Алевтина Олеговна вышла во двор. Он был пуст, ночные строители куда-то подевались, но стена стояла по-прежнему — высокая, могучая, угрюмая, на редкость диссонирующая с солнечным утром, с весенним ветерком, с сочно-зелеными майскими кронами дворовых деревьев.
   Тумана не было и во дворе. Он, похоже, целиком всосался в дом, в квартиры. А сам дом выглядел жутковато, ослепший, без привычных глазу рядов окон, вместо них — неровные куски тумана, словно приклеенные к оконным рамам и стеклам.
   По двору, навстречу Алевтине Олеговне, неторопливо шли старик пенсионер Коновалов и знакомый молодой человек, оба выглядели, как утверждают борзые журналисты, усталыми, но довольными.
   — Спасибо, Алевтина Олеговна, — сказал молодой человек. — Вы и вправду мастер. Туман вышел на славу.
   — На чью славу? — невесело пошутила Алевтина Олеговна.
   Она думала о муже, который еще спит и к которому теперь не пробраться — как в недавнем дурацком сне. Но выходит, что не таком уж и дурацком…
   — О славе завтра подумаем, — вмешался вдруг Коновалов. — А сейчас домой надо, баиньки.
   — Какие баиньки? Вставать пора… — констатировала Алевтина Олеговна. Часы на школе отмерили половину седьмого.
   — То-то и оно, — непонятно согласился Коновалов. А молодой человек подтвердил:
   — Вы правы, Алевтина Олеговна, самое время вставать.
   И Алевтина Олеговна почувствовала вдруг, как неведомая сила подхватывает ее, поднимает над землей, закручивает, швыряет невесть куда — в туман, в неизвестность, в кромешную темноту.
 
   Зазвонил будильник, и Алевтина Олеговна с трудом открыла глаза. Первая мысль была до зевоты банальной: где я? Но и банальные мысли имеют полное право на существование, без них в нашем повседневном житье-бытье не обойтись. В самом деле: секунду назад стояла во дворе перед стеной, а сейчас — это Алевтина Олеговна мгновенно определила! — лежит в собственной постели, причем не в костюме и туфлях, а в ночной рубашке и босиком.
   Подумала: неужто опять сон?
   Но нет, не сон: слишком хорошо, слишком четко по мнилась ей пролетевшая ночь. И как долго ждала пяти утра, и как торопливо шла по двору, как лавировала между сновавшими туда-сюда жильцами, которые дружно возводили стену, и ясно помнилась и гулкая пустота школьного здания, и сизый дым, вырывающийся в окна из толстых резиновых трубок…
   Но почему ничего не видно?
   Туман, созданный химическим опытом Алевтины Олеговны, по-хозяйски обосновался в ее квартире. Он был густым и на глаз плотным — как черничный кисель, но движений отнюдь не сковывал. Да и дышалось легко. Алевтина Олеговна встала и, вытянув вперед руки, пошла по комнате — ощупью, как слепая. Наткнулась на что-то, ударилась коленкой — больно. Сдержала стон, опустила руку — точно, туалетный столик. Надо левей… Двинулась вперед, нащупала спинку кровати, вцепилась в нее, как в спасительный ориентир — сейчас по нему и до спящего мужа доберется. Еще шаг, еще… Алевтина Олеговна уперлась руками во что-то холодное, массивное, неподвижное. И опустила в бессилии руки, прижалась лбом к этому холодному, пахнущему улицей, пылью, цементом — чужому.
   Ничего не было сном. Кирпичная стена наглухо отделила ее от мужа, перерезала комнату, надвое разделила кровать.
 
