Страница:
А где, любопытно, наш молодой человек в белой куртке, непонятный молодой человек, невесть откуда взявшийся, невесть чего задумавший? Исчез, испарился — как возник. Фантом. Не личность — знак. Но знак — чего?..
Смутный персонаж, сказал бы профессор Топорин, употребив знакомый термин в неисторическом смысле.
— Дед, — спросил профессора внук Павлик, входя к нему в кабинет, — твои студенты интересуются, как ты к ним относишься?
— Переведи на общедоступный, — попросил профессор, зная склонность внука к ненужной метафоричности.
— Что ты думаешь о моем поколении?
— Я на институтском диспуте?
— Ты дома, дед. Оглядись: представители парткома, профкома, ректората и прессы отсутствуют. Говори, что хочешь.
— Ты считаешь, в присутствии указанных представителей я говорю не то, что хочу? Однако…
— Не так, дед. Ты всегда говоришь, что хочешь. Но в разных ситуациях желания у тебя разные. Ваше поколение отлично умеет управлять собственными желаниями.
— Это плохо?
— Это удобно. Безопасно.
— Напомню тебе не столько историческую, сколько бытовую закономерность: неуправляемые желания всегда ведут к катастрофе.
— Случается, житейские катастрофы приводят к душевному равновесию, к обретению себя как личности.
— Софизм, внук. Оправдание для труса, которого подобная катастрофа приводит, например, в монастырь.
— Демагогия, дед. Я имел в виду героя, которого подобная катастрофа приводит, например, на костер.
— Ты научился хорошо спорить.
— Твоя школа, дед. Но ты так и не ответил… Не управляй желаниями, костра не будет. Как, впрочем, и монастыря.
— Ты несправедлив, Павел. Я никогда не боялся костров.
— А что такое костер в наши дни? Общеинститутское собрание? Заседание парткома? Приглашение «на ковер»?.. Ты не боялся костра, потому что он тебя грел…
— Извини, Павел, но в таком стиле я не желаю продолжать разговор.
— Что ж, тоже метод — уйти от ответа.
— Ты хочешь ответа? Пожалуйста! Ваше поколение инфантильно и забаловано. Вы еще не научились строить, но уже вовсю рветесь крушить. Причем крушить то, что построено не вами…
— Прости, дед, перебью… Но — для нас?
— И для вас тоже.
— А если нам не нравится то, что вы построили для нас? А если мы хотим строить сами?
— Так стройте же, черт побери! Стройте, а не ломайте!
— На чем? И как?.. Вы же точно знаете, что нам любить, чем заниматься, во что верить. Чуть что не по-вашему, вы сразу — цап за руку: не так, детки, строите! Вот мы в ваши годы… Постой, дай договорить… Да, вы в наши годы сами решали, как вам жить. А теперь у вас другие задачи: вы решаете, как жить нам. По-твоему, справедливо?.. Мы выросли на красивых примерах: Гайдар в девятнадцать лет командовал полком, Фрунзе в двадцать четыре — фронтом… Знаешь, сколько лет было забытому ныне Устинову, когда он стал наркомом вооружения? Тридцать два! А сегодня комсомолом руководят те, которым под сорок. Они точно знают, что нужно семнадцатилетним… Увы, дед, семнадцатилетние инфантильны только потому, что так решили вы. Решили — и точка! — Павлик встал. — Ладно, будем считать, что ты мне ответил.
Профессор смотрел в стол, в какую-то рукопись на зеленом сукне, вертел в руках очки в тонкой золотой оправе. Поднял глаза.
— И что же вы хотите разрушить? — он старался говорить спокойно, но в десятилетиями отработанной профессорской интонации слышалось-таки раздражение. — Все, что мы построили?
— Мы не варвары, дед, — усмехнулся Павлик, — и не идиоты. И уж во всяком случае не те беззаботные пташки, за которых вы нас держите. Если мы и хотим что-то разрушить, то всего лишь стены.
— Какие стены?
