Страница:
– Я не могу подписать такую бумагу!
– Ну, ладно, я понимайт: подпись есть подпись, документ для история. Не надо подписат. Надо только три, два раза читать, чтобы запомнить, а потом будете говорить перед микрофон.
– По радио?
– Да, мы отвезем тебя такое в укрытое место, недалеко от передний край, там ты спокойно будешь сидеть и это читать. И на этом все кончится.
Выступить по радио, прочесть такую бумагу!.. Они что, за предателя его принимают? Небось, думают, что все, согласен Шариф, уже на «ты» перешли? А что я двоих ихних укокошил, они забыли?
Зонненталь выжидающе смотрел на него.
– Если я это сделаю, вы меня не убьете?
– Конечно, нет. Я даем слово. Генерал дал слово!
– Тогда и я даю слово, что прочту это по радио. Однако написано это не так. Так нельзя агитировать людей. Если разрешите, я добавлю несколько веских слов. Если они вам не понравятся – вычеркнете.
– Если ты имеешь убедительный довод, мы не возражаем, давай, согласился Зонненталь.
– Тогда разрешите мне примоститься где-нибудь и изложить свои мысли.
– Сколько надо для этого времени?
– Самое большее – час.
– Хорошо, – сказал Зонненталь, но часовому поручил следить за пленным в оба: – По виду это большой плут.
Шарифа привели в комнату, где недавно его кормили. На минуту он попытался представить, как слушали бы его выступление по немецкому радио товарищи… Вообще, что они о нем думают? Вспоминают ли? Ищут ли? Если Павлов уцелел, там, в бригаде, считают его погибшим. Половину дела он все-таки сделал: корректировщиков вражеских ликвидировал. Но в бригаде об этом могут и не знать. "Ну, ладно, а что делать с этим поганым листом? Порвать? Сразу меня прихлопнут. Ну, и что? Дети по мне не заплачут, жена вдовой не останется, – решил он. – Но неужели так сразу и закрыть глаза? Нет, насколько хватит сил и умения, буду морочить этих подонков! Или я не сын своего отца?!"
Он выглянул в окно – под окном прогуливался автоматчик. У дверей стоял другой. Будь хоть дьяволом, ничего не придумаешь, не вырвешься, не убежишь.
А отведенное время таяло, как воск на огне. Положив перед собой сочинение Зонненталя, Шариф покачал отяжелевшей головой. Подумать только, к чему эти подлецы вынуждают, а? Так я и разбежался. Эх вы, дурачье! Он попробовал карандаш и внизу печатного текста что-то нарисовал жирной линией. Поколебавшись немного, решительно постучал в дверь.
– Скажи офицеру, – крикнул он охраннику, – я свое дело кончил.
Зонненталь, небрежно облокотись о стол, курил сигарету. Он взял у Шарифа листок с обращением, долго с изумлением глядел в него, потом вдруг вскочил и закричал, тыча пальцем в бумагу:
– Это что? Что, я спрашиваю?
– Как что? Верблюд, – и Шариф движением руки обрисовал в воздухе верблюжьи горбы.
– Но наш разговор не имеет отношений к этот горбатый зверь!
– Имеет, – спокойно возразил Шариф. – Это окончание моего выступления. Не пойму, зачем вы сердитесь?
– Что значит этот рисунок? – Зонненталь чувствовал, что его дурачат, но в чем суть дела, понять не мог, и от этого рассвирепел, ухватил Шарифа за горло.
Шариф укоризненно покачал головой.
– Ай-ай-ай, господин офицер… Такой культурный на вид, а разговаривать не умеет. – Шариф медленно снял руки Зонненталя со своей шеи. – Я же сказал, что выступлю по радио. А когда? Об этом мы ведь еще не говорили? А вот когда… – Шариф разгладил на столе бумажку, взял карандаш и большими буквами написал под рисунком: "Когда хвост верблюда коснется земли".
И подвинул бумажку Зонненталю. Но ни Зонненталь, ни переводчик прочесть написанное Шарифом не могли – Шариф написал по-азербайджански.
– Что это значит, что? – в ярости орал Зонненталь. И вдруг успокоился. Подошел к Шарифу, сказал: – Переведи это на русский язык.
– А что переводить? Я написал: "Когда хвост верблюда коснется земли". И все.
– И все? – Зонненталь никак не мог взять в толк смысл этого загадочного выражения, но чувствовал, что пленный над ним издевается. А потому, подойдя к Шарифу вплотную, он вдруг наотмашь ударил его по лицу.
Шариф от удара стукнулся головой о стену, в глазах у него потемнело. Но утвердившись на ногах, он откинул со лба потные волосы, стер кровь с разбитой губы и тихо, но со значением сказал:
– Это значит, что я прочту по радио ваше обращение только тогда, когда хвост у верблюда вырастет до земли. А он не вырастет никогда, поняли, бараны вы этакие?
Немцы, наконец, поняли.
– Увести, – сказал Зонненталь. – И бить, до тех пор, пока не поумнеет. Тогда прочтет обращение, не дожидаясь, пока у верблюда вырастет длинный хвост.
Шарифа увели. Били его до потери сознания. Облили водой, спросили:
– Согласен?
– Я же сказал. Мужчина у нас говорит только раз, и слово свое не меняет!
2
3
Глава четырнадцатая
1
2
– Ну, ладно, я понимайт: подпись есть подпись, документ для история. Не надо подписат. Надо только три, два раза читать, чтобы запомнить, а потом будете говорить перед микрофон.
– По радио?
– Да, мы отвезем тебя такое в укрытое место, недалеко от передний край, там ты спокойно будешь сидеть и это читать. И на этом все кончится.
Выступить по радио, прочесть такую бумагу!.. Они что, за предателя его принимают? Небось, думают, что все, согласен Шариф, уже на «ты» перешли? А что я двоих ихних укокошил, они забыли?
Зонненталь выжидающе смотрел на него.
– Если я это сделаю, вы меня не убьете?
– Конечно, нет. Я даем слово. Генерал дал слово!
– Тогда и я даю слово, что прочту это по радио. Однако написано это не так. Так нельзя агитировать людей. Если разрешите, я добавлю несколько веских слов. Если они вам не понравятся – вычеркнете.
– Если ты имеешь убедительный довод, мы не возражаем, давай, согласился Зонненталь.
– Тогда разрешите мне примоститься где-нибудь и изложить свои мысли.
– Сколько надо для этого времени?
– Самое большее – час.
– Хорошо, – сказал Зонненталь, но часовому поручил следить за пленным в оба: – По виду это большой плут.