   Павлик проснулся сразу — будто и не спал вовсе. И сразу сообразил: конечно, не спал! Все это — не более чем хитрый трюк хитрого парня в белой куртке. Или не его, нет! Когда он с Павликом впервые беседовал, когда они ушли на набережную, подальше от чужих глаз и ушей, когда парень поведал ему план, Павлик особенно не удивлялся. Просто сказал:
   — Ну, допустим, все будет именно так. Но для этого нужен как минимум один профессиональный волшебник, — вроде бы он так элегантно шутил, а вроде бы — всерьез прощупывал загадочного парня. А тот с ходу ответил:
   — Волшебник есть.
   Тоже не поймешь: хохмил или взаправду…
   — Ты, что ли? — спросил Павлик.
   — Почему бы и нет? — вопросом на вопрос.
   — Давно практикуешь?
   — Может, день, а может, всю жизнь.
   — Как понять, маэстро?
   — Так и понимай, — отрезал парень. Но сжалился над Павликом, пояснил темновато: — В каждом из нас спит волшебник, крепко спит, мы о нем и не подозреваем. Но если его разбудить… — не договорил, не пожелал.
   Но Павлик не отставал:
   — Кто же его разбудил, интересно?
   — «Время. События. Люди». Слыхал про такую телепередачу? — парень засмеялся, легонько хлопнул Павлика по спине. — Ох и любопытен же ты, отрок!..
   — Я серьезно, — упрямо настаивал Павлик.
   — И я серьезно, — парень и впрямь посерьезнел. — Ты вдумайся, вдумайся? Время… События… Люди… И не захочешь, а заставят.
   — Слушай, а ты сам откуда? — жалобно спросил Павлик, отчетливо понимая, что ничего больше из парня не вытянешь.
   — Отовсюду, — коротко сказал парень. — Привет. Закончили интервью.
   — Последний вопрос, — взмолился Павлик. — Почему именно ты?
   — Почему я? — удивился парень. — С чего ты взял? Не только я. Нас много.
   — Кого нас?
   — Ты после школы случаем не на юрфак собрался? — ехидно поинтересовался парень. — Прямо следователь… Ну, все, я пошел.
   — Секунду, — быстро сказал Павлик. — Звать тебя как?
   — Звать?.. — парень притормозил. — По-разному. Николай. Михаил. Семен. Владимир, Александр… Любое имя. Павел, например.
   — Павел?
   — А чем плохо? Тебя ж так зовут…
   — Я не волшебник.
   — А вот это бабушка надвое сказала, — засмеялся парень и свернул во двор.
   Надоел ему допрос.
   В свое время, если читатель помнит, автор скрыл этот разговор, сославшись на «первое правило разведчика», помянутое — или придуманное? — парнем. Спрашивается: почему? Вот вам к месту еще одно «правило»: всякая информация полезна лишь в том случае, если приходит вовремя. Момент, считает автор, наступил.
 
   Туман в комнате висел — вытянутой руки не увидать. Молодец Алевтина, отметил про себя Павлик, толково сработала. Что за прихоти судьбы, размышлял он, в школе Алевтину считают мымрой и сухарем, прозвали «химозой», на уроках сачковали, а она, оказывается, из наших
   Павлик верил всему, что рассказал парень. И в самом деле, стоило Павлику пожалеть, что они с дедом оказались по разные стороны стены, как нате вам, пожалуйста: он — здесь, в своей кровати, а дед дрыхнет в соседней комнате, ни о чем не подозревая. И плохо, что не подозревая: сердце у деда, как говорится, не камень, слабенькое сердчишко, изношенное, как бы он ни хорохорился, ни играл в спортсмена. Проснется старик — не дай бог, инфаркт хватит…
   Павлик встал и отправился к деду в комнату.
   Легко сказать — отправился! Путешествие в тумане — дело хитрое, даже если знаешь маршрут назубок, с детства. Но туман прихотливо изменил все масштабы, смазал привычные расстояния, перемешал предметы. На пути неожиданно вырастали то сдвинутый кем-то стул, то острый косяк двери, то сама дверь, почему-то шаловливо гуляющая на петлях, то книжный стеллаж в коридоре, невесть как увеличившийся в размерах. Короче, до кабинета деда Павлик добрался, имея следующие нежелательные трофеи: шишку на лбу — раз, ссадину на руке — два, синяк на колене — три. Или что-то вроде — в тумане не разглядишь.
   Сразу за стеллажом коридор сворачивал направо — к дедовским владениям. Павлик уверенно туда последовал и вдруг с ходу уперся во что-то холодное и неподвижное. Прижал к этому «что-то» сразу вспотевшие ладони, бессмысленно напряг руки, пытаясь сдвинуть, столкнуть, сломать препятствие. Куда там! Стену на совесть строили, сам Павлик и строил — в три кирпичика, один к одному. Монолит!
   — Дед! — яростно выкрикнул Павлик. — Дед, проснись!
 