— Да мало ли их понастроено!.. Стены равнодушия, недоверия друг к другу, стены вранья, фальши, лицемерия. Если хочешь, стену непонимания— хотя бы между мной и тобой.
— Павлик, — неожиданно ласково сказал Топорин, — я был прав: наивность — составная часть инфантильности.
— Значит, наличие стен ты признал, — опять усмехнулся Павлик. — Уже прогресс. Дальше — дело техники.
— Какой техники? Лома? Отбойного молотка? Чугунной бабы на стреле экскаватора?
— Зря иронизируешь, дед. Вы такой техникой пользовались с успехом — в наши годы… — Павлик повернулся и пошел к двери. И уже закрывая ее за собой, сунул в щель голову, сказал: — Я тебя очень люблю, дед.
Профессор тоже встал и подошел к раскрытому окну, сел на подоконник — спиной к воле. Сильно зажмурил глаза, надавил на них пальцами: теннис теннисом, а зрение сдает, глаза устают, слезиться начали, даже крупный шрифт в книге без очков не виден. А сейчас и вовсе померещилось: какой-то туман в кабинете, заволок мебель, книги, вон и люстра едва проглядывается… Надо бы к врачу сходить.
Парень в белой куртке и в джинсах шел по двору. Старик Коновалов, слегка очумевший от увиденного после обеда сна, вышел подышать свежим воздухом, стоял на пороге подъезда, ждал ночи, ждал обещанной ночной работенки. Заметил парня, бросился к нему:
— Эй, постой!..
— В чем дело? — Парень обернулся, и старик с ходу притормозил: на него смотрел Павлик Топорин, профессорский внучек.
— Извини, тезка, обознался, — сказал Коновалов. — За одного тут принял…
— Бывает, Павел Сергеевич, — засмеялся внучек. — Приняли за одного, а нас — много, — и вдруг подмигнул старику: — Все путем, Павел Сергеевич, все будет, как задумано. Чуть-чуть осталось…
И пошел себе.
А как похож, стервец, подумал Коновалов, со спины — одно лицо…
Не станем упрекать пенсионера в незнании русского языка. Ну, оговорился — с кем не бывает! Но ведь прав же, прав: похож, стервец…
— Я пойду, — сказал Сенька Пахомов. — Мне надо.
— Куда это? — вскинулась Ирка. — Ночь на дворе. Сенька помялся — соображал: как бы соврать ловчее.
— Халтурка одна подвернулась. Денежная.
— Какая халтура ночью? Зачем ты врешь, Сеня… — Ирка отвернулась к стене, накрыв голову одеялом.
Слышно было: опять заплакала.
Сенька переступил с ноги на ногу.
— Ирка, — сказал он ласково, — хочешь верь, хочешь нет, но я тебя люблю по-страшному. И никогда тебя не предам… А идти мне надо, честно. Я тебе потом расскажу, ладно?
Ирка не ответила, из-под одеяла не высунулась. Но плакать перестала, затихла: слов таких от мужа давно не слыхала.
Сенька пошел в прихожую, открыл стенной шкаф, достал инструмент — надежный, для себя сработанный. Прислушался: в спальне было тихо.
Все расскажу, виновато подумал Сенька, железно, расскажу. Вот построю, что надо, и сразу — Ирке…
Заметим: он уже не сомневался, что сумеет построить за ночь все, что надо.
Алевтина Олеговна не спала. Лежала на широкой супружеской кровати, слушала, как тихонько сопит муж. Туман в комнате стал гуще, а Стеценко его и не заметил. Алевтина Олеговна, когда ложилась, спросила:
— Дымно у нас как-то, верно?
— Выдумываешь все, — ответил муж. — Давай спать, тебе завтра рано…
Он не ведал, что попал в точку, просто сказал и сказал — слова же зачем-то придуманы…
Во дворе было пусто и темно, лишь тусклые ночники освещали над дверями таблички с номерами подъездов, да у выхода на набережную ветер раскачивал подвешенный на тонких тросовых растяжках фонарь.