Шарифа привели в комнату, где недавно его кормили. На минуту он попытался представить, как слушали бы его выступление по немецкому радио товарищи… Вообще, что они о нем думают? Вспоминают ли? Ищут ли? Если Павлов уцелел, там, в бригаде, считают его погибшим. Половину дела он все-таки сделал: корректировщиков вражеских ликвидировал. Но в бригаде об этом могут и не знать. "Ну, ладно, а что делать с этим поганым листом? Порвать? Сразу меня прихлопнут. Ну, и что? Дети по мне не заплачут, жена вдовой не останется, – решил он. – Но неужели так сразу и закрыть глаза? Нет, насколько хватит сил и умения, буду морочить этих подонков! Или я не сын своего отца?!"
Он выглянул в окно – под окном прогуливался автоматчик. У дверей стоял другой. Будь хоть дьяволом, ничего не придумаешь, не вырвешься, не убежишь.
А отведенное время таяло, как воск на огне. Положив перед собой сочинение Зонненталя, Шариф покачал отяжелевшей головой. Подумать только, к чему эти подлецы вынуждают, а? Так я и разбежался. Эх вы, дурачье! Он попробовал карандаш и внизу печатного текста что-то нарисовал жирной линией. Поколебавшись немного, решительно постучал в дверь.
– Скажи офицеру, – крикнул он охраннику, – я свое дело кончил.
Зонненталь, небрежно облокотись о стол, курил сигарету. Он взял у Шарифа листок с обращением, долго с изумлением глядел в него, потом вдруг вскочил и закричал, тыча пальцем в бумагу:
– Это что? Что, я спрашиваю?
– Как что? Верблюд, – и Шариф движением руки обрисовал в воздухе верблюжьи горбы.
– Но наш разговор не имеет отношений к этот горбатый зверь!
– Имеет, – спокойно возразил Шариф. – Это окончание моего выступления. Не пойму, зачем вы сердитесь?
– Что значит этот рисунок? – Зонненталь чувствовал, что его дурачат, но в чем суть дела, понять не мог, и от этого рассвирепел, ухватил Шарифа за горло.
Шариф укоризненно покачал головой.
– Ай-ай-ай, господин офицер… Такой культурный на вид, а разговаривать не умеет. – Шариф медленно снял руки Зонненталя со своей шеи. – Я же сказал, что выступлю по радио. А когда? Об этом мы ведь еще не говорили? А вот когда… – Шариф разгладил на столе бумажку, взял карандаш и большими буквами написал под рисунком: "Когда хвост верблюда коснется земли".
И подвинул бумажку Зонненталю. Но ни Зонненталь, ни переводчик прочесть написанное Шарифом не могли – Шариф написал по-азербайджански.
– Что это значит, что? – в ярости орал Зонненталь. И вдруг успокоился. Подошел к Шарифу, сказал: – Переведи это на русский язык.
– А что переводить? Я написал: "Когда хвост верблюда коснется земли". И все.
– И все? – Зонненталь никак не мог взять в толк смысл этого загадочного выражения, но чувствовал, что пленный над ним издевается. А потому, подойдя к Шарифу вплотную, он вдруг наотмашь ударил его по лицу.
Шариф от удара стукнулся головой о стену, в глазах у него потемнело. Но утвердившись на ногах, он откинул со лба потные волосы, стер кровь с разбитой губы и тихо, но со значением сказал:
– Это значит, что я прочту по радио ваше обращение только тогда, когда хвост у верблюда вырастет до земли. А он не вырастет никогда, поняли, бараны вы этакие?
Немцы, наконец, поняли.
– Увести, – сказал Зонненталь. – И бить, до тех пор, пока не поумнеет. Тогда прочтет обращение, не дожидаясь, пока у верблюда вырастет длинный хвост.
Шарифа увели. Били его до потери сознания. Облили водой, спросили:
– Согласен?
– Я же сказал. Мужчина у нас говорит только раз, и слово свое не меняет!
2
К утру зарядил дождь. Часовой под окном ходил нахохленный, как мокрая курица. Он подремывал. Но что поделаешь, у дверей стоит еще один, и не дремлет, подлец.
Шариф, зверски избитый, лежал на голом полу. Даже мать родная не узнала бы его теперь. Полное румяное лицо стало как маска. Над бровью ссадина, синяки под глазами. На лицо Шарифа легла тень смерти. В горле пересохло, язык вспух; тупая боль медленно растекалась по телу от головы до ног.
Шариф знал, что доживает последние часы своей жизни, скоро его расстреляют, и мысли его были далеко-далеко от того места, где он лежал.
Он не хотел умирать, да еще такой бесславной смертью, в руках врагов, вдали от друзей-товарищей, в неизвестности. Но что поделать? Сам ли он виноват, война ли, судьба ли – кто знает, а умереть придется.
В низкое оконце заглянул рассвет. Мелкий дождь сеял еще за окном. Шариф заметил, как сменились часовые.
С улицы послышался шум машин. Шариф очнулся от своих невеселых мыслей. Кое-как поднявшись, он выглянул в окно, забранное железной решеткой. Из машины, остановившейся перед домом, вышли Зонненталь и переводчик. Шариф знал, что они приехали за ним. Повезут на расстрел. Скоро он станет жертвой одной-единственной пули. Как мало надо, чтобы убить человека…
Загремел замок на дверях. С улицы послышались голоса. Шариф пожалел, что не знает немецкого языка. Он хотел знать в эти тяжелые и напряженные минуты, что говорят о нем враги.
Шарифа вытолкнули наружу. Офицер-переводчик, подойдя поближе, сказал:
– Соберись с умом и перестань упорствовать. Пожалей самого себя. Пока не поздно, соглашайся прочесть обращение по радио. Иначе тебе расстрел.
Шариф взглянул на офицера и на солдата, уставившего дуло автомата ему в грудь.
– Я все сказал.
– Ах, так… Значит, умереть хочешь, собака!
– У собаки на шее ошейник бывает, бегает то за тем, то за другим – у кого поводок. Этой чести пока что ты удостоился.
– Замолчи, негодяй! – переводчик пнул Шарифа в живот. Потеряв равновесие, Шариф упал. Зонненталь подал знак – пора уходить, времени нет.
– Хватит потакать капризам этого зверя, – сказал он солдатам, отведите и кончайте!
Шариф корчился от боли в животе и не мог встать. И получил еще один пинок от солдата.
Кое-как, помогая себе руками, Шариф поднялся: надо встать и стоя принять смерть. Но, встав, он тут же сел.
Его поднимали пинками и прикладами. Но не от ударов он поднялся на этот раз, усилием воли заставил он себя подняться. Охватил руками живот: что-то страшное сотворил сапог переводчика, от боли хотелось выть. Но не мог он кричать перед этими псами, облегчить криком адскую боль.