   Алевтина Олеговна, по-прежнему опасливо держась за спинку кровати, вернулась назад, к туалетному столику, пошарила в ящике, нащупала там маленький карандашик-фонарь, который муж привез из заграничной командировки. Не зажигая его, панически боясь, что сели батарейки, пошла обратно. Дойдя до стены, взгромоздилась на матрас, потом — на спинку кровати. Стоять на ней босыми ногами было больно, но Алевтина Олеговна на боль не обратила внимания, плевать ей было на боль, потому что стена — как Алевтина Олеговна и надеялась — оказалась той же высоты, что и во дворе, метров двух, не больше, а значит, до мужа можно хотя бы докричаться. Невеликий росточек Алевтины Олеговны позволил ей всего лишь ткнуться носом в верхний край стены. Алевтина Олеговна схватилась за стену левой рукой, а правую протянула на половину мужа, включила фонарик. Батарейки не сели, он светил исправно, но острый и сильный луч его упирался в плотное тело тумана и, угасая, исчезал в нем. Алевтина Олеговна швырнула фонарь на постель и — в голос:
   — Саша, я здесь, не бойся, Саша!
 
   Ирка и Сенька Пахомовы крепко спали, умаявшись за ночь. Сенька кашлянул легонько, перевернулся на другой бок, разбудил Ирку. Ирка открыла один глаз, сразу сощурила его: солнце било сквозь незакрытые шторы, как пограничный прожектор. Прикрывшись от его лучей ладошкой, Ирка глянула на будильник: семь почти. Ну и черт с ним, расслабленно подумала Ирка, не пойду на работу, а днем сбегаю, подам заявление. Прав Сеня: лучше в детский сад устроиться. Тем более звали. И Наденька на глазах будет…
   Тоже перевернулась на другой бок, обняла сопящего Сеньку. Спать так спать.
 
   — Откуда стена? — расходился Топорин-старший, вдавливая в кирпичи сухие, с гречневой россыпью пятен кулаки. — Я спрашиваю, черт побери, откуда взялась стена в моей квартире? Не смей ерничать, мальчишка, сопляк, отвечай немедленно: откуда эта дрянь?
   Можно было, конечно, обидеться на «сопляка», повернуться и скрыться — буквально! — в туманной дали, но Павлик понимал состояние старого деда, делал скидку на стереотип его мышления, на его, мягко говоря, возрастную зашоренность, поэтому вновь терпеливо принялся объяснять:
   — Дед, я прекрасно понимаю твое волнение, но прошу тебя: соберись, успокойся, вдумайся в мои слова.
   Это — не просто стена. Это — символ. Символ нашей разобщенности, вашего нежелания понять друг друга, нашей проклятой привычки жить только собственными представлениями и неумением принять чужие…
   Павлик употребил эти казенные, газетные, стершиеся от многократного пользования обороты и сам себя презирал. Но и деда тоже презирал — так, самую малость. В самом деле, куда проще: между нами — стена. И все сразу понятно, что не сказано — додумай, дофантазируй. Так нет, необходимы слова, много слов, и от каждого несет мертвечиной. Господи, да кому ж это нужно, чтоб родные люди друг перед другом речи держали?! Родные!.. Не вовремя домой явился — лекция. Не ту книгу взял — лекция. Не туда и не с тем пошел — обвинительная речь. Не жизнь, а прения сторон. Будто не в отдельных квартирах мы живем, а в отдельных залах суда, нападаем-обвиняем, отступаем-защищаем, казним, милуем, произносим речи обвинительные и оправдательные, ищем улики, ловим на противоречиях. А надо-то всего: намек, взгляд, брошенное вскользь слово, поступок, наконец…
 
