Ах, сколько всего было!..
   Улыбался умиротворенно, шагал к даче, перебросив этюдник через плечо. Вспоминал разнеженно…
   Вот только джинсов у него не было, и ни у кого из приятелей — тоже, а имелись сатиновые шаровары, схваченные резинкой у щиколотки, а позже — предел мечтаний! — узкие штаны на штрипках из бумажного непрочного трикотажа, желательно черные. И кеды. И что с того? Джинсы, что ли, портят человека? Чушь! Джинсы ни при чем. Вещь удобная, красивая, крепкая. Родители у этих близнят, вероятно, в загранку ездят, одевают чадушек по мере возможностей. Другое время — другие возможности: диалектика…
   Нащупал щеколду у калитки, звякнул ею, пошел по тропинке к террасе.
 
   Добравшись до тридцати лет, Вадим оставался холостяком, вовсе не принципиальным, как некоторые любят себя величать, но случайным. Буквально: случай не приспел. Вадим умел работать и работал истово, сутками иной раз не выбираясь из своей мастерской около Маяковки, в тишайшем переулочке, в кособоком, но крепком двухэтажном купеческом строеньице, где еще хранился стойкий аромат московской старины, но не затхлый и гниловатый, кошками подпорченный, а терпкий, густой, едва ли не веком выдержанный, любезный Вадиму и сладкий для него. В немалые, но и не великие свои годы Вадим имел кое-какую известность — ну, к слову, потому, что писал он на нынешний день — как это ни странно звучит! — оригинально: не искал модного самовыражения, не поражал публику лишь себе присущим — и никому боле! — видением мира, а работал по старинке. И лес на его холстах был только лесом, а поле, к примеру, всего лишь полем, но чувствовались в них и мощь, и беззащитность, и грусть пополам с радостью, то есть всем знакомое «очей очарованье», что извека живо в русской природе, что так зыбко и непознаваемо подчас и что уловить и тем более удержать под силу только очень зоркому глазу и точной руке. Короче, Вадим писал пейзажи в основном, хотя и портретами иной раз не пренебрегал, но редко-редко, не верил он в себя, портретиста. И, возвращаясь к холостому положению Вадима, заметим, что создание пейзажей требовало долгих отлучек из милой его сердцу Москвы, утомительных хождений с этюдником по весям, и где уж тут остепениться — времени не сыщешь, не наберешь.
   Этим июлем собрался было в Мещеру — давно туда нацеливался! — но заболел каким-то импортным гриппом, долго валялся в постели, врачи осложнениями напугали, а тут друг и предложи поехать к нему на дачу, совсем близко от Москвы, от поликлиники — по Ярославской дороге, на полпути к знаменитой Лавре. То есть даже не к нему, приятелю, на дачу, к его деду, вернее — вообще ни к кому: дед умер год назад, дача пустая стоит, без хозяина, и глаз за ней лишним не станет. В дачном поселке, выросшем здесь еще в тридцатые годы, прилепившемся одним боком к железнодорожной насыпи, а другим — куда и выходила дачка покойного деда — к довольно болотистому, с высокой колкой травой и дивными лиловыми цветами полю, к речке, бегущей через поле, укрытой с глаз долой ивняком, орешником, к негустому и светлому лесу, где не то что заблудиться — аукаться глупо: весь просвеченный он, солнцем прошитый, соловьями и малиновками просвистанный… — так вот в подмосковном этом поселке коротали лето только старики пенсионеры с малолетними внуками и внучками. Вот и обещал друг тишину — чуть ли не мертвую, знал, чем купить Вадима: в постоянных своих дальних путешествиях он привык быть один на один с этюдником, не терпел в работе постороннего глазу, сторонился людей. Ну и купился на дружеские посулы, собрал чемодан, видавший виды этюдник через плечо повесил, сел в утреннюю электричку, отмахал тридцать шесть километров в предвкушении тишины и работы. Или иначе: работы в тишине. И вот на тебе: с первого дня — ни того, ни другого…
   Однако пришла пора обедать, пора варить пакетный суп и вермишель, пора запить все это бутылочкой холодного пива. В еде Вадим был неприхотлив, смотрел на нее как на скучный, но обязательный процесс: лишь бы скорее отделаться. И совсем забыл об угрозе, даже не забыл — внимания не обратил. Как впоследствии выяснилось — зря: война была объявлена.