Парень уже ждал Сеньку, похаживал по асфальту, насвистывал что-то неуловимо знакомое — то ли из песенного репертуара любимого Иркой Валеры Леонтьева, то ли из чуждого нам мюзикла «Стена» заграничного ансамбля «Пинк Флойд».
— Тьма египетская, — поеживаясь, сказал Сенька, — хрен разметишь…
— И не надо, — сказал парень. — Ты клади кирпичики, а они сами, как надо, построятся.
— Что за бред?
— Кому бред, а кому — нет, — в рифму сообщил парень, засмеялся. — Клади-клади — увидишь.
— Что здесь увидишь? — проворчал Сенька, надел рукавицы. — А раствор где?
— Все здесь.
Сенька пригляделся: у стены дома и впрямь стоял ящик с раствором, а куча кирпича невесть когда переместилась с газона на тротуар, к Сенькиному подъезду. Сенька ткнул мастерком в ящик — свежий раствор, самое оно.
— Без подручного трудно будет. Поможешь?
— Конечно, — сказал парень, снял куртку, повесил ее на куцую ветку тополя, велением домоуправа подстриженного «под бокс». — Все помогут.
— Кто все? Все спят…
— Кто не спит, тот и поможет, — непонятно заявил парень, тем более непонятно, что во дворе по-прежнему никого не было.
— Ну, лады, — вроде бы соглашаясь с неизбежным, протянул Сенька, взял из кучи кирпич, постучал по нему — целый! — зачерпнул раствор, шлепнул его прямо на асфальт у стены дома. Потом аккуратно уложил кирпич на растворенную лепешку, поерзал им, пристукнул сверху деревянной ручкой мастерка. — Давай следующий, не спи!
Парень проворно подал ему кирпич, Сенька снова зачерпнул, снова шлепнул, уложил, поерзал, пристукнул…
— В три ряда, говоришь?
— В три ряда.
— Годится!
Сеньку неожиданно охватило знакомое чувство азарта — как всегда, когда дело пошло и времени на него отпущено — с гулькин нос, и бригадир бубнит:
«Давай-давай!», и подручный сбивается с ног, таская ведра с раствором к месту кладки, и кирпичи целенькие в руку идут — хоть в домино ими играй! — и кладка получается ровная, прочная, раствор схватывается быстро, и ты уже не думаешь о часах, не глазеешь по сторонам, ты уже весь — в гонке, в тобой самим заданном ритме, а кладка растет, она тебе — по пояс, по грудь, а ты — дальше, дальше, ничего не слышишь, разве что прорвется откуда-нибудь пустяковый вопросик:
— Что ты делаешь, Сеня?!
Кто это?.. Вот тебе раз — Ирка! Не выдержала, дуреха, вылезла из постели, пошла среди ночи пропавшего мужа искать. А он не пропал, он — вот он!
— Строю, Ирка!
— Что?!
— Стену!
— Зачем?!
— Чтоб лучше было!
— Кому?!
— Всем, Ирка, всем! Чего стоишь? Помогай, раз пришла…
— Ты когда начал?!
Дурацкий вопрос. Будто сама не знает…
— Только что и начал!
— Как только что?! Как только что?! Ты посмотри…
Глянул: батюшки-святы, когда и успел столько?! От Сенькиного подъезда до самого Сеньки, застывшего на секунду с кирпичом в руке, было никак не меньше пятидесяти метров. И на всех этих чертовых метрах темнела стена. Мрачной громадой высиласьона вдоль двора, именно высилась, поскольку была выше Сеньки сантиметров на тридцать. А он ведь — пока помоста нет — всего по грудь и клал…
— Эй, парень! — испуганно крикнул Сенька.
Тот сразу возник сбоку — запарившийся.
— Чего тебе?
— Откуда это все?
— От верблюда! — хохотнул наглый, хлопнул Сеньку по спине. — Ты, мастер, ее только сажаешь, а уж растет она сама…
— Как растет?!
— Как в сказке. Не бери в голову, Сеня, бери в руки, — и кирпич сует.
Сенька кирпич оттолкнул:
— Погоди, у меня есть… Но ведь так не бывает!