Наверно, после всего, что с ним сделали, он был не похож на человека. Опухшее, синее от кровоподтеков и ссадин лицо, заплывшие глаза, спутанные волосы… Изодранные штаны и гимнастерка. Шея и грудь в багровых полосах. Даже эти гады в мышиных мундирах избегали глядеть ему в лицо, так он был страшен, и спешили покончить с ним. Солдат, которому отвели роль палача, автоматом указал ему: иди.
Шариф опухшими перебитыми пальцами поправил волосы. Дождь, затихая, кропил его по голове, по лицу, по плечам, смывая кровь и грязь…
Вошли в лес, прошли несколько десятков шагов. Шариф оглянулся: они были один на один с немцем. Немец леса боится, далеко не пойдет. Шариф глянул под ноги. Дорога шла меж деревьев, перескакивая через их выпирающие корни. И за первый же корень он запнулся и упал, а немец от неожиданности нажал на спусковой крючок автомата. Шариф крутнулся на земле и дернул солдата за ногу; тот упал, нелепо взмахнув руками; автомат оказался на земле. Шариф не мог дотянуться до него рукой и оттолкнул ногой, чтобы немец тоже не мог его достать.
И они схватились в смертельной схватке. Катаясь по земле, били друг друга куда попало. От ударов немецкого солдата Шариф совсем обессилел. И тогда, уже лежа под немцем, он сгреб рукой комок грязи, швырнул немцу в лицо, и пока тот протирал глаза, Шариф, ударив его в челюсть, откинулся в сторону и нашарил под кустом автомат.
В удар автоматом он вложил все остатки сил. Сердце бешено колотилось в груди – или сейчас выскочит, или разорвется, дыхание перехватывало, кровь, мешаясь с грязью, залила лицо и мешала видеть.
Немец перестал дергаться и затих. Он уже не вернется к своим, не доложит Зонненталю, что приказ выполнен. Но в части его хватятся. И не уйти от погони…
Шариф отполз с тропы. Между деревьев, в яме, выстланной палыми листьями, стояла вода. Шариф жадно приник к луже и пил, пил без конца. Потом ополоснул лицо и руки. Вот теперь можно и умереть.
Шариф, зверски избитый, лежал на голом полу. Даже мать родная не узнала бы его теперь. Полное румяное лицо стало как маска. Над бровью ссадина, синяки под глазами. На лицо Шарифа легла тень смерти. В горле пересохло, язык вспух; тупая боль медленно растекалась по телу от головы до ног.
Шариф знал, что доживает последние часы своей жизни, скоро его расстреляют, и мысли его были далеко-далеко от того места, где он лежал.
Он не хотел умирать, да еще такой бесславной смертью, в руках врагов, вдали от друзей-товарищей, в неизвестности. Но что поделать? Сам ли он виноват, война ли, судьба ли – кто знает, а умереть придется.
В низкое оконце заглянул рассвет. Мелкий дождь сеял еще за окном. Шариф заметил, как сменились часовые.
С улицы послышался шум машин. Шариф очнулся от своих невеселых мыслей. Кое-как поднявшись, он выглянул в окно, забранное железной решеткой. Из машины, остановившейся перед домом, вышли Зонненталь и переводчик. Шариф знал, что они приехали за ним. Повезут на расстрел. Скоро он станет жертвой одной-единственной пули. Как мало надо, чтобы убить человека…
Загремел замок на дверях. С улицы послышались голоса. Шариф пожалел, что не знает немецкого языка. Он хотел знать в эти тяжелые и напряженные минуты, что говорят о нем враги.
Шарифа вытолкнули наружу. Офицер-переводчик, подойдя поближе, сказал:
– Соберись с умом и перестань упорствовать. Пожалей самого себя. Пока не поздно, соглашайся прочесть обращение по радио. Иначе тебе расстрел.
Шариф взглянул на офицера и на солдата, уставившего дуло автомата ему в грудь.
– Я все сказал.
– Ах, так… Значит, умереть хочешь, собака!
– У собаки на шее ошейник бывает, бегает то за тем, то за другим – у кого поводок. Этой чести пока что ты удостоился.
– Замолчи, негодяй! – переводчик пнул Шарифа в живот. Потеряв равновесие, Шариф упал. Зонненталь подал знак – пора уходить, времени нет.
– Хватит потакать капризам этого зверя, – сказал он солдатам, отведите и кончайте!
Шариф корчился от боли в животе и не мог встать. И получил еще один пинок от солдата.
Кое-как, помогая себе руками, Шариф поднялся: надо встать и стоя принять смерть. Но, встав, он тут же сел.
Его поднимали пинками и прикладами. Но не от ударов он поднялся на этот раз, усилием воли заставил он себя подняться. Охватил руками живот: что-то страшное сотворил сапог переводчика, от боли хотелось выть. Но не мог он кричать перед этими псами, облегчить криком адскую боль.
Наверно, после всего, что с ним сделали, он был не похож на человека. Опухшее, синее от кровоподтеков и ссадин лицо, заплывшие глаза, спутанные волосы… Изодранные штаны и гимнастерка. Шея и грудь в багровых полосах. Даже эти гады в мышиных мундирах избегали глядеть ему в лицо, так он был страшен, и спешили покончить с ним. Солдат, которому отвели роль палача, автоматом указал ему: иди.
Шариф опухшими перебитыми пальцами поправил волосы. Дождь, затихая, кропил его по голове, по лицу, по плечам, смывая кровь и грязь…
Вошли в лес, прошли несколько десятков шагов. Шариф оглянулся: они были один на один с немцем. Немец леса боится, далеко не пойдет. Шариф глянул под ноги. Дорога шла меж деревьев, перескакивая через их выпирающие корни. И за первый же корень он запнулся и упал, а немец от неожиданности нажал на спусковой крючок автомата. Шариф крутнулся на земле и дернул солдата за ногу; тот упал, нелепо взмахнув руками; автомат оказался на земле. Шариф не мог дотянуться до него рукой и оттолкнул ногой, чтобы немец тоже не мог его достать.
И они схватились в смертельной схватке. Катаясь по земле, били друг друга куда попало. От ударов немецкого солдата Шариф совсем обессилел. И тогда, уже лежа под немцем, он сгреб рукой комок грязи, швырнул немцу в лицо, и пока тот протирал глаза, Шариф, ударив его в челюсть, откинулся в сторону и нашарил под кустом автомат.
В удар автоматом он вложил все остатки сил. Сердце бешено колотилось в груди – или сейчас выскочит, или разорвется, дыхание перехватывало, кровь, мешаясь с грязью, залила лицо и мешала видеть.
Немец перестал дергаться и затих. Он уже не вернется к своим, не доложит Зонненталю, что приказ выполнен. Но в части его хватятся. И не уйти от погони…
Шариф отполз с тропы. Между деревьев, в яме, выстланной палыми листьями, стояла вода. Шариф жадно приник к луже и пил, пил без конца. Потом ополоснул лицо и руки. Вот теперь можно и умереть.