 
   Наутро — второе утро на даче — Вадим обнаружил на пороге кирпич. Кирпич как кирпич, ничего особенного. Одно странно: вчера его не заметил. Поднял, швырнул в кусты и тут же (история литературы диктует правило: в подобных случаях ставить отточие)… на ничего не подозревающего, еще до конца не проснувшегося Вадима обрушился поток ледяной воды, потом загремело, просвистело вниз с плоской крыши крыльца звонкое цинковое ведро, и только многими тренировками отработанная реакция отбросила Вадима назад, прижала к дверному косяку. Опорожненное ведро брякнулось на крыльцо, гремя, скатилось по ступенькам, притормозило в траве. Вадим машинально отметил: ведро хозяйское, ранее стояло возле сарая, сам видел.
   Встряхнулся, как пес, — хорошо, что жара, июль! — прислушался: кругом тишина. Враг себя не выдавал, даже если и видел случившееся. Вадим сбежал с крыльца, осмотрел кирпич и ведро. Они были связаны тонкой леской, которую не сразу и заметишь: вглядеться надо. Древний трюк. Но, как видно, неумирающий: дураков в каждом поколении хватает. Дураком в данном случае Вадим самокритично назвал себя. Он вновь бросил кирпич, огляделся по сторонам. Тишина на белом свете, покой. Утро раннее-раннее, росистое, знобкое, обещающее жаркий и полный солнца день. Кругом никого.
   — Эге-гей! — крикнул Вадим, не надеясь, впрочем, что Они тут же появятся.
   Они и не появились. Не исключено, что Они еще безвинно спали на своих кроватях, топчанах, диванах и раскладушках, смотрели цветные и черно-белые сны, сушили теплыми щеками мокрые пятнышки слюны на подушках — извечной спутницы сладких детских снов. А ведро с кирпичом Они накрепко увязали поздно вечером или ночью, дождавшись, пока Вадим ляжет спать. Пожалуй, именно в этот момент Вадим и назвал их — Они, с прописной буквы, в чем виделось и определенное уважение к противнику, и признание весомости его обещаний, и предельная его обезличенность. Сказал же один из клона: нас много.
   Жить становилось беспокойно, но пока вполне любопытно. Не скучно. Бог с ней, с водой: холодный душ утром еще никому не вредил. Лишь бы работать не мешали.
 
   Но ведром с водой дело не ограничилось.
   Когда Вадим пристроил этюдник на поляне, стараясь, чтобы в поле зрения оказались незнакомые ему лиловые, на длинных толстых стеблях цветы, похожие по форме на колокольчики, росшие кучно и густо, и еще купы низкорослых деревьев вдоль речушки — поодаль, и еще линия высоковольтной передачи — там, дальше, «и какие-то строения — совсем у горизонта; когда он умостился с карандашом в руке на складном брезентовом стульчике и, по привычке сощурившись, „фотографировал“ видимое (цветы, чудо-колокольцы — вот главное, вот центр!..), в „кадр“ вошли двое пацанят — лет семи и лет пяти. В ситцевых цветастых трусах-плавках и мокрые: речная вода, как на утках, каплями держалась на них, и в каждой капле дрожали маленькие солнца. Пацаны-утята вошли в „кадр“, плавно прошествовали через него, заглянули в ящик этюдника: что там дядя прячет? — и встали позади, как вчерашние всеведы.
   Вадим развернулся к ним на своем стульчике.
   — Чего вам? — сердито спросил он.
   — Дядя, — сказал тот, что постарше, — вы художник.
   Это был не вопрос, а скорее утверждение, произнесенное к тому же с некой ноткой обвинения.