— Бывает — не бывает, какая теперь разница? Есть она, Сеня, есть, и стояла здесь давно. Ты ее лишь проявил, а для этого много времени не надо: одна ночь — и вся наша. Смотри зорче…
Он взмахнул рукой, и в неверном свете дворовых ночников Сенька увидел, что с другой стороны двора, от двенадцатого подъезда, навстречу тоже растет стена, и к каждому подъезду от нее перпендикулярно уходят такие же высокие «отростки» в те же три кирпича, вползают на ступеньки, скрываются в доме.
— В дом-то зачем? Так не договаривались…
— Я же говорю: она здесь была. Она есть, Сеня, только никто раньше ее не замечал, не хотел замечать, а теперь увидят — придется! — наткнутся на нее, упрутся лбами, завоют от страха: как дальше жить?.. Давай, мастер, работай. Закончишь — поймешь.
— Что пойму?
— Как жил. Как все живут. И как жить нельзя.
— За стеной?
— Причем за глухой. За кладбищенской.
— Выходит, и мы с Иркой…
— Вы свою стену сегодня разрушили. Сон помнишь?
— Странный какой-то…
— Не странный, а испытательный. Не прорвался бы ты к Ирке, не разодрал бы плетенку из слов, стояла бы у вас сегодня стена. Да она и стояла — тоненькая пока. Ну, может, в один кирпич.
— Во сне туман был. И слова.
— Туман еще будет. А слова — это и есть кирпичики. Лишнее слово — лишний кирпичик, стена и растет. Сколько мы их за жизнь наговариваем — лишних-то! Ложь, равнодушие, непонимание, обида, ссора — мало ли? И все слова. Кирпичик к кирпичику. Где уж тут друг к другу продраться?
— Просто слов не бывает. Слово — дело…
— Философски мыслишь, мастер! Кончай перекур!
— Погоди… Неужто никто этого не понимает?
— Все понимают, но иначе не умеют. А кто хочет попробовать, тот сейчас здесь.
Сенька посмотрел по сторонам. Чуть светало уже, видны были часы на фронтоне школы. Половину четвертого они показывали. Сенька увидел старика Коновалова, увидел деда Подшивалова из третьего подъезда, внуков его увидел. А еще — полковника с женой — из пятого, и близнецов Мишку и Гришку — из двенадцатого… А все же больше, куда больше было молодежи — совсем юных парней и девчонок, Сенька и не помнил всех. Хотя нет, кое-кого узнал: вон Павлик Топорин промелькнул, вон — его одноклассник, сын библиотекарши, а вон — еще ребята, тоже вроде знакомые…
— Молодых-то сколько!..
— Им эти стены — во где! — парень провел ладонью по горлу. — Устали биться.
— Значит, видят?
— Лучше всех!
— А зачем сейчас строят?
— А ты зачем?.. Чтоб все увидели.
— А потом что?
— Потом суп с котом. Люди работают, Сеня, а мы стоим. Неудобно.
— Подавай! — Сенька как очнулся, зачерпнул раствор, уложил в стену кирпич, выхватил другой из рук парня. — Ирка, включайся, раз не спишь!
— А я уже, Сеня, — ответила Ирка. Она и рукавицы где-то раздобыла, тащила, скособочившись, ведро с раствором. Сенька обеспокоился:
— Не тяжело?
— Теперь нет, — ответила весело, поставила ведро на асфальт возле Сеньки. — Я тебе помогать буду, тебе, ладно?
— Валяй!
И пошло-поехало, стена росла и впрямь как в сказке: за одну ночь — дворец. Только на кой нам дворец? Дворец нам держава за бесплатно построила, а мы лучше — стену, мы за нее дорого заплатили — кто чем! Впрочем, о цене уже говорено, не стоит повторяться… А вместо девицы-волшебницы, ускорению темпов весьма способствующей, у нас — обыкновенный паренек в куртке, типичный представитель юного поколения, славной смены отцов и дедов, никакой не фантом, наш с вами современник — школьник, пэтэушник, студент, работяга. Вон они, типичные, по двору носятся — кто с кирпичом, кто с лопатой, кто с ведром, в котором — песок, цемент или вода, три волшебных составных части сказки.