   Стеценко проснулся от вопля жены и спросонья ничего не понял. Кругом было белым-бело, бело непроглядно, голос жены слышался откуда-то издалека, не то из другой комнаты, не то из-под одеяла.
   — Что случилось? — спросил Стеценко.
   — Саша, Сашенька, — причитала жена, — ты только не пугайся, но у нас в комнате — стена.
   Нет, не из кухни и не из-под одеяла шел голос, понял он, а вроде бы сверху. На шкаф она, что ли, забралась? Или на люстру?..
   — Какая стена? Что за бред? Где ты, Аля?
   — Я здесь, Саша, я на кровати. Протяни руку.
   Стеценко протянул руку и уперся в стену. «Сплю я и сон вижу», — нелогично подумал он.
   — Это не сон, — продолжала Алевтина Олеговна, — это самая настоящая стена.
   Докатились, констатировал Стеценко, уже и мысли читает.
   Он ощупал стену. Стена как стена, кирпичная, крепкая. И вдруг разом пришел в себя, сердце больно ухнуло, провалилось куда-то вниз — в желудок, наверно. Стеценко ощутил пугающую пустоту в груди, вскочил на постели, зашарил по стене руками.
   — Аля, Аленька, ты где?
   — Здесь я, здесь, ты встань на спинку кровати. Стеценко явственно била нервная дрожь, да и сердце по-прежнему обитало в желудке, екая там и нехорошо пульсируя. Продавливая матрац, он шагнул на постели и взгромоздился на деревянную спинку.
   — Видишь фонарик? — спросила Алевтина Олеговна.
   Где-то далеко — не меньше, чем в километре! — еле теплился крохотный огонек. Стеценко протянул к нему руку поверх стены, наткнулся на руку жены, цепко схватил ее, сжал, стараясь унять дрожь. Алевтина была рядом, Стеценко слышал ее прерывистое дыхание и чувствовал, как медленно возвращается спокойствие, вот и сердце вроде назад запрыгнуло. Нет, что ни говори, а жена — человек нужный!
   — Что случилось, Аля? — повторил он свой первый вопрос.
   Высокий рост позволял ему обеими руками навалиться на верхнюю грань стены, а были бы силы — подтянулся бы и перелез к Алевтине: до потолка — сантиметров пятьдесят, вполне можно пролезть. Но как подтянешься, если живот выпадает из трусов, тащит вниз, будто гиря…
   — Сашенька, ты только не думай, что я сошла с ума, я не сошла с ума, стена-то — вот она. Она теперь всегда здесь будет.
   — Ты что, серьезно? — не понимая, шутит Алевтина или нет, спросил Стеценко.
   — Куда уж серьезнее! — с горечью ответила Алевтина Олеговна.
 
   А какие события, какие драмы происходили в то утро в других квартирах дома-бастиона? Какие велись разговоры, какие прения сторон, какие истины открывались, какие спектакли разыгрывались по разные стороны стены, какие копья ломались о пресловутое кирпичное диво?.. Можно догадаться, можно представить… Можно даже вспомнить слова молодого парня в белой куртке, когда он сообщил Павлику Топорину, что обязательными станут «кое-какие звуки»: плач и стон, крики о помощи и проклятия… Ох, нагадал, наворожил, напророчил, ох, получил он все это сейчас, жестокосердный…
 
   А славная чета Пахомовых — Ирка с Сенькой — безмятежно отсыпались, и общий радостный сон их был, возможно, цветным, широкоэкранным и стереоскопическим, произведение искусства, а не сон. И солнце гуляло по их квартире как хотело, по-хозяйски заглядывало во все углы, во все щелочки, вычищенные, выдраенные аккуратной женой Иркой.
 