   — Ну художник, — нелюбезно сознался Вадим, уже смутно подозревая тайную связь между вчерашней четверкой, сегодняшним ведром и этими малолетними ихтиандрами.
   — Нарисуйте с нас картину, — проникновенным голосом попросил старший, а младший, уцепившись ручонкой тому за трусы, все время шумно шмыгал кнопочным носом и, не жалея нежный орган обоняния, нещадно его сминая, утирал свободной ладонью.
   — Легко сказать… — усмехнулся Вадим. Ему неожиданно понравилась просьба. Собственно, не сама просьба, а та изящная форма, в которую облек ее семилетний проситель. — Я, понимаешь ли, пейзажист, а не портретист… — сказал и спохватился: не поймут. Объяснил: — Я пишу — ну рисую — природу. Лес там, речку, домики всякие, коровок, — он слышал где-то, что уменьшительно-ласкательные суффиксы в разговоре с детьми способствуют взаимопониманию. — А людей, брат ты мой, не люблю… — Поправился: — В смысле: рисовать не люблю.
   — Не умеете?
   Откровенное презрение в голосе собеседника немало уязвило Вадима.
   — Почему не умею? Еще как умею! Я же ясно сказал: не люблю. Ну как тебе объяснить?.. Ты в школе учишься?
   — Во второй перешел.
   — Ага. Молодец. Вот, например, писать палочки — или чего вы там пишете? — ты любишь?
   — Не-а…
   — Понимаю тебя, брат. — Вадим входил во вкус, сам себе нравился: этакий Песталоцци. — А считать? Арифметику?
   — Не-а…
   Вадим несколько растерялся.
   — А географию? — он не помнил, что изучают в первом классе, да и не знал: с тех реликтовых пор, как он сам перебрался во второй и пошагал дале. Министерство просвещения не дремало; программы, говорят, чуть не ежегодно меняются.
   Новоиспеченный второклашка был, однако, упорен:
   — Не-а…
   Вадима осенило:
   — Ну а физкультуру?!
   Оказалось — попал.
   — Еще как! — оживился мальчик.
   — Отлично! — Вадим вновь почувствовал себя Песталоцци. — Писать и считать не любишь. Но умеешь: приходится. А любишь физкультуру. Так и я. Природу рисую с удовольствием, а людей не хочу.
   — Бывает, — по-взрослому согласился мальчик, сочувственно вздохнул. — Значит, не нарисуете?
   — Извини, брат.
   — Тогда мы почапали, — старший не без усилия отцепил ладонь молчаливого соплячка от собственных трусов и бережно сжал ее в своей. — Ладно?..
   — Чапайте, чапайте, — с облегчением сказал Вадим.
   Он еще малость поглядел, как бегут они по высокой густой траве: у младшего только голова торчит из-за зеленой стены, качается из стороны в сторону, а старший на бегу склонился над ним, шепчет чего-то: может, про неумелого дядю-художника, не любящего людей рисовать. А дядя-художник уже забыл о собеседниках, развернулся к этюднику, карандашом на картон замахнулся… И вдруг обмер. Натуры не было.
   То есть, натура, конечно, была, но не вся. Поле имелось. Кусты и деревья, намечающие извилистую ленту реки, росли по-прежнему. Линия электропередачи исправно гнала ток по проводам откуда-то куда-то. Строения на горизонте виднелись. А вот цветы — центр этюда! — исчезли. Напрочь. Как не цвели.
   Запахло мистикой.
 
   Как и положено в таких случаях, Вадим потянулся кулаком глаза потереть — скорее машинально, чем по необходимости: на зрение не жаловался. Но вовремя опомнился, крутанул голову назад: где эти двое? А двоих-и след простыл. Исчезли в траве по всем законам диверсионных действий.
   Было ясно: налицо диверсия. Теракт. Двое малолеток, юные разведчики или — что понятнее и удобнее Вадиму — мерзкие шпионы-провокаторы отвлекли его внимание, затеяли глупый и долгий разговор, а основные силы врага втихую оборвали цветы.
   Мистикой уже не пахло.
