горячих объятиях матерей. – Он прошел к матери Юозаса с бокалом в руке и спросил: – Мама, я правильно говорю? – И мать Юозаса, не столько поняв, сколько почувствовав смысл его слов, сказала: "Ты очень правильно говорил, сынок". – Да, я вас называю мамой, вы – наша мать. И прошу товарищей выпить за ваше здоровье, за матерей!
   Он наклонился, обнял и поцеловал мать Юозаса, потом залпом выпил бокал и сел.
   Никто не прервал Гасанзаде. Пронин заметил, что Смородина очень растрогалась. Да и сам он пожалел, что пытался оборвать капитана.
   – Спасибо, капитан, – сказал Асланов, – если бы я знал, что ты такой оратор, я бы тебе давно предоставил слово. Мы тоже, Юозас, пьем за здоровье твоей матушки. Матери, Юозас, стареют. И тут мы должны вовремя им помогать. Помоги ей, Юозас, приведи в дом молодую хозяйку. Верно я говорю, мать?
   – Так, сынок, спасибо!
   – Если же он этого не сделает, мы снова зачислим его в свою часть…
   – Это как раз то, чего я более всего желаю, товарищ генерал, – сказал Юозас. – Не знаю, кому пришло в голову демобилизовать меня? И вы почему-то сразу согласились. Разве я плохой комбат?
   – Так нужно, Юозас. Просьба горкома партии… Товарищи правы: нужны твердые люди – налаживать мирную жизнь. Город ты знаешь, как свои пять пальцев, с людьми работать умеешь. Победу мы добудем, и ты отсюда нам очень поможешь.
   Капитан Григориайтис был отозван из армии – по этому поводу как раз и собрались его боевые товарищи. Генерал Асланов, взглянув на часы, сказал:
   – Ну, друзья, пора и честь знать. Город хорош, хозяева – добрые, приветливые, не хочется даже вставать. Но надо. От имени всех большое спасибо вам, особенно мамаше вашей, Юозас.
   Офицеры подходили прощаться с матерью Юозаса и с ним самим.
   Генерал Асланов, выходя последним, обнял капитана.
   – Я вас никогда не забуду, товарищ генерал. Счастливого пути! Желаю победы!
   – До свиданья, Юозас.
   Проводив гостей, Григориайтис с тоской взглянул на опустевшую гостиную, на пустые стулья, на недопитые бутылки с вином, недоеденные блюда, и у него сжалось сердце. Кто знает, увидит ли он когда-нибудь боевых товарищей, и когда. И ему захотелось бежать вслед за ними.
   Но куда побежишь?
   Юозас налил полный бокал вина и выпил.

Глава двенадцатая

1

   Соединение Черепанова вскоре было передано в состав войск Первого Прибалтийского фронта. Вместе с другими частями танкисты приняли участие в освобождении городов Шауляй, Елгава, Тукумс. Иногда темп продвижения составлял шестьдесят-семьдесят километров в сутки. В результате войска фронта вышли к берегам Балтики в районе Шауляйского и Рижского заливов, перерезали все коммуникации, связывающие войска группы «Север» и группы «Центр», и перекрыли им все пути отхода в Восточную Пруссию. Немцы, оказавшиеся в котле, стремились вырваться из него, и одновременно большими силами перешли в контрнаступление с запада, чтобы вызволить свои части из котла и восстановить положение. Вторая половина августа оказалась очень трудной для войск Первого Прибалтийского фронта, им приходилось ежедневно отражать по несколько контратак пехоты и танковых частей, поддерживаемых авиацией, на большом участке от Шауляя до Елгавы.
   В районе Жагаре, северо-западнее Шауляя, бригада Ази Асланова и другие части отражали атаку за атакой; кое-где немцы сумели, прорвав нашу оборону, продвинуться вперед на десять-пятнадцать километров.
   За один день бригада отразила три танковые атаки, поддержанные артиллерийским огнем. В конце концов немцы отступили, потеряв много машин и живой силы, но участок, который обороняла бригада, продолжали держать под непрерывным арт-огнем, настолько точным, что стало ясно: кто-то этот огонь корректирует с такого пункта, откуда все расположение бригады видно как на ладони. Были определены несколько мест вероятного нахождения корректировщиков, и генерал приказал найти их и обезвредить.