— Подноси! — кричат. — Замешивай! Клади!
Стену строим!
Столько лет всем колхозом возводили — пора бы и лбом в нее ткнуться…
Ровно в пять утра Алевтина Олеговна вышла во двор. Остановилась, глазам своим не поверила, спросила:
— Что это?
— Стену строим! — подскочил к ней давешний молодой человек.
— А стена в подъезде — тоже ваша работа?
— Почему наша? Ваша, общая… А высоко ли она забралась?
— До второго этажа. По лестнице спускаться трудно.
— Хорошо — успели! Через час-другой стена в квартиры прорастет — не войти, не выйти.
— А зачем? Зачем?
— Для лучшей коммуникабельности, — научно ответил молодой человек, — для удобства общения… А вы спешите, спешите, уважаемая Алевтина Олеговна, нам вашего тумана ох как не хватает…
— Был уже туман.
— Вечером-то? Не туман — так, намек. Зрячие поняли, слепые не заметили. Ваш муж, например… Ведь не заметил, нет?
— Нет.
— А надо, чтоб и слепые прозрели.
— Прозреть в тумане? Парадокс!
— Это ли парадокс!.. Вы байку слыхали? Безработных у нас нет, а уйма людей не работает; они не работают, а зарплату получают… Про такие парадоксы сейчас в газетах пишут, по телевизору — каждый день. А мы — без газет, мы — сами с усами. Тумана не видно? Мы его таким сотворим — никто шагу не сделает. А сделает — в стену упрется.
— Это больно, — тихо сказала Алевтина Олеговна. Молодой человек сделался серьезным, глупое свое ерничание прекратил. Так же тихо ответил.
— Прозревать всегда больно, Алевтина Олеговна, процесс это мучительный. Но — целебный. Сказано: увидеть — значит понять. Но как увидеть? Чтобы понять, надо глубоко-о смотреть, не в лицо — в душу. А тогда и стен не будет.
— Их еще сломать надо…
— Это уж кто сумеет, кто решится. Тоже, знаете ли, подвиг. А иные не захотят, так и жить станут — как жили.
— Как жили… — эхом откликнулась Алевтина Олеговна. Опомнилась, сказала решительно: — Я пойду.
— Идите, — кивнул ей молодой человек, — и помните: ваш туман станет катализатором. Вы только в окно его выпустите и можете быть свободной.
— Свободной? — невесело усмехнулась Алевтина Олеговна. — От чего свободной?
Молодой человек тоже усмехнулся, но — весело:
— От того, что в тумане увидите… Опять парадокс получается! Ну просто никуда без них…
Старик Коновалов кладку растил, а Павлик Топорин ему кирпичи подавал, раствор подносил. Ладно трудились.
— Хороший вы народ, мальцы, — сказал между делом Коновалов.
— Интересно, чем? — спросил Павлик. Весь он был в цементном растворе — и майка, и джинсы, и руки, и лицо. Даже волосы слиплись — не разодрать.
— Понимающий, — со значением изрек Коновалов.
— Что же это мы понимаем?
— Что жить открыто надо. Был бы поэтом, сказал бы: распахнуто.
Павлик засмеялся.
— Говорят: распахнуто жить — опасно. Вместе с хорошим всякая дрянь залететь может.
— А голова на что? Глаза на что? Дрянь, она и есть дрянь, ее сразу видно. У тебя в доме двери — настежь, ты ее и вымети, не храни.
— Неплохая метафора, — оценил Павлик.
— Не метафора это никакая, — сердито сказал Коновалов. — Житейское дело.
— А если житейское, чего ж не выметаем? Дряни накопили…
— А ты не копи.
— Совет принял. Но для меня что копить, что мести — все еще впереди. А сами-то вы как?
— Я, тезка, не копил. И сына тому учил, вот только…
— Не усек науку?
— Похоже на то.
— Почему?