   Вадим подивился: как же он ничего не слышал? Индейцев Они, что ли; наняли? Ирокезов, делаваров, сиу? Вожди краснокожих, черт бы их побрал…
   Нет, но какая изобретательность! Это вам не ведро с водой, тут видна рука (вернее — голова!) талантливого организатора. Мыслителя. Кто он? Один из «адидасов»? Вряд ли… Нахальны, самоуверенны, балованны. Девица и мальки отпадают, очевидно. Значит, есть еще кто-то. Мозг клона. Посмотреть, бы на него…
   Впрочем, в том, что посмотреть удастся, а точнее — придется, Вадим не сомневался. Нас много, сказал «адидас». Шестеро известны. Кто еще? И что ждет его через час? вечером? завтра?..
   Жизнь обещала быть уже не беспокойной — трудной. Это Вадиму не нравилось.
   Он не поленился, дошел до места, где десять минут назад росли цветы. Заметно было, что росли. Диверсанты не просто сорвали их — нахально и торопливо, но аккуратно срезали стебли — вон, срезы какие ровные! — и унесли с собой. Поставят дома в вазы с водой на радость бабушкам и дедушкам: дескать, какие внучата заботливые. И не без чувства прекрасного…
 
   Пейзаж был испорчен, но Вадим упрямо гнал карандаш по картону. Сам толком не понимая, кому и что он доказывает, писал этюд без цветов, хотя ради них сюда и пришел. Будь он менее зол, подумал бы, проанализировал бы свое дурацкое поведение, пришел бы к ясному и грустному выводу, что его тридцать ничем не отличаются от Их пятнадцати. Или даже семи. Что упрямство сродни глупости и давно следовало бы сменить место, не терять время, не расходовать дефицитные краски. Но злость слепа, и Вадим не желал размышлять, яростно шлепал кистью по картону, писал этюд под названием «Пейзаж без цветов». Злость работе не мешала, и этюд, как ни странно, получался.
   Вадим остывал и, постепенно обретая способность рассуждать, поначалу думал только о мести. Просто жаждал отмщения. Можно было поймать кого-нибудь (например, «адидасов») и отлупить безжалостно. Или связать и раскрасить гуашью. Можно было пойти к родителям доморощенных ирокезов и нажаловаться. Можно было…
   Впрочем, единственный вариант — разумный, достойный взрослого и мудрого человека — Вадим скоренько определил: не обращать внимания. Терпеть и быть тем не менее начеку. Пусть их… Наиграются — и надоест.
   В таком лирическом настроении Вадим собрал свое хозяйство и, неожиданно довольный работой, «почапал» домой. После обеда гулял по окрестностям, искал натуру для будущих этюдов. Все время, однако, был в напряжении: ждал подвоха. Или Они выдохлись, или в Их планы не входили тотальные действия, но во время прогулки ничего не случилось, и Вадим счастливо — он уже так считал! — вернулся на дачу, когда стало смеркаться, попил чаю с клубничным вареньем, найденным в шкафу, посмотрел по старенькому дедовскому «Рекорду» программу «Время» и молодежную передачу «А ну-ка, девушки!» и завалился в постель. Утро вечера не дряннее — старая поговорка, переделанная Вадимом на новый лад, как нельзя лучше подходила к ситуации.
 
   Как только он погасил свет, за окном что-то ухнуло — утробно и жутко. Подумалось: закрыта ли дверь? Помнится, запирал на щеколду… Но не полезут же Они в дом в конце концов?.. Тут он Их всех, как котят, переловит и хвосты открутит. Вадим в темноте сладостно улыбнулся, представив, что Они сглупили и посягнули на него — спящего и якобы беззащитного. То-то будет шуму…
   Но никто никуда не лез, и Вадим уже начал проваливаться в сон (это у него быстро выходило, снотворных не держал), как вдруг услыхал странный, пронзительно-протяжный вой. То есть вой этот Вадиму спросонья показался пронзительным, а когда он, резко поднявшись в постели, прислушался, то понял, что воют не так уж громко и, главное, где-то совсем рядом.