   Это дело было поручено разведчикам – Александру Павлову и ефрейтору Шарифу Рахманову.
   Получив приказ генерала, разведчики взяли свои автоматы и двинулись в путь.
   Шариф не раз сожалел, что не перешел в роту разведчиков раньше. Ему казалось теперь, что самая лучшая в армии профессия – это профессия разведчика. Когда товарищи, слегка задетые тем, что он ушел из танковой роты, шутя спрашивали, кем лучше служить, танкистом или разведчиком, Шариф, поглаживая черные тонкие усики, отвечал: "По мне, лучше разведчика ничего быть не может. Может, кому-то и приятно быть стрелком-радистом, не спорю, но лично я в танке ничего хорошего не обнаружил. Нет, я по нему не скучаю. Влезешь в эту стальную коробку, тесную, как могила, ни шелохнуться, ни повернуться, и тоскуешь по глотку свежего воздуха. Я уж не говорю о сумасшедшем грохоте моторов, лязге гусениц, громе выстрелов, дыме и копоти. Знаю, без танкистов какая война, но если мне суждено умереть, хочу умереть на свежем воздухе". Так говорил Шариф, который, будучи призван в армию, долго мечтал и стремился устроиться на какой-либо склад, куда-либо подальше от опасности и от придирчивых глаз командиров. Что фронт с людьми делает! Сейчас ни за что на свете Шариф не променял бы профессию разведчика на профессию хозяйственника.
   В последние дни Саша Павлов много раз ходил с Шарифом в разведку. Кроткий, терпеливый и заботливый, сержант был как раз из тех людей, которые более всего по сердцу Шарифу. Саше нравились находчивость и проворность ефрейтора. Так что не случайно командир взвода посылал их на дело вместе.
   Ночью прошел дождь, но с утра выглянуло солнце, и в жарких его лучах над лесом поднялась беловатая дымка испарений. Во впадинах, ямах, воронках от мин и снарядов стояли лужи воды, и трава еще была мокрая, тяжело хлестала по сапогам.
   Разведчики оставили позади боевое охранение и вышли на нейтральную полосу.
   – Если они не ушли, то где-то тут, на этой высотке, сидят. Будь осторожней, Шариф.
   Прячась за деревьями и кустами, тихо, словно кошки, разведчики шли вперед, придирчиво оглядывая все, прежде чем сделать шаг. Корректировщик должен сидеть там, откуда хорошо просматривалась местность. Они старались поставить себя на место вражеских корректировщиков… У Павлова был большой опыт, он ходил в разведчиках еще в Крыму, на Миус-фронте, и ему удавалось обезвредить не одного вражеского наводчика. За нейтральной полосой Павлов вышел вперед. Оставалось рукой подать до переднего края немцев. Теперь малейшая неосторожность могла обернуться бедой. Остановились.
   – Мы слишком далеко зашли, Шариф, – сказал Павлов. – Надо возвращаться. Корректировщиков следует искать не здесь.
   Повернули назад. Стали обходить снизу неприметный с виду холм, поросший высокими соснами.
   Павлов выглянул из-за кустов. Среди деревьев что-то блеснуло в лучах солнца. Павлов отклонил голову – блеск исчез. Сержант подождал. Потом опять блеснуло в двух местах сразу, словно кто-то оглядывал окрестность сквозь большие очки.
   – Шариф, – шепнул Павлов, – я заметил вон там кое-что подозрительное. Посмотри-ка и ты, – и передал Шарифу бинокль.
   Деревья и кусты сразу надвинулись на Шарифа.
   – Это, по-моему, на дереве. Там какая-то труба. Или палка. Похожа на змею, когда она торчит на хвосте, ужалить собирается.
   – А больше ничего не видишь? Людей нет?
   – Не вижу.
   Сержант взял бинокль. Но не только подозрительного блеска, но и вообще ничего подозрительного не заметил. И тогда он подумал, что это сверкает роса на листьях – утренний ветерок шевелит их, и капли росы сверкают; теперь они, наверно, высохли или скатились.
   Сержант поделился своими предположениями с Шарифом.
   – Может быть, и так, – сказал тот, но, подумав, решил: – Все-таки это, по-моему, как это? стервотруба…
   – Стереотруба, – поправил Павлов. Он всегда возвращался с разведки с точными сведениями. И сейчас, хотя они, судя по всему, вышли на наблюдательный пункт вражеской артиллерии, сомнение все-таки еще оставалось. Надо уточнить!