— Понимаешь, тезка, мы в ваши годы такими же были — ну, сказано, распахнутыми. И Вовка мой, и Вовкины сверстники — тоже. Да только время — штука страшная, сопротивляться ему — большая сила нужна. Тебе сейчас сколько?
— Семнадцать.
— Немало.
— Что вы! Нас детьми считают.
— Дураки считают. Но я не к тому. За семнадцать лет сколько заборов тебе понаставили? С первых шагов: туда не ходи, этого нельзя, сюда не садись, там не стой, того не делай, сего не моги — целый лабиринт из «нельзя», мудрено выбраться. Вот ты и привык осторожничать: как бы чего не вышло…
— Не привык я!
— И молодец, вижу! А другие вон привыкают, еще и обживаются… Меня раз в школу позвали, как ветерана войны и труда: мол, расскажите, Пал Сергеич, о вашем героическом прошлом. Сидят передо мной пионерчики — чистые, глаженые. Рассказываю я им о чем-то, а сам подмечаю: они меня-то слушают, а сами нет-нет да на учительницу косятся. Та в ладоши захлопает, они — следом. Та сидит смирно — и они сидят. Дай, думаю, расшевелю, пусть посмеются. Война, она хоть и страшная гадина, а смешного тоже много было. А чего? Жизнь!.. Вспомнил я, как в сорок третьем, под Барановичами, фашист на нашу роту напал, когда мы спали. Не ждали нападения, разведка ничего не донесла, разлеглись кто как: кто одни сапоги снял, а кто и штаны с гимнастеркой. Лето, жара. Ну, фрицы и вмазали. Ротный орет: «Тревога? В ружье!» Мы — кто в чем был — автоматы в руки и в атаку… Так, босиком да в подштанниках, фашиста и отбросили. Вот ты рыгочешь сейчас, а пионерчикам тогда тоже весело было. Они — в смех, а учительница им: «Прекратить сейчас же! Как не стыдно! Война — это героизм, это каждодневный подвиг, и ничего смешного в истории товарища Коновалова я не вижу». Понял: она не видит. Значит, и они видеть не должны. И что ты думаешь? Стихли, заскучали… Жалко мне их стало — ну, до боли. Вырастут, что про войну нашу знать будут? Что она — каждодневный подвиг? Что мы — не люди, а какие-то каменные истуканы с памятников?.. Опять я не о том… Я к чему? Эти пионерчики уже застегнуты на все пуговицы. А дальше — больше. И их застегивают, и они ручонками помогают: так, мол, надо. Кому надо? Учительнице этой, мымре?.. Меня вон батька всего и учил: никогда не ври. Заставлять будут, а ты все одно не ври. Он сам по правде жил, да и я вроде… А тут — ты уж извини, тезка, — твоего деда назвать хочу. Может, не помнишь, давно дело было, чинил я Андрею Андреевичу его тачку, он рядом пасся. А тут ты бежишь: «Деда, деда, тебя к телефону». Ну, он и скажи, сердито так: «Я же тебя предупредил: всем говорить, что меня нет дома». Мелочь вроде, а тоже, знаешь, кирпичик…
— В стену? — Павлик молчал-молчал, слушал коноваловский монолог, а сейчас прорвался с репликой.
— В нее, родимую! Я про заборы сказал, которые мы вашему брату ставим — вот они-то в стены и вырастают. Вы — ребятки умные, уроки на лету схватываете, со временем такие стены выкладываете — только на цыпочках через них видать. Да и куда видать? Только вдаль, только в светлое будущее. А что рядом, по ту сторону стены — и на цыпочках не увидишь…
— Опять мы виноваты!.. Я ж вас так понял, что молодым стены — не помеха.
— Как не помеха? Помеха. Но фокус в тем, что вы их видите, а значит, и сломать поможете. И уж, конечно, новых не строить! Но для этого, тезка, молодым надо всю жизнь оставаться. Ты оглянись кругом: разве только твои дружки дело делают? Я вот с тобой. Вон еще моих ровесников сколько! И, как говорится, среднее поколение тоже в наличии… Да и сам посуди: не одни молодые страну нашу выстроили. Страна — не стена, ее построить куда тяжелее. А ведь стоит…
— И стена стоит.