   — Кто здесь? — хрипло спросил Вадим.
   Вой не прекратился. Кто-то (или что-то?) тоненько и заунывно тянул одну плачущую протяжную ноту: у-у-у-у-у…
   Стало страшновато.
   Вадим, намеренно громко шлепая босыми ногами по крашеным доскам пола, прошел по комнатам, не зажигая света. Внизу их было три, не считая террасы: гостиная, где расположился Вадим, огромная столовая, где обеденный стол напоминал своими размерами хороший бильярдный; и еще одна — пустая, без мебели, совсем крохотная. Наверх, в спальню и мастерскую деда-покойника, вела с террасы крутая лестница, упиравшаяся в дверь, запертую висячим амбарным замком. Туда лезть казалось бессмысленным, тем более что обход владений четко показал: воют внизу. Причем слышнее всего в гостиной.
   Стыдясь своих внезапных и малообъяснимых страхов, Вадим вернулся к себе и зажег лампу. Вой прекратился почти мгновенно.
   — Что за черт? — вслух сказал Вадим и вновь погасил свет.
   Несколько секунд спустя — не дольше — завыло опять. Не зажигая лампы, Вадим сел на кровать и начал рассуждать логически. Он любил рассуждать логически, считая сей метод панацеей от всех бед, мелких неприятностей и дурного настроения. Его ближайший друг — тот, что на дачу его умыкнул, — говорил: коли Вадим не пишет, значит, рассуждает логически, третьего не дано.
   Итак, вой — противный, надо признать, но вполне терпимый — связан со светом. Горит — молчит. Не горит — воет. Это первое. Второе: вчера в доме никто не выл. И позавчера тоже. Третье: вой, похоже, идет от окна, ведущего на террасу, и чуть сверху. Значит, причина воя — если она реальна, а не из мира «инферно» — на крыше террасы. Четвертое: Они не успокоились.
   Вывод: вой — Их рук дело!
   Что это может быть? Ну, к примеру, звуковая мембрана, как-то смонтированная с электромоторчиком. Включаешь — чего-то там соединяется, электроны куда-то бегут, мембрана дрожит и воет. Моторчик на крыше, а провода от него тянутся на соседнюю дачу, где Их наблюдатели следят за действиями Вадима и, соответственно, включают и выключают моторчик.
   Так это было или иначе — Вадим не знал: с техникой никогда не дружил, чурался ее. Но в том, что причина воя — Они, не сомневался. Можно вылезти на крышу террасы — а Они того и ждут! — и, рискуя сломать в темноте шею, искать прибор-пугалку. Но этот шаг привел бы к тому, что мозг клона — ах, взглянуть бы на него! — заработал бы еще интенсивнее. Нет, изначально принятое решение выглядело куда надежнее: не обращать внимания, не разжигать интерес. Тем более что вой вполне терпим, да и не станут же Они сидеть у розетки всю ночь…
   Тут Вадим, совсем успокоившись и внутренне даже ликуя от собственного неколебимого хладнокровия, улегся, завернулся с головой в одеяло и уснул сном праведника. Засыпал — слышал: выло.
 
   А утром все было тихо. Они явно не любили рано вставать. Вадим с опаской отворил входную дверь: на ступеньках ничего не лежало. Опять же с опаской спустился во двор — все спокойно. Сходил к сараю за лестницей, притащил ее к террасе, влез на крышу: пусто. А чего ожидать? Что Они оставят улику до утра? Размечтался!.. Повыли, притомились, потянули за провода и унесли приборчик-моторчик. Если всерьез играть в сыщиков, то можно поискать около террасы следы падения прибора. Или еще какие-нибудь следы. Вот, например, как Они на крышу попали? Ясно: по той же лестнице. Хороший сыщик немедля обнаружил бы след волочения (так пишут в милицейских протоколах?) и засек бы, как она лежала у сарая до тогои после того. И уличил бы.
   А кого уличил бы?..