3
Мчавшийся лесом «Волжанин» вдруг сбросил скорость и свернул на обочину дороги. Терентий сказал братьям:
– Смотрите вправо. Кто-то лежит. По одежде – наш…
– Откуда тут быть нашим? Мы – первые здесь, а пехота далеко позади.
– Полад, выглянь-ка, – сказал Аркадий. – Только осторожно, осмотрись.
Полад подошел к человеку, лежавшему под кустом. Человек был мертв.
Полад невольно отпрянул. Он впервые видел так близко обезображенное побоями, смертью и временем лицо.
Махнул отяжелевшей рукой товарищам.
– Идите сюда. – И когда Колесниковы подошли, сказал: – На Шарифа похож.
– Шариф Рахманов? Не может быть!..
Аркадий Колесников внимательно осмотрел все вокруг. Около трупа он нашел клочок отсыревшей бумаги. Повертел ее в руках.
– Что-то написано, а что, не пойму – не по-нашему. Бумажка пошла по рукам и дошла до Полада.
– Я не ошибся, – сказал он тихо. – Это Шариф… На клочке бумаги было неровным почерком нацарапано всего несколько строк. "Братья мои, меня вот-вот расстреляют или я сам умру от побоев. Я не был примерным солдатом, доставлял вам много хлопот. Есть за мной и грехи. В плен я попал по неосторожности, хотя наблюдателей немецких ликвидировал. Тут склоняли меня к измене. Просчитались. Я знаю, что умру, но испытание я выдержал и умру как мужчине умирать подобает. Простите, если в чем-то перед кем виноват. И исполните мою единственную просьбу: не пишите матери, что погиб. Она не выдержит, я у нее один… Прощайте".
Подошли другие машины. И экипажи Колесникова и Тарникова принялись рыть могилу. Завернули Шарифа в плащ, стали опускать в яму, но тут подъехал генерал, обеспокоенный тем, что танки стоят на дороге.
– В чем дело? Почему остановились? Что тут делается?
– Да вот обнаружили труп Шарифа Рахманова, товарищ генерал… Хороним.
Комбриг тотчас вспомнил, что посылал какое-то время тому назад разведчиков найти и ликвидировать вражеских корректировщиков, – немецкая артиллерия очень досаждала танкистам. Разведчики ушли и не вернулись, хотя огонь немецкой артиллерии ослабел, да и били немцы уже не прицельно.
И вот, прояснилась судьба одного из разведчиков.
Асланову показали записку Шарифа. И пока генерал читал ее, Шариф лежал на краю могилы и, казалось, слушал, что о нем говорят.
Генерал распорядился произвести салют.
Постояв над могилой, танкисты пошли дальше.
И никто из них не узнал, как развивались события с той минуты, как Павлов и Рахманов расстались.
А Павлова немцы выследили еще раньше, чем Шарифа, и он, отводя врагов на себя, погиб в лесу, в перестрелке. Никто не узнал, о каких – таких грехах писал Шариф в своей записке. Осталось тайной и то, чего добивались от него немцы.
Никто не узнал и о том, что, покончив со своим палачом, Шариф долго отбивался от немцев пока не кончились патроны.
Но одно знали танкисты о Шарифе Рахманове: он был солдат и принял смерть по-солдатски.
– Смотрите вправо. Кто-то лежит. По одежде – наш…
– Откуда тут быть нашим? Мы – первые здесь, а пехота далеко позади.
– Полад, выглянь-ка, – сказал Аркадий. – Только осторожно, осмотрись.
Полад подошел к человеку, лежавшему под кустом. Человек был мертв.
Полад невольно отпрянул. Он впервые видел так близко обезображенное побоями, смертью и временем лицо.
Махнул отяжелевшей рукой товарищам.
– Идите сюда. – И когда Колесниковы подошли, сказал: – На Шарифа похож.
– Шариф Рахманов? Не может быть!..
Аркадий Колесников внимательно осмотрел все вокруг. Около трупа он нашел клочок отсыревшей бумаги. Повертел ее в руках.
– Что-то написано, а что, не пойму – не по-нашему. Бумажка пошла по рукам и дошла до Полада.
– Я не ошибся, – сказал он тихо. – Это Шариф… На клочке бумаги было неровным почерком нацарапано всего несколько строк. "Братья мои, меня вот-вот расстреляют или я сам умру от побоев. Я не был примерным солдатом, доставлял вам много хлопот. Есть за мной и грехи. В плен я попал по неосторожности, хотя наблюдателей немецких ликвидировал. Тут склоняли меня к измене. Просчитались. Я знаю, что умру, но испытание я выдержал и умру как мужчине умирать подобает. Простите, если в чем-то перед кем виноват. И исполните мою единственную просьбу: не пишите матери, что погиб. Она не выдержит, я у нее один… Прощайте".
Подошли другие машины. И экипажи Колесникова и Тарникова принялись рыть могилу. Завернули Шарифа в плащ, стали опускать в яму, но тут подъехал генерал, обеспокоенный тем, что танки стоят на дороге.
– В чем дело? Почему остановились? Что тут делается?
– Да вот обнаружили труп Шарифа Рахманова, товарищ генерал… Хороним.
Комбриг тотчас вспомнил, что посылал какое-то время тому назад разведчиков найти и ликвидировать вражеских корректировщиков, – немецкая артиллерия очень досаждала танкистам. Разведчики ушли и не вернулись, хотя огонь немецкой артиллерии ослабел, да и били немцы уже не прицельно.
И вот, прояснилась судьба одного из разведчиков.
Асланову показали записку Шарифа. И пока генерал читал ее, Шариф лежал на краю могилы и, казалось, слушал, что о нем говорят.
Генерал распорядился произвести салют.
Постояв над могилой, танкисты пошли дальше.
И никто из них не узнал, как развивались события с той минуты, как Павлов и Рахманов расстались.
А Павлова немцы выследили еще раньше, чем Шарифа, и он, отводя врагов на себя, погиб в лесу, в перестрелке. Никто не узнал, о каких – таких грехах писал Шариф в своей записке. Осталось тайной и то, чего добивались от него немцы.
Никто не узнал и о том, что, покончив со своим палачом, Шариф долго отбивался от немцев пока не кончились патроны.
Но одно знали танкисты о Шарифе Рахманове: он был солдат и принял смерть по-солдатски.
Глава четырнадцатая
1
Осенью сорок четвертого года по указанию фашистских властей семьи высшего офицерского состава немецкой армии из восточных районов Германии переезжали на запад – поближе к границам с Францией, Бельгией и Голландией.