   – Сержант, разреши, я пойду разведаю, – сказал Шариф.
   – Опасно, Шариф. Давай, пока понаблюдаем.
   – Но ведь, лежа тут, мы ничего не выясним, а время-то уходит?! Сейчас они начнут наших колошматить.
   – Подождем немного. Если откроют огонь, мы под шумок корректировщиков накроем.
   Разведчики прождали еще несколько минут. Павлов с биноклем в руках осматривал каждый вершок холма.
   – Разреши, сержант, я так подползу, что они не заметят, – снова напомнил о себе Шариф. Его почему-то так и подмывало немедленно подняться наверх и расправиться с немцами, если они там есть.
   – Если б я знал, что ты сумеешь все высмотреть и себя не обнаружить…
   – Да ничего со мной не случится. Я ж не дурак, чтобы под пулю себя подставлять и зря умереть. Если там не один, не два, я и не дохну.
   – Не дохни, даже если один! Главное, все узнать, а потом решим, что делать! Если убедишься, что там действительно немецкий наблюдательный пункт, смотри, немедленно и незаметно возвращайся назад.
   Шариф, поправив пилотку, наискось пополз вверх по склону холма.
   Павлов остался наблюдать и прикрывать ефрейтора.
   До вершины холма оставался десяток-другой шагов. Земля была сырая, и это было Шарифу на руку – не шуршит трава, не треснет сук или сухая ветвь. "Если там действительно вражеский разведчик, то он, сукин сын, хорошее местечко себе выбрал! – подумал Шариф, осторожно оглянувшись. – Велик ли холмик, а как далеко с него видно! Но, может, ошибся сержант, никого тут и нет".
   На голой, как плешь, вершине холма никого не было. Шариф пригляделся, прислушался. Ниоткуда ни звука. Он подполз еще ближе – теперь от полянки его отделяло два-три кустика. Подтянулся на локтях. Ах, вон оно что! На самой макушке холма, словно вмятина, была небольшая низина, и на дне ее на корточках сидел и колдовал над рацией немецкий солдат. "Что ж он, один? Да еще в наушниках. Кто-то еще должен быть поблизости. Где же?"
   Шариф медленно огляделся. Поднял голову – и тут взгляд его упал на толстую раскидистую сосну; между нижних толстых сучьев сидел немец, припавший взглядом к окулярам стереотрубы. Время от времени он что-то отрывисто передавал радисту, а тот, в свою очередь, бубнил в трубку. "Может, их и не двое?" – подумал Шариф. Теперь самое время отползти к Павлову. Но ведь генерал, Шариф сам слышал, сказал: найти и обезвредить! Он их нашел, мерзавцев!
   С пальцем на спусковом крючке автомата Шариф наблюдал за действиями корректировщика. "Эти вот подлецы подставляли наших ребят под снаряды. И как спокойно они работают". Сержант сказал: все высмотреть и возвращаться, потом будем решать, как быть. Но генерал сказал: обезвредить! Вернешься к сержанту, а они той порой улизнут?! Шариф решил не возвращаться. "Аллах не простит, – подумал он, – если я оставлю здесь этих двоих живыми и здоровыми. Пока то, се, пока наши ударят по этому месту, эти двое много чего натворят, осиротят не одну семью. Нет, их оставлять нельзя".
   Шариф решил убить одного, а другого взять в плен и отвести в бригаду, там его прижмут как следует и, может, выяснят координаты вражеских батарей. Это будет настоящее дело!
   Но как убрать одного из них? Стрелять нельзя – будет переполох и, чего доброго, ноги не унесешь.
   Закинув автомат за плечо, Шариф вытащил финку и пополз к радисту. Радист ничего не слышал, кроме тех звуков, которые наполняли наушники. Шариф прыгнул на него, как кошка, левой рукой зажал немцу рот, а правой что есть силы всадил между лопаток финский нож. Радист беззвучно повалился набок. А тот, на дереве, всецело занятый наблюдением, ничего не заметил. Шариф, не сводя с него глаз, выдернул нож из спины радиста, вытер его о мундир убитого, сунул в ножны. Потом, взяв наблюдателя на прицел, негромко сказал:
   – Фриц, капут! Спускайся! Шнелль, шнелль!