— Точно! — Коновалов любовно поглядел на стену, почти законченную уже, — ну, может, метров в пять просвет посередине остался, там Сенька Пахомов со стариком Подшиваловым в четыре руки трудились. — Вон она какая…
Стена и вправду впечатляла. Массивностью своей, аккуратностью штучнойкладки, апокалипсической бессмысленностью впечатляла. Двери подъездов выходили в глухие кирпичные тупички, наглухо отрезавшие жильцов от мира. Разве что через стену — в мир, но для этого каскадерская подготовка требуется… И что характерно, с удивлением отметил Павлик, все строители оказались по одну сторону стены — как сговорились. У них-то выходимелся: на набережную и — на все четыре стороны…
— А как же в школу? — праздно поинтересовался Павлик. — Ни пройти, ни проехать.
— Школа на сегодня отменяется, — сказал Коновалов. — Считай, каникулы.
— Вряд ли. Из соседних дворов ребята придут. По набережной.
— Откуда ты знаешь: может, в соседних дворах такие же стены стоят…
— Верно! — Павлик аж поразился столь простой догадке, почему-то миновавшей его суперумную голову.
И в это мгновение кто-то крикнул:
— Смотрите: пожар!
Из трех окон второго этажа школьного здания валил густой сизый дым. Вопреки здравому смыслу он не подымался к небу, не улетал к Москве-реке, сносимый ветром, — медленно и неуклонно сползал вниз, струился по земле, заполнил весь школьный двор, выплыл из ворот, из щелей в заборе, потек по асфальту к стене. Его прибывало все больше и больше; казалось, что он рождается не только в недрах школы, а конденсируется прямо из воздуха. Все во дворе стояли по пояс в дыму, и Павлик подумал, что кричавший ошибся: это был не пожар. Дым не пах гарью, он вообще не имел никакого запаха, он скорее походил на тот, который используют в своих мистификаторских фокусах падкие на внешние эффекты цирковые иллюзионисты. И еще туман — он походил на обыкновенный ночной туман, обитающий на болотах, в мокрых низинах, а иной раз и на кладбищах. Туман этот легко перевалил через стену, вполз в раскрытые настежь двери подъездов, а там — можно было догадаться! — вором проник в замочные скважины, просочился в поддверные щели, обосновался в квартирах. Вот он уже показался в форточках, в открытых окнах, но — опять же вопреки здравому смыслу! — не потек дальше, не завершил предписанный физическими законами круговорот, а повис на стене дома перед окнами — множество уродливых сизых нашлепок на крашенной веселенькой охрой стене.
Дом ослеп.
— Не хотел бы я проснуться в собственной постели, — философски заметил Павлик.
— О своих подумал?
— О деде.
— Да-а уж… — неопределенно протянул Коновалов. — Страшновато, тезка?
— Малость есть.
— А деду — вдесятеро будет. Он ведь не знает.
— Что же делать?
— Вопрос.
— Нам всем надо было быть там…
— Кроме меня, — грустно сказал Коновалов. — У меня бояться некому…
Алевтина Олеговна закрыла окна химического кабинета, в последний раз оглядела его. Все чисто, пробирки, реторты, колбы вымыты, реактивы — на своих местах, газ отключен, вода перекрыта. Можно уходить.
Тумана в кабинете совсем не было. Отводные резиновые трубки вывели его из окна — весь, без остатка.
Алевтина Олеговна заперла кабинет, спустилась по лестнице, повесила ключ на положенный ему гвоздик в шкафчике над сладко спящей сторожихой. Сторожиха почмокала во сне губами, улыбнулась чему-то. Через час она проснется, дозором пройдет по этажам, сдаст сменщице ночное дежурство и уедет домой — в другой район необъятной столицы. Там, конечно, тоже есть свои школы, а в них — Алевтина Олеговна усмехнулась — свои Алевтины Олеговны. Интересно: что они сегодня ночью делали?..