   Вадим оттащил лестницу к сараю и пошел варить кофе. Но — характер нелогичен! — отметил, как умостил лестницу: одним концом в поленницу упер, а у второго — два кирпича валяются.
   Пил кофе и рассуждал логически. Все усложняющиеся каверзы обещали в будущем нечто совсем малопредсказуемое, что даже склонный к строгой логике Вадим представить не мог. Если кирпич и ведро гляделись ничуть не оригинальнее математических калош, некогда прибитых к полу, то трюк с цветами — нельзя не признать! — весьма остроумен и элегантен. Кроме того, говорит о наличии у клона художественного мышления: надо догадаться — вырезать из натуры главное… Штука с покойницким воем, хоть и отдавала дурным вкусом, все же требовала немалой технической смекалки. Куда там Вадимовым кошелькам на ниточке!..
   А между тем стоило обеспокоиться. Если Они не отстанут, Вадим бездарно потеряет дорогое летнее время. Вполне мог бы сидеть в Москве, неподалеку от поликлиники, писать теплые московские переулки, ветхие дворянские особнячки с облупившимися капителями на полуколоннах, горбатые мостики над грязной Яузой, столетние дубы в Нескучном… А в августе, коли врачи отпустят, в Мещеру податься, как и задумано. Ну, Мещера так и так не уйдет…
   Попил кофе, помыл чашку, несложным логическим рассуждениям конец настал. Пора за дело. Вчера, пока бродил по окрестностям, приметил пару мест — загляденье! Полянку с поваленной сосной, прямо с корнем из земли вывороченной, — буря здесь, что ли, прошла, мглою небо крыла… И еще — мосток через реку, старенький, с мокрыми почерневшими сваями, с двумя кривыми дощатыми колеями, набитыми на бревна-поперечины, с хлипкими перильцами — прямо левитановский мосток.
   Мост — завтра. Сегодня — поляна с сосной. Если, конечно, эти стервецы за минувшую ночь сосну оттуда не уволокли… И хотя мысль казалась вздорной — откуда бы Им знать про поляну, про желание Вадима писать ее? — заторопился, чуть не бегом припустил к заветному месту. Спешил, вроде бы посмеивался над собой, а все ж верил, что от Них всего ожидать можно. Сосна тяжела? С подъемным краном приедут. С трелевочным трактором. На вертолете с внешней подвеской с неба спустятся. Как в старом анекдоте: эти— могут…
   Сосна оказалась на месте. Лежала, голубушка, задрав горе ветви, еще не обсыпавшиеся, полные длинных и ломких иголок, еще хранящие теплую липкость смолы и терпкий запах ее. Но уже умирала сосна, глазу заметно умирала: иглы теряли цвет, местами коричневели, кое-где желтели и, когда Вадим провел по сосновой лапе ладонью, посыпались из-под руки. А корни — коричневые, темные сверху и свеже желтеющие на изломах — облепили рыжие муравьи, ползали по корням, суетились: муравейник, что ли, под сосной был?..
   Вадим уселся на свой брезентово-алюминиевый шесток; долго-долго смотрел на сосну. Подумал: если получится, стоит сделать холст — уж больно колоритно все, живо. И писать его прямо здесь, не с этюда, а с натуры. А этюд — опять-таки если получится! — врезать в рамочку и повесить на даче в столовой: в благодарность за приют. Или совсем бы славно: подарить его той длинноволосой девице. Пусть знает, что в мире есть нечто более красивое, чем белые трилистники на майках ее приятелей.