   Немец, повернувшись на эту команду, так и застыл в растерянности. Шариф показал рукой: слазь! Немец бросил сожалеющий взгляд на свой автомат – тот висел на суку, в стороне, не дотянуться! – и стал спускаться.
   Но Шариф показал рукой на стереотрубу: возьми мол, и немец покорно выполнил и эту команду.
   Опустив стереотрубу на землю, поднял руки. Шариф, кивнул головой:
   – Теперь иди. Ну?
   Но не прошли они и двадцати шагов, как сзади раздалась автоматная очередь. Так и есть: их тут не двое. Немец резко обернулся, и Шариф, не раздумывая, скосил его очередью в упор. Упал, откатился на тропу, ведущую вниз. Вторая очередь со свистом пронеслась у него над головой. На этот раз стреляли откуда-то сбоку.
   И сразу на ломаном русском языке закричали:
   – Рус, здавайсь!
   "Да, влип-таки я, – подумал Шариф, притаившись за кустом, и приготовился к бою. – Похоже, живым хотят взять. Но нет, сучьи дети, не выйдет!"
   Немцы снова открыли огонь. Шариф затаился. Наверно, их человек пять. Бьют со всех сторон… Полагая, что он убит или ранен, немцы перебежками подобрались почти вплотную. И тогда он открыл огонь. Двое повалились на землю. Но остальные обходили его, ведя огонь, пули так и стригли ветви кустов, – не догадайся Шариф залечь в яме, его давно изрешетили бы.
   Впереди шли двое, и стреляли, стреляли – головы нельзя поднять. Шариф взял одного на прицел, нажал на спуск. Выстрела не последовало. Все! Патроны кончились.
   Шариф отбросил пустой диск, а новый так и не успел вставить – сзади послышался треск, и кто-то навалился на Шарифа. Шариф сбросил с себя немца, но тут же получил такой удар в спину, от которого у него перехватило дыхание. Мгновение он не мог даже разогнуться, и тут на него насели, словно свора собак – пинали, били прикладами…
   "Обвели тебя вокруг пальца, Шариф, – с горечью подумал разведчик, попался ты, как лопух! Стреляли спереди, а напали сзади… Но где Павлов, где? Почему не поддержал огнем? Успел ли уйти, добежать до своих? А, может, и его скрутили, как меня?"
   Наконец, его перестали бить и рывком подняли на ноги, но Шариф упал: немцы коваными сапогами прошлись и по ногам, и стоять он от адской боли не мог. Старший из них что-то прокричал; все, кроме одного, кинулись вниз, очевидно, искать Павлова, но вскоре вернулись – никого, видать, не нашли.
   Шариф впервые так близко видел немцев, их потные лица, налитые злобой глаза, жилистые руки, грязные мундиры и сапоги с короткими голенищами. Старший, наверное, унтер, был короткий и толстый; широкий зад еле влезал в штаны, а пола мундира топорщилась сзади, как хвостик – ну, ни дать ни взять, свинья, вставшая на задние ножки. "А еще считают себя арийцами, думал Шариф, – красавцами, а на кого похожи? У этого нос пуговкой, из ноздрей волос прет, лоб узкий, низкий, как у барана… А этот? А тот?"
   Но тут, повинуясь унтеру, солдаты снова рывком подняли его с земли, утвердили на ногах, скрутили ремнем руки на спине и, подталкивая автоматами, повели-потащили в тыл.
   "Спета твоя песня, Шариф, в плену ты!"
   И от этой мысли земля ушла из-под ног Шарифа.

Глава тринадцатая

1

   Генерал Вагнер сидел, задумавшись, над сводкой о потерях корпуса в последних боях. Много, много потерь. Много офицеров вышло из строя. Убит командир дивизии Динкельштедт. Не дождался приказа о смещении. Умер командиром дивизии. Кто знает, может, и его, Вагнера, ждет такой же конец?
   Вошел Макс Зонненталь, доложил, что привели русского пленного, схваченного вчера в лесу. Пленный? Это было редкостью в последнее время. Вагнер приказал ввести пленного.
   В блиндаж втолкнули Шарифа. Следом вошел и переводчик.
   На Шарифе живого места не было.
   Вагнер спросил адъютанта:
   – Кто его так отделал?
   – Наши артиллеристы, господин генерал.