Семья генерала Вагнера тоже переехала из Пархима на запад и поселилась в небольшом городке Тюбинген, южнее Штутгарта. Дом, выделенный для семьи Вагнеров, не понравился им, но Герта и свекор, старый Людвиг, решили запастись терпением и ожидать окончания войны. Старый Людвиг примирился с ужасной мыслью, что Германия проиграла войну. Каким будет послевоенное устройство побежденной Германии? Смогут ли они снова вернуться в родной Пархим? Найдет ли применение своим силам Густав Вагнер, его единственный сын? Мысли об этом ни на час не оставляли старика. Правда, радио вещало, и порой он читал в газетах об улучшении позиций немецкой армии на фронтах, эти сведения печатались всегда крупным шрифтом, – но старик уже ничему не верил, и бодрая информация выводила его из себя. Не трогали его и успокоительные письма сына. "Зачем он это пишет? – спрашивал старик. Германия обложена со всех сторон, русские стоят у ее ворот, Берлин у них на рабочих картах, а он меня утешает, словно ребенка. Будто я ничего не знаю".
Старый Людвиг на новом месте был уже не так придирчив к своей невестке, потеплел к ней. Подобная перемена в отношении старика к Герте объяснялась просто: Людвиг старался закрыть глаза на недостойные поступки невестки, не желал слышать ничего о ее проделках, смешно было ограждать ее нравственность на фоне общего падения нравов! Пусть сын об этом думает! А он старый человек, Герта все равно его не послушает и отвернется от дому совсем, тогда он останется один, а одному в его годы страшно.
Старый Людвиг до эвакуации надеялся, что проживет еще несколько лет, а теперь со страхом ждал смерти – в чужом городе, среди чужих людей. Мысли о покинутой усадьбе в Пархиме не давали старику покоя.
– Эх, Герта, Герта, – говорил он невестке, – посмотри, что делается! Наплодили бездарных фельдмаршалов, которые только и знают, что вешать на грудь кресты. Погубили такую могучую армию! А в тылу? Согнали с родных гнезд тысячи семей, подобных нашей. И вот оставили люди все свое имущество на попечение военных властей. Разве они не разграбят все за милую душу? А чем тут безопаснее Пархима? Разве бомбы и пули американцев и англичан не способны убить человека? Пуля есть пуля, какая разница, откуда она летит? Чем гибнуть от голода и мучений тут, на чужбине, лучше умереть под русскими бомбами в Пархиме. Хоть кости наши похоронили бы в родной земле.
– Кто мог знать, что тут плохо? Когда отправляли, каких только обещаний не было! Все, говорили, вы там получите, все у вас будет, ни в чем нуждаться не станете. И вот приехали, а тут и внимания не обращают на генеральскую семью, – сетовала Герта.
– Кто теперь считается с генералами, дочка? Все знают, что война проиграна, вот каждый и думает о своей шкуре.
– А нельзя ли вернуться? – спросила Герта, стоя у окна и глядя на улицу.
– Наверно, нельзя. Все поезда, идущие от Берлина на восток, забиты войсками. Везут технику, боеприпасы. А на машине ехать опасно: дезертиры свирепствуют на дорогах, по лесам прячутся; недолго и попасть в руки этих зверюг. Придется тут переждать эту беду. Здесь хоть спокойно пока.
Однако это относительное, утешавшее старика спокойствие вскоре было нарушено: отступавшие фашистские войска докатились и до городов, считавшихся тыловыми. Гражданским, особенно эвакуированным, стало трудно дышать.
– Эти военные еще похлеще тех, с которыми нас сталкивала судьба, жаловался Людвиг. – Наглецы, нахалы… Вороватые такие… Да-а, в войну всякий мусор на поверхность всплывает. Человек, решивший стать военным, идет навстречу опасности… Если надо, он должен пожертвовать собой. Так в мое время считалось. А теперешние военные, на кого они похожи? Погубили нашу славу. Даже вовремя не сумели завершить войну с Россией, поставили страну между молотом и наковальней. Теперь только о своей шкуре думают…
Но чего не бывает на свете? Буквально через несколько дней хозяин дома, где квартировали Вагнеры, в смятении прибежал к старику: в город пришли новые воинские части, солдат уже разместили, теперь размещают офицеров, и, согласно приказу начальника гарнизона, в каждый дом определяют на постой одного, а то и двух-трех лиц офицерского звания, что делать? Людвиг Вагнер разозлился, представив, что будет в доме, попытался было объяснить, что у них и без того тесно, а он, отец генерала, болен, но его даже не выслушали до конца, пришлось потесниться и принять в дом постояльцев, а недели через две старик даже подружился с ними, да и у Герты с офицерами установились ровные, дружеские отношения.
Вскоре папаша Людвиг получил письмо от сына – первое после переезда на запад, и старик с Гертой так обрадовались, что через час весь дом знал об этом письме, и вечером старший из офицеров, майор, поздравив Герту и Людвига, предложил устроить по этому поводу небольшое, как он сказал, торжество, достал из чемодана бутылку рома, распили ее вчетвером, а точнее сказать, одни офицеры; больше всего налегал на ром молодой обер-лейтенант, детина почти двухметрового роста. Он все чаще и чаще поглядывал на Герту, взгляды его были все откровенней, Герте делалось как-то щекотно от этих взглядов. Но, слава богу, обер ушел по делам, майор и Людвиг тоже завалились спать, все стихло. Герта ушла к себе, но ей не спалось, потому что она спала днем. Открыв недочитанный роман, она пыталась сосредоточиться на нем и в конце концов углубилась в чтение, хотя время от времени жадные взгляды обер-лейтенанта вспоминались ей.
Было уже два часа ночи, когда звякнул звонок. Надев халат, Герта спустилась вниз, спросила, кто там, и получила через дверь ответ, что это он, квартирант, обер-лейтенант Фридрих Мюллер.
Обер-лейтенант подчеркнуто тщательно вытирал сапоги.
– Если бы я знал, что поздним своим возвращением потревожу ваш сладкий сон, фрау Вагнер, я переночевал бы где угодно, хоть на улице.
– Что вы, что вы, господин обер-лейтенант, я ведь еще и не спала.
Обер-лейтенант был в сильном подпитии. Он возвращался с вечеринки по случаю дня ангела своего друга, служившего в другом полку.
– Причина моего опоздания – уважительная.
– Мужчины мастера находить уважительные причины, – засмеялась Герта, но, однако, не преминула пожурить обер-лейтенанта. – Но вы человек военный, должны спать вовремя, спать положенный срок, потому что у вас – служба.
– Вы правы, фрау Герта, я так бы и поступал, но я одинокий человек, меня никто не ждет… Вот ваш муж – он человек счастливый, – обер-лейтенант ожег жадным взглядом ее белую, высокую грудь.
– Почему вы так решили?
– Потому что его ждет жена, такая красавица. При одном взгляде на вас любой мужчина теряет голову.