   Оборвал себя: напиши сначала! Нет ничего хуже, чем делить шкуру неубитого медведя: примета скверная, а приметам вопреки мощной атеистической пропаганде все верят. И при чем здесь, интересно знать, девица? Или понравилась, а, Вадимчик, козел старый? Не без того… Но чисто эстетически, как модель. Написал бы ее, хотя и объяснил вчерашним лазутчикам, что людей не пишет. И не просто портрет написал бы, а где-нибудь в поле или — лучше! — среди тех лиловых цветов и с цветами же в руках, с огромной лиловой охапкой. Но цветы со вчерашнего дня украшали столы и буфеты на соседних дачах, а девица…
   (Сознаемся: слишком много многоточий, но что поделать, если события требуют хоть секундной передышки — из опасений за психику Вадима, не привыкнувшего к мистике.) …а девица шла к Вадиму из леса, одна шла, в той же цветастой размахайке, только волосы ее были рассыпаны по плечам и по спине, и легкий ветер с веста трепал их, поднимал, путал нещадно и надувал парусом юбку, и так это было красиво, что Вадим не удержался, сказал тихо-тихо:
   — Стой…
   И то ли она услыхала (что невозможно, невозможно, невозможно!), то ли сама того пожелала, но встала как раз у поваленной сосны, замерла струночкой, смотрела куда-то поверх Вадима. И он, оглушенный и уж никак не способный рассуждать логически, начал лихорадочно набрасывать ее портрет тонко заточенным угольком — пока она стоит, пока не ушла! — торопясь, торопясь. А она и не уходила, словно ведала, что он рисует ее сейчас, что она не просто вовремя возникла, но и так, профессионально выражаясь, вписалась в пейзаж, что Вадим уже не мыслил его без этой солнцеволосой русалки или, вернее, ведьмы, ибо, если верить классике, в России даже ведьмы были ослепительно хороши.
   Она терпеливо, замершей свечечкой стояла у сосны минут уже, наверно, пятнадцать и ни слова не сказала, а Вадим и не мыслил о разговоре, он работал, забыв даже, что она — живая, что она — из Них, врагиня, так сказать. Но уж так он был устроен, художник Вадим, что во время работы напрочь забывал обо всем постороннем, отвлекающем — мирском. Если она шла у него — работа. А тут, кажется, пошла…
   И в это время, будто режиссерским чутьем угадав момент (именно режиссерским, ибо, как потом рассуждал Вадим, режиссер в сей мизансцене отменным оказался), на сцену вышли два «адидаса». Они вышли из-за спины Вадима, прекрасно видя, что он успел набросать на картоне, а скорее всего давно наблюдая за ним, и, остановившись между ним и сосной, пропели хором:
   — Ба-а, знакомые все лица!
   Они, ясное дело, девицу в виду имели. Не Вадима же: того намеренно не замечали. И девица мгновенно ожила от своего столбнячно-портретного коллапса, заулыбалась, легко перешагнула через сосну и произнесла что-то вроде:
   — Привет, мальчики! Давно жду…
   Вадим даже не сразу сообразил, что произошло: он не умел быстро перестраиваться, переходить от одной реальности (своей, выстроенной) к другой. К истинной реальности. Именно ей, истинной, и принадлежали «адидасовские» мальчики, в который раз посягавшие на творческие замыслы художника. Только вчера Они изменили реальность сразу, срезав цветы еще до того, как те попали на картон. А сегодня дали побаловаться нежданно выстроенным, полностью вжиться в него, и только тогда безжалостно разрушили — увели Девицу, прямо из-под кисти увели. А результат тот же: испорченный этюд.
   — Эй! — крикнул Вадим, еще не ведая, что предпринять дальше.
   Один из «адидасов» обернулся, преувеличенно вежливо спросил:
   — Вы нам?
   — Вам, вам…
   — Я весь — внимание.
   И второй «адидас» обернулся, тоже — «весь внимание», а девица улыбалась беспечно и радостно. Ей-то что? Она кукла, элемент в клоне. Сказали постоять — постояла…
   А собственно, в чем Их обвинять? В том, что девицу забрали? Так не сосну же. Даже не цветы. Вадим не спрашивал позволения писать ее, сам начал, без всяких предисловий. А чего она тогда стояла, не уходила?.. Ну уж ты, брат, чересчур, остужал себя Вадим. Захотела — остановилась. Коли мешала, сказал бы — она б и ушла. Пеняй на себя. Другое дело, что все это, конечно, подстроено, и ведь как хитро подстроено, психологически точно — не придерешься.