   – Эти идиоты вместо того, чтобы подвигать мозгами, пускают в ход руки! Когда в плен попадают лица нерусской национальности, обращаться с ними так же, как с русскими, в высшей степени глупо! Русских не исправишь. Но иноверцы… Грубое обращение с ними приносит нам вред. Среди них есть такие, которые не любят русских. Попадая в плен, они верой и правдой служат нам. Конечно, не сразу они делаются такими. Для этого нужно потрудиться.
   Вагнер повернулся к переводчику.
   – Передай, что я накажу всех, кто участвовал в его избиении.
   Ни один мускул на оплывшем лице Шарифа не дрогнул при этих словах генерала. Начался допрос.
   – Ну, что ж, давайте познакомимся, – сказал Вагнер с едва заметной презрительной усмешкой, – как тебя зовут? Как твоя фамилия?
   – Шариф Рахманов.
   – Национальность? Откуда ты?
   – Азербайджанец. Из Баку.
   – Значит, знаешь генерала Асланова? Служишь у него? В этой бригаде что, одни азербайджанцы служат?
   Шариф промолчал.
   – Из Баку! – хмыкнул Вагнер и пронзительно глянул в лицо Шарифа. – На свете нет человека, который не знал бы Баку. Нефть… Бакинская нефть!
   В эту минуту Вагнер вспомнил наставления своего отца. Боже, как близко был этот Баку, когда они стояли на берегах Волги! "Подумать только, где мы были тогда, а куда откатились теперь!.." Вагнер вздохнул. И, возвращаясь к какой-то своей мысли, сказал снова:
   – Я прикажу, чтобы никто тебя и пальцем не смел тронуть. Забудь что было. Сам понимаешь: война. Но даю тебе слово, что ты останешься жив и невредим до конца войны и после нашей победы вернешься к своей семье в Азербайджан.
   Шариф делал вид, что слушает генерала, и переводчика, но думал он совсем о другом: со вчерашнего дня его держали голодным.
   – Господин генерал, – сказал он, взглянув на генерала и переводя взгляд на переводчика, – раз уж вы так добры, то прикажите дать мне воды и чего-нибудь поесть, а потом можно продолжить разговор.
   – Деловой подход, – засмеялся Вагнер. – Надо его накормить.
   Шарифа отвели в соседнюю комнату, принесли кусок колбасы, хлеб. И Шариф, не оглядываясь, в несколько минут покончил с едой, хотя намеревался растянуть это дело хотя бы на полчаса, чтобы обдумать свое положение. Потом он выпил подряд два стакана воды, и вновь предстал перед генералом. Но тот как будто потерял к нему всякий интерес, только сказал:
   – Зонненталь, займитесь им, и сделайте, что я предлагаю.
   Адъютант вывел Шарифа в другую комнату.
   – А теперь перейдем к делу.
   – Чего вы от меня хотите? Разве не все? Я пленный, и сознаю это.
   – Ты в плену, и ты есть живой. Поэтому читай вот эта бумага и ставь своя подпись, больше от тебя никто ничего не потребует, будешь жить себе… э-э, как это? а, припевая… – и Зонненталь подал Шарифу исписанный листок бумаги.
   Шариф читал, а голова у него пылала.
   "Мои боевые товарищи, – значилось в бумаге, – с вами говорит Шариф Рахманов. Я нахожусь в плену у немцев. Но это только название, что в плену, – я как дома, и чувствую себя совершенно свободно. Вы знаете, как я попал в плен. Но я не жалею о таком повороте в жизни и пользуюсь случаем, чтобы открыть вам правду. Я долго думал, мои дорогие товарищи-танкисты, над своим положением, вспомнил всю свою жизнь, и, наконец, понял, что напрасно проливал свою кровь. Теперь мы как будто побеждаем, но ведь это временные успехи. Немцы измотают наши силы, рано или поздно исправят положение, соберут резервы, пустят в ход новое оружие и, как в сорок первом году, перейдут в наступление, тогда нам не устоять…"
   Шариф не стал до конца читать эту бумагу, положил ее на стол и опустил голову: только пленному можно сунуть под нос такую грязь! Лучше бы ему умереть, чем дожить до этого.
   Зонненталь внимательно следил за поведением пленного.
   – Здесь не написано ничего такого, что могло бы вызвать недоумение. Читай, и подпиши.