– Вы делаете мне комплимент, господин обер-лейтенант. Но вы, кажется, пьяны, и поэтому ведете такой вольный разговор. Идите, вам надо выспаться.
– Я знаю, вы не впервые слышите комплименты, привыкли к ним, но меня заставляет так говорить не вино, нет, фрау Герта, не вино…
Они стояли в прихожей. Обер-лейтенант снимал фуражку и шинель; с первой попытки он не мог повесить их на вешалку. Наконец, это ему удалось, и он подошел к. Герте, стоявшей у окна и делавшей вид, что разглядывает ночной город. Мюллер впервые оказался рядом с этой женщиной, которую ее свекор с утра до вечера ухитрялся не оставлять наедине, а потом она запиралась в спальне. Но, бог мой: она стоит, не уходит, и это что-то значит, обер-лейтенант Мюллер! Он смело подошел к женщине и положил ей руку на плечо. Потом, уже увереннее, опустил руку на талию и наклонился, чтобы поцеловать ее в шею, но Герта уклонилась от поцелуя, отвела с талии руку Мюллера и сказала будничным тоном:
– К чему такая фамильярность, господин обер-лейтенант? Вы пьяны. И мы не одни. Папаша Людвиг проснется, или майор – будет стыдно.
– Но, фрау Герта, позвольте побыть с вами немного, не бойтесь, все спят, пушками не разбудишь.
– Спокойной ночи, обер-лейтенант. Вы слишком многого хотите, не забывайте о приличиях.
Мюллера остудил ее тон. Он видел, как Герта скользнула в свою комнату; щелкнул замок. Все! Тут только обер-лейтенант, оставшись один, почувствовал острое сожаление и обозвал себя болваном. Не надо было отступать! Старик спит! Майор развалился на диване, как свинья. Тоже спит!
Мюллер выпил стакан воды, голова закружилась, будто опрокинул стакан шнапса. Захотелось неудержимо еще раз увидеть Герту. Он прошел на цыпочках через столовую и, наклонившись, заглянул в замочную скважину. Герта была в постели.
– Герта!… Гер-та… – прошептал Мюллер в замочную скважину.
Герта не откликнулась. Этот сумасшедший переполошит весь дом. Она встала, чтобы его отчитать. Увидев ее почти голой, Фридрих чуть было не выломал дверь.
– Открой, Герта, прошептал он в замочную скважину.
– Идите спать. Если не послушаетесь, я больше на вас не взгляну.
И она опустила заслонку над замочной скважиной. Обер-лейтенант, несолоно хлебавши, пошел в свой угол и вскоре захрапел.
Семья генерала Вагнера тоже переехала из Пархима на запад и поселилась в небольшом городке Тюбинген, южнее Штутгарта. Дом, выделенный для семьи Вагнеров, не понравился им, но Герта и свекор, старый Людвиг, решили запастись терпением и ожидать окончания войны. Старый Людвиг примирился с ужасной мыслью, что Германия проиграла войну. Каким будет послевоенное устройство побежденной Германии? Смогут ли они снова вернуться в родной Пархим? Найдет ли применение своим силам Густав Вагнер, его единственный сын? Мысли об этом ни на час не оставляли старика. Правда, радио вещало, и порой он читал в газетах об улучшении позиций немецкой армии на фронтах, эти сведения печатались всегда крупным шрифтом, – но старик уже ничему не верил, и бодрая информация выводила его из себя. Не трогали его и успокоительные письма сына. "Зачем он это пишет? – спрашивал старик. Германия обложена со всех сторон, русские стоят у ее ворот, Берлин у них на рабочих картах, а он меня утешает, словно ребенка. Будто я ничего не знаю".
Старый Людвиг на новом месте был уже не так придирчив к своей невестке, потеплел к ней. Подобная перемена в отношении старика к Герте объяснялась просто: Людвиг старался закрыть глаза на недостойные поступки невестки, не желал слышать ничего о ее проделках, смешно было ограждать ее нравственность на фоне общего падения нравов! Пусть сын об этом думает! А он старый человек, Герта все равно его не послушает и отвернется от дому совсем, тогда он останется один, а одному в его годы страшно.
Старый Людвиг до эвакуации надеялся, что проживет еще несколько лет, а теперь со страхом ждал смерти – в чужом городе, среди чужих людей. Мысли о покинутой усадьбе в Пархиме не давали старику покоя.
– Эх, Герта, Герта, – говорил он невестке, – посмотри, что делается! Наплодили бездарных фельдмаршалов, которые только и знают, что вешать на грудь кресты. Погубили такую могучую армию! А в тылу? Согнали с родных гнезд тысячи семей, подобных нашей. И вот оставили люди все свое имущество на попечение военных властей. Разве они не разграбят все за милую душу? А чем тут безопаснее Пархима? Разве бомбы и пули американцев и англичан не способны убить человека? Пуля есть пуля, какая разница, откуда она летит? Чем гибнуть от голода и мучений тут, на чужбине, лучше умереть под русскими бомбами в Пархиме. Хоть кости наши похоронили бы в родной земле.
– Кто мог знать, что тут плохо? Когда отправляли, каких только обещаний не было! Все, говорили, вы там получите, все у вас будет, ни в чем нуждаться не станете. И вот приехали, а тут и внимания не обращают на генеральскую семью, – сетовала Герта.
– Кто теперь считается с генералами, дочка? Все знают, что война проиграна, вот каждый и думает о своей шкуре.
– А нельзя ли вернуться? – спросила Герта, стоя у окна и глядя на улицу.
– Наверно, нельзя. Все поезда, идущие от Берлина на восток, забиты войсками. Везут технику, боеприпасы. А на машине ехать опасно: дезертиры свирепствуют на дорогах, по лесам прячутся; недолго и попасть в руки этих зверюг. Придется тут переждать эту беду. Здесь хоть спокойно пока.
Однако это относительное, утешавшее старика спокойствие вскоре было нарушено: отступавшие фашистские войска докатились и до городов, считавшихся тыловыми. Гражданским, особенно эвакуированным, стало трудно дышать.
– Эти военные еще похлеще тех, с которыми нас сталкивала судьба, жаловался Людвиг. – Наглецы, нахалы… Вороватые такие… Да-а, в войну всякий мусор на поверхность всплывает. Человек, решивший стать военным, идет навстречу опасности… Если надо, он должен пожертвовать собой. Так в мое время считалось. А теперешние военные, на кого они похожи? Погубили нашу славу. Даже вовремя не сумели завершить войну с Россией, поставили страну между молотом и наковальней. Теперь только о своей шкуре думают…
Но чего не бывает на свете? Буквально через несколько дней хозяин дома, где квартировали Вагнеры, в смятении прибежал к старику: в город пришли новые воинские части, солдат уже разместили, теперь размещают офицеров, и, согласно приказу начальника гарнизона, в каждый дом определяют на постой одного, а то и двух-трех лиц офицерского звания, что делать? Людвиг Вагнер разозлился, представив, что будет в доме, попытался было объяснить, что у них и без того тесно, а он, отец генерала, болен, но его даже не выслушали до конца, пришлось потесниться и принять в дом постояльцев, а недели через две старик даже подружился с ними, да и у Герты с офицерами установились ровные, дружеские отношения.