   Но вот законный вопрос. Имелись ли в доме-бастионе другие квартиры, где — ни стены, ни тумана, где — лад и согласье, где не жилплощадь общая, а жизнь, как, собственно, и должно быть на общей жилплощади? Хочется верить, что были… Да конечно же, были, к черту сомнения! Ирка, например, если б она проснулась, если б ее спросили, сразу назвала бы не только номера квартир, но и перечислила бы всех, кто в них прописан, ибо не раз приводила в пример упрямому Сеньке тех, кто жить умеет, любить умеет, верить умеет, понимать друг друга и друг другу помогать. И пить, к слову, тоже умеет…
 
   Последняя формулировка — Иркина. И еще многих граждан нашей обширной державы, оправдывающих таким афористичным образом свой интерес к небогатому ассортименту винных отделов. Лично автор до сих пор не понял хитрого смысла вышеуказанной формулировки, до сих пор наивно считает, что лучше не уметь. Старая, хотя и парадоксальная, истина: не умеющий плавать да не утонет…
 
   В кухне туман был почему-то не столь густым, как в пристенных владениях, и Павлик без труда спроворил несколько бутербродов с сыром, нашарил в холодильнике две бутылки пепси-колы, погрузил все это на сервировочный столик и покатил его к стене, используя легкую колесную мебелишку в качестве ледокола. Или, точнее, туманокола.
   Столик ткнулся в стену, бутылки звякнули, дрогнули, но устояли.
   — Дед, — крикнул Павлик, — кушать подано.
   — Не хочу, — сказал из кабинета гордый профессор.
   — Ну и зря. Твоя голодовка стены не сломает.
   — А что сломает? — вроде бы незаинтересованно, вроде бы между прочим спросил Топорин.
   Пока Павлик готовил туманный завтрак, у деда было время поразмыслить над ситуацией. Данный вопрос, справедливо счел Павлик, — несомненный плод этих размышлений. И не только плод, но и симптом. Симптом того, что упрямый дед, Фома неверующий, готов, как пишут в газетах, к новому раунду переговоров.
   — Что сломает?.. — Павлик влез на оставленный у стены стул, поставил на нее, на ее верхнюю грань, тарелку с бутербродами и бутылку пепси. — Дед, возьми пищу, не дури… — спрыгнул на пол, сел на стул, подкатил к себе столик. Снова повторил: — Что сломает?.. Вот ты вчера говорил, будто наше поколение инфантильное и забалованное, будто мы не научились строить, а уже рвемся ломать. А спроси меня, дед: что мы рвемся ломать?
   — Что вы рветесь ломать? — помедлив, спросил Топорин.
   Слышно было, что он опять идет к стене переговоров, толкая впереди спасительный стул.
   — Стену, дед, стену, — ответил Павлик. — Я же говорил вчера…
   — Но ты, Павел, поминал абстрактную стену, так сказать, идеальныйобъект.
   — А он стал материальным.
   — Это нонсенс.
   — Ничего себе нонсенс, — засмеялся Павлик и постучал бутылкой по стене.
   — Долбанись лбом — поверишь.
   — Грубо, — сказал Топорин.
   — Зато весомо и зримо. Против фактов не попрешь, дед.
   — Смотря что считать фактами… Ну, ладно, допустим, ты прав и стена непонимания, о которой ты так красиво витийствовал, обрела… гм… плоть… Вот же бред, в самом деле! — Топорин в сердцах вмазал кулаком по кирпичам, охнул от боли. — Черт, больно!.. Ну и как же мы ее будем ломать? Помнится, ты жаждал лома, отбойного молотка, чугунной бабы… Беги, доставай, бей!
   — Бесполезно. Бить надо с двух сторон.
   — И мне принеси. Я еще… э-э… могу.
   — Конечно, можешь, дед, — ласково сказал Павлик, — иначе я бы с тобой не разговаривал. Но вот ведь хитрость какая: не разрушив идеальную, как ты выражаешься, стену, не сломать и материальной. Этой.
   — Вздор! — не согласился дед. — Принеси лом, и я — я! — докажу тебе…
   — Что докажешь? Выбьешь десяток кирпичей? А они восстановятся. Сизифов труд, дед.
   — Они не могут восстановиться! Это фантастика!
   — А что здесь не фантастика? Разве что мы с тобой…
   — Но как мы станем жить?!
   — А как мы жили, дед?
   — Как жили? Нормально.
   — Ты ни-че-го не понял, — обреченно проговорил Павлик.
   — Нет, я понял, я все понял, — заторопился Топорин. Попытался пошутить:
   — В конце концов, кто из нас профессор? — сказал с сомнением: — Но ведь так невозможно — со стеной?..
   — А я тебе что твержу? Конечно, невозможно! Похоже, дед, что ты и впрямь начинаешь кое-что понимать.
   Он встал и услышал, что дед по ту сторону кирпичной преграды тоже встал. Так они стояли и молчали, прижав к стене с двух сторон ладони, смотрели на нее сквозь плотный туман, и одно у них сейчас было желание — нестерпимое, больно щемящее сердце. Увидеть друг друга — всего-то они и хотели.
 
   Старик Коновалов и парень в белой куртке сидели на лавочке на набережной Москвы-реки и смотрели, как по серой плоской воде маленький буксирный катерок с громким названием «Надежда» тянет за собой стройную и длинную баржу. Катерок пыхтел, натужно пускал в реку синий дымок, но дело свое делал исправно.
   — Дай закурить, — попросил Коновалов.
   — Не курю, — сказал парень. — Не люблю.
   — И правильно, — согласился Коновалов. — Чего зря легкие гробить?.. — помолчал, провожая взглядом «Надежду», уходящую под стальные пролеты виадука окружной железной дороги. Робко, собственного интереса страшась, спросил: — Слушай, паренек, как же они теперь жить станут?
   — А как они жили, отец? — вопросом на вопрос ответил парень, не подозревая, что почти буквально повторил слова Павлика Топорина, сказанные им деду в ответ на такой же вопрос.
 
   Но почему — не подозревая? Все-то он подозревал, все-то знал, все ведал — многоликий юный искуситель людских душ, хороший современный парнишка по имени Андрей, Иван, Петр, Сергей, Александр, Николай, Владимир… Или Павел, например.
 
   — Как жили? — озадачился старик Коновалов. — По-разному жили, ни шатко ни валко. В сплошном тумане.
   — Оно и видно. А надо бы по-другому.
   — Потому и стена, да?
   — А что стена? Была и нет… Так, символ. Предупреждение. Чтобы поняли…
   — Поймут ли?..
   — Поймут, отец.
   — Хорошо бы… Отец сына, сын отца, жена мужа… Ах, славно!.. Жаль, сына моего нет…
   — Почему нет? Вон он…
   Коновалов, не веря парню, оглянулся. Из-за школьного здания на набережную вышел его сын — широкоплечий, дочерна загорелый, в шортах, в рубахе сафари, в пробковом тропическом шлеме, будто не в Москве он обретался, а в знойной Африке, будто не на столичный асфальт ступил, а на выжженную солнцем землю саванны.
   А он, кстати, там и обретался.
   — Серега! — крикнул Коновалов сдавшим от волнения голосом.
   — Он тебя пока не слышит, — мягко, успокаивая старика, сказал парень.
   Сын Серега посмотрел по сторонам и побежал по набережной к обрыву, перепрыгнул через поросшую редкой травой узкоколейку, ведущую к старой карандашной фабрике, начал спускаться к реке по склону, оскользаясь, хватаясь за толстые лопушиные стебли. А следом за ним на набережную выкатилась шумная, пестрая разноголосая людская толпа. Старик смотрел на нее оторопело, подмечая знакомцев. Вон Сенька с Иркой, ночные строители, — бегут, цепко держась за руки. Вон близнецы Мишка и Гришка тянут за собой своих скандальных жен, а те и не скандалят вовсе, охотно бегут, даже смеются. Вон старики Подшиваловы с сыном-писателем, невесткой-художницей, внуками-вундеркиндами — тесной группкой. Вон Алевтина Олеговна, счастливая учителка, — в обнимку с толстым Стеценко. Вон полковник из пятого подъезда с женой. А вон Павлик Топорин с дедом-спортсменом, профессором-историком — эти и на бегу о чем-то спорят, руками размахивают. И остальные жильцы — за ними, через узкоколейку, по обрыву, сквозь лопухи, к реке — кто кубарем, кто на своем заду, проверяя крепость штанов, кто на ногах устоял, а кто и на пузе сполз. И — в воду!
   Ан нет, не в воду.
   Показалось Коновалову, что не река под обрывом текла, а гигантская лента транспортера, и людей на ней было — как в часы пик в метро, не протолкнуться, и несла она их туда, куда спешил упрямый кораблик с зыбким именем, куда вел он огромную пустую баржу, на которую где-то кто-то что-то обязательно погрузит.
   — Что же ты? — укорил парень. — Догоняй!
   — А можно? — с надеждой на чудо, спросил Коновалов.
   — Конечно, чудак-человек!
   И Коновалов рванул к обрыву — торопясь, задыхаясь, ловя открытым в беззвучном крике ртом чистый утренний речной воздух.
 