Вскоре папаша Людвиг получил письмо от сына – первое после переезда на запад, и старик с Гертой так обрадовались, что через час весь дом знал об этом письме, и вечером старший из офицеров, майор, поздравив Герту и Людвига, предложил устроить по этому поводу небольшое, как он сказал, торжество, достал из чемодана бутылку рома, распили ее вчетвером, а точнее сказать, одни офицеры; больше всего налегал на ром молодой обер-лейтенант, детина почти двухметрового роста. Он все чаще и чаще поглядывал на Герту, взгляды его были все откровенней, Герте делалось как-то щекотно от этих взглядов. Но, слава богу, обер ушел по делам, майор и Людвиг тоже завалились спать, все стихло. Герта ушла к себе, но ей не спалось, потому что она спала днем. Открыв недочитанный роман, она пыталась сосредоточиться на нем и в конце концов углубилась в чтение, хотя время от времени жадные взгляды обер-лейтенанта вспоминались ей.
Было уже два часа ночи, когда звякнул звонок. Надев халат, Герта спустилась вниз, спросила, кто там, и получила через дверь ответ, что это он, квартирант, обер-лейтенант Фридрих Мюллер.
Обер-лейтенант подчеркнуто тщательно вытирал сапоги.
– Если бы я знал, что поздним своим возвращением потревожу ваш сладкий сон, фрау Вагнер, я переночевал бы где угодно, хоть на улице.
– Что вы, что вы, господин обер-лейтенант, я ведь еще и не спала.
Обер-лейтенант был в сильном подпитии. Он возвращался с вечеринки по случаю дня ангела своего друга, служившего в другом полку.
– Причина моего опоздания – уважительная.
– Мужчины мастера находить уважительные причины, – засмеялась Герта, но, однако, не преминула пожурить обер-лейтенанта. – Но вы человек военный, должны спать вовремя, спать положенный срок, потому что у вас – служба.
– Вы правы, фрау Герта, я так бы и поступал, но я одинокий человек, меня никто не ждет… Вот ваш муж – он человек счастливый, – обер-лейтенант ожег жадным взглядом ее белую, высокую грудь.
– Почему вы так решили?
– Потому что его ждет жена, такая красавица. При одном взгляде на вас любой мужчина теряет голову.
– Вы делаете мне комплимент, господин обер-лейтенант. Но вы, кажется, пьяны, и поэтому ведете такой вольный разговор. Идите, вам надо выспаться.
– Я знаю, вы не впервые слышите комплименты, привыкли к ним, но меня заставляет так говорить не вино, нет, фрау Герта, не вино…
Они стояли в прихожей. Обер-лейтенант снимал фуражку и шинель; с первой попытки он не мог повесить их на вешалку. Наконец, это ему удалось, и он подошел к. Герте, стоявшей у окна и делавшей вид, что разглядывает ночной город. Мюллер впервые оказался рядом с этой женщиной, которую ее свекор с утра до вечера ухитрялся не оставлять наедине, а потом она запиралась в спальне. Но, бог мой: она стоит, не уходит, и это что-то значит, обер-лейтенант Мюллер! Он смело подошел к женщине и положил ей руку на плечо. Потом, уже увереннее, опустил руку на талию и наклонился, чтобы поцеловать ее в шею, но Герта уклонилась от поцелуя, отвела с талии руку Мюллера и сказала будничным тоном:
– К чему такая фамильярность, господин обер-лейтенант? Вы пьяны. И мы не одни. Папаша Людвиг проснется, или майор – будет стыдно.
– Но, фрау Герта, позвольте побыть с вами немного, не бойтесь, все спят, пушками не разбудишь.
– Спокойной ночи, обер-лейтенант. Вы слишком многого хотите, не забывайте о приличиях.
Мюллера остудил ее тон. Он видел, как Герта скользнула в свою комнату; щелкнул замок. Все! Тут только обер-лейтенант, оставшись один, почувствовал острое сожаление и обозвал себя болваном. Не надо было отступать! Старик спит! Майор развалился на диване, как свинья. Тоже спит!
Мюллер выпил стакан воды, голова закружилась, будто опрокинул стакан шнапса. Захотелось неудержимо еще раз увидеть Герту. Он прошел на цыпочках через столовую и, наклонившись, заглянул в замочную скважину. Герта была в постели.
– Герта!… Гер-та… – прошептал Мюллер в замочную скважину.
Герта не откликнулась. Этот сумасшедший переполошит весь дом. Она встала, чтобы его отчитать. Увидев ее почти голой, Фридрих чуть было не выломал дверь.
– Открой, Герта, прошептал он в замочную скважину.
– Идите спать. Если не послушаетесь, я больше на вас не взгляну.
И она опустила заслонку над замочной скважиной. Обер-лейтенант, несолоно хлебавши, пошел в свой угол и вскоре захрапел.
2
Наутро Людвиг Вагнер по пути на базар зашел в собор и сделал пожертвования бедным по случаю приятных вестей от сына.
Вечером снова выпили с майором вина, Людвиг Вагнер пришел в страшное возбуждение, произнес пламенную речь о непобедимости немецкой армии, которая вернет себе славу, не допустит нарушения немецких границ и одержит победу… Потом он вспомнил о сыне, генерал-лейтенанте, который унаследовал военный талант от отца… Потом старик вспомнил свою службу и стал распространяться о том, какие чудеса храбрости и отваги проявил в свое время он, Людвиг Вагнер, на Кавказе.
– Мой сын, – фальцетом вещал он, – снова дойдет до Кавказа… Нефть будет наша. Азиаты будут работать на нас!
Наконец, он кое-как угомонился.
Герта, раздосадованная пьяными выкриками свекра и майора, не спала, ждала обер-лейтенанта: она знала, что Мюллер вернется в двенадцать часов ночи. Но шел первый час, а его все не было. Чем слушать этих выживших из ума стариков, лучше поговорить с обер-лейтенантом. Он, конечно, свинья, но так молод… И он наверняка попытается к ней пройти. Пусть. Жизнь и так проходит, а что она видит от жизни?
И Герта не стала запирать дверь.
Обер-лейтенант явился пьяный в дым и едва держался на ногах. Герта на цыпочках подошла к двери.
– Это вы? – шепотом сказала она и укоризненно покачала головой. – Разве можно столько пить?