   Катерок поддал газу, пустил из выхлопных труб вредный канцерогенный дым, и тот мгновенно расплылся над рекой, загустел сизым киселем, скрыл от посторонних глаз и баржу, и сам катер, и веселых жильцов — как не было ничего.
 
   А парень посмотрел на часы, спросил озабоченно:
   — А не пора ли нам?..
   И сам себе ответил:
   — Конечно, пора.
   И пошел себе, торопясь. В соседний дом. В соседний город. В соседний край. Далеко ему идти, долго, велика страна.
 
   И звонили будильники, и включалось радио, и распахивались ставни, и весело пела вода в кранах. Просыпался дом, вылетали из окон ночные толковые сны, майский день наступал — новенький, умытый, сверкающий.

РЯД ВОЛШЕБНЫХ ИЗМЕНЕНИЙ МИЛОГО ЛИЦА
Повесть

   «Что есть женщина?» — суперглубокомысленно думал Стасик Политов, выгоняя со двора поджарый «жигуленок» испанского цвета «коррида», нахально лавируя задом среди иных личных авто, по изящной дуге объезжая парадный строй мусорных баков, проскальзывая в опасной близости от стриженного по-солдатски, под ноль, тополя и газуя по Маленковке, а потом — дальше, туда, где вольно и плавно несет свои мутные воды древняя река Яуза.
   «Что есть женщина?» — тоскливо и безнадежно думал драматический артист Стасик Политов и сам себе отвечал без запинки: «Женщина есть зло!»
   У него имелись все основания к такому категоричному и в общем-то несветлому выводу. Он только что вдребезги разругался с двумя довольно близкими ему женщинами, а именно: с женой Натальей тридцати восьми лет от роду и дочерью Ксенией, восемнадцативешней девицей. Что послужило причиной ругани, мы еще узнаем, а пока, к слову, отметим, что заслуженный артист Стасик Политов вправе был задать себе такой философски вечный вопрос и так легко на него ответить, потому что всю сознательную жизнь поклонением его окружали разные женщины: красивые и не слишком, добрые и мегерообразные, молодые и увядающие. Нравился им Стасик Политов, вот и вся причина! Но он-то, он, хитрюга чертов, привык к идолопоклонству, дня без него не мыслил, идол, все выгоды в нем искал и, представьте себе, находил кое-какие. Но и об этом потом, потом…
   А пока зафиксируем ваше внимание на том, как умело выводил он со двора свой морковный седан-люкс, как хладнокровно, с каскадерской удалью рулил между поименованными препятствиями, хотя, казалось бы, — необратимое влияние стресса, тяжелые последствия бытового конфликта… Но нет, нет и нет! Никаких последствий не наблюдалось. Бытовой конфликт не давил на психику Стасика как раз потому, что привык он к подобным, пусть даже бурным, но быстротечным конфликтам — дома, в театре, в одолженной на вечерок холостяцкой квартирке, в машине, на улице, в магазине, везде, везде. Вечно он кого-то не устраивал, что-то не делал или делал не то, забывал, опаздывал, придирался по пустякам, спорил не к месту и не ко времени — сплошной Недостаток, а не человек.