Обер-лейтенант говорил громко. Чтобы звуки не доносились до комнаты, где спал майор, Герта закрыла приотворенную дверь.
– Герта, мой ангел, – обняв Герту, обер-лейтенант поцеловал ее. Потом, словно опомнившись, стал лепить смачные пьяные поцелуи в рот, нос и шею, в грудь он впился зубами, и боль пересилила в Герте желание, она пыталась высвободиться из железных объятий, но он только распалялся от этих попыток и, наконец, приподняв ее, повалил на паркет. Ужасная боль в ободранном локте заставила ее закричать.
– Папа Людвиг! Господин майор!..
Обер-лейтенант рвал на ней халат и сорочку; подолом халата заткнул ей рот, и уже почти добился своего, когда Герта, столкнув его с себя, выдернула изо рта кляп и истошно завопила:
– Пусти! Папа Людвиг! Господин майор! Спасите!
– Если даже сам фюрер сюда прибежит, я тебя невыпущу! – хрипел обер-лейтенант.
Герта ускользала из его рук.
– Подлец, подлец!
На ее крики и грохот в комнате проснулись майор и старый Людвиг. Картина, которая открылась им, ошеломила обоих. Герта, почти голая, в обрывках одежды, и обер-лейтенант в расстегнутых штанах катались по полу.
– Негодяй! – заорал майор, схватив обер-лейтенанта за ворот мундира. Встань, подлец!
И обер-лейтенант, отпустив Герту, встал. И нанес майору такой молниеносный удар в челюсть, что майор отлетел в сторону, ударился о дверь и растянулся на пороге. В руке обер-лейтенанта сверкнул пистолет.
– Не подходи, убью!
Майор выкатился в другую комнату и через мгновение вернулся с пистолетом в руке.
– Бросай оружие! Отпусти женщину!
Обер-лейтенант отскочил в угол.
– Во-он, старая крыса! Я сейчас продырявлю тебе толстый живот!
Майор, с удивительным проворством уклонившись от возможного выстрела, бросился на обер-лейтенанта. Но Мюллер успел выстрелить, пуля попала в Герту, которая как раз кинулась бежать. Герта, согнувшись, рухнула прямо в дверях.
Майору удалось выбить из рук обер-лейтенанта оружие.
– Руки, руки вверх!
– Что ты наделал? Что ты наделал? – вскричал старик Людвиг, глядя, как красное пятно расползается по животу и искусанной груди невестки. – Что ты наделал? – спросил он еще раз и упал рядом с Гертой.
На звуки выстрелов прибежал патруль. Майор передал им вмиг протрезвевшего обер-лейтенанта.
Военный суд рассматривал подобные дела быстро. А покушение на честь и жизнь жены генерала только ускорило дело.
Вечером снова выпили с майором вина, Людвиг Вагнер пришел в страшное возбуждение, произнес пламенную речь о непобедимости немецкой армии, которая вернет себе славу, не допустит нарушения немецких границ и одержит победу… Потом он вспомнил о сыне, генерал-лейтенанте, который унаследовал военный талант от отца… Потом старик вспомнил свою службу и стал распространяться о том, какие чудеса храбрости и отваги проявил в свое время он, Людвиг Вагнер, на Кавказе.
– Мой сын, – фальцетом вещал он, – снова дойдет до Кавказа… Нефть будет наша. Азиаты будут работать на нас!
Наконец, он кое-как угомонился.
Герта, раздосадованная пьяными выкриками свекра и майора, не спала, ждала обер-лейтенанта: она знала, что Мюллер вернется в двенадцать часов ночи. Но шел первый час, а его все не было. Чем слушать этих выживших из ума стариков, лучше поговорить с обер-лейтенантом. Он, конечно, свинья, но так молод… И он наверняка попытается к ней пройти. Пусть. Жизнь и так проходит, а что она видит от жизни?
И Герта не стала запирать дверь.
Обер-лейтенант явился пьяный в дым и едва держался на ногах. Герта на цыпочках подошла к двери.
– Это вы? – шепотом сказала она и укоризненно покачала головой. – Разве можно столько пить?
Обер-лейтенант говорил громко. Чтобы звуки не доносились до комнаты, где спал майор, Герта закрыла приотворенную дверь.
– Герта, мой ангел, – обняв Герту, обер-лейтенант поцеловал ее. Потом, словно опомнившись, стал лепить смачные пьяные поцелуи в рот, нос и шею, в грудь он впился зубами, и боль пересилила в Герте желание, она пыталась высвободиться из железных объятий, но он только распалялся от этих попыток и, наконец, приподняв ее, повалил на паркет. Ужасная боль в ободранном локте заставила ее закричать.
– Папа Людвиг! Господин майор!..
Обер-лейтенант рвал на ней халат и сорочку; подолом халата заткнул ей рот, и уже почти добился своего, когда Герта, столкнув его с себя, выдернула изо рта кляп и истошно завопила:
– Пусти! Папа Людвиг! Господин майор! Спасите!
– Если даже сам фюрер сюда прибежит, я тебя невыпущу! – хрипел обер-лейтенант.
Герта ускользала из его рук.
– Подлец, подлец!
На ее крики и грохот в комнате проснулись майор и старый Людвиг. Картина, которая открылась им, ошеломила обоих. Герта, почти голая, в обрывках одежды, и обер-лейтенант в расстегнутых штанах катались по полу.
– Негодяй! – заорал майор, схватив обер-лейтенанта за ворот мундира. Встань, подлец!
И обер-лейтенант, отпустив Герту, встал. И нанес майору такой молниеносный удар в челюсть, что майор отлетел в сторону, ударился о дверь и растянулся на пороге. В руке обер-лейтенанта сверкнул пистолет.
– Не подходи, убью!
Майор выкатился в другую комнату и через мгновение вернулся с пистолетом в руке.
– Бросай оружие! Отпусти женщину!
Обер-лейтенант отскочил в угол.
– Во-он, старая крыса! Я сейчас продырявлю тебе толстый живот!
Майор, с удивительным проворством уклонившись от возможного выстрела, бросился на обер-лейтенанта. Но Мюллер успел выстрелить, пуля попала в Герту, которая как раз кинулась бежать. Герта, согнувшись, рухнула прямо в дверях.
Майору удалось выбить из рук обер-лейтенанта оружие.
– Руки, руки вверх!
– Что ты наделал? Что ты наделал? – вскричал старик Людвиг, глядя, как красное пятно расползается по животу и искусанной груди невестки. – Что ты наделал? – спросил он еще раз и упал рядом с Гертой.
На звуки выстрелов прибежал патруль. Майор передал им вмиг протрезвевшего обер-лейтенанта.
Военный суд рассматривал подобные дела быстро. А покушение на честь и жизнь жены генерала только ускорило дело.