Нет, позвонит она, конечно, позвонит, куда денется!
   Но, с другой стороны, Ленка права: как совместить Кошку с новым курсом?
   Ах, как трудно, как страшно, как невозможно!..
   Одернул себя: разахался, как барышня. Ты же мужик, найди выход, придумай компромисс, наконец…
   Опять компромисс?..
   Вот бы друга сейчас, друга верного, который все-все поймет, не станет усмехаться, подзуживать: мол, не выдержишь, старичок, не вытянешь, сломаешься, как твой «жигуленок»… Но нет такого! Нет и быть не может!
   А Ленка?..
 
   И увидел в зеркале, как она прошла сквозьдверь, бросила автомат в угол, а он чуть задержался над полом, не грохнулся, как ожидал Стасик, а мягко лег на паркет. Ленка стянула с плеч телогрейку, развязала теплый шерстяной платок. Тяжело опустилась на стул — тоже напротив зеркала, вытянула ноги в грубых кирзовых сапогах.
   — Устала? — спросил Стасик.
   — Очень, — просто сказала Ленка, провела ладонью по лицу, не заботясь, что грим размажется.
   А он, странно, не размазался. Как была Ленка партизанкой, так и осталась. Это шло ей — быть партизанкой. Это так по нутру ей было — хоть на вечер почувствовать себя партизанкой.
   Стасик, не поворачивая головы, видел ее лицо в зеркале — жесткое, словно высеченное из камня.
   — А ты не устал? — спросила она.
   — Меня же убили в первом акте, — ответил Стасик.
   — Я не о том, — жестковато усмехнулась Ленка. — Я о твоей игре.
   — О какой игре?
   — В нового Стасика Политова.
   — Я не новый, Ленка, я тот, которым должен был стать, если бы не…
   — Продолжай.
   — Долго перечислять. Если бы не — раз! Если бы не — два. Если бы не — тысяча, сто тысяч, миллион!
   — А теперь?
   — А теперь я сам с усам, ни во что не играю.
   — Для этого надо было упасть в Яузу?
   — Для этого надо было упасть в Яузу.
   — А сначала выключить сознание?
   — А сначала выключить сознание.
   — И включиться другим?
   — Другим? Нет, самим собой.
   — Выходит, без аварии нельзя стать самим собой?
   — Авария может быть всякой, не обязательно автомобильной. С нами каждый день происходят аварии, только мы не успеваем заметить их, поймать момент.
   — Чтобы выключить сознание?
   — А потом включиться вновь.
   — Это трудно, Стае.
   — Но ведь вышло…
   — Зато все считают тебя сумасшедшим.
   — Плевать! Привыкнут. И будут считать сумасшедшими тех, кто не похож на меня.
   — Но сейчас тебе трудно…
   — Нет, Ленка, легко. Никогда так легко не было! Ты веришь: я даже могу летать.
   — Как Воланд?
   — Я Ариэль, — почему-то обиделся Стасик. — Летающий человек. Ты что, забыла?
   — Забыла, — сказала Ленка. — А это обязательно — летать?
   — Не знаю. Пока не пробовал по-настоящему. В кино — там комбинаторы, «блуждающая маска». Фуфло… А тут — не знаю. Хочешь, попробую?
   — Хочу, — сказала Ленка.
   Она встала, тяжко постучала по паркету подкованными каблуками кирзовых сапог, подошла к окну, распахнула его в ночь.
   Стасик медленно-медленно, словно во сне, поднялся над стулом, повис, чуть покачиваясь от напряжения, потом потянулся выше, уложил в воздухе тело горизонтально земле, прижал к бедрам ладони и вылетел в окно. Сначала, привыкая к незнакомому ощущению полета, он осторожно и плавно сделал длинный круг над Театральной площадью, пронесся мимо окна, за которым, прижавшись щекой к раме, застыла Ленка, помахал ей рукой и вдруг, обретая невероятную свободу, почти не ощущая ставшего невесомым тела, рванулся ввысь, прошел над крышей соседнего дома, чуть не задев телевизионную антенну, и двинул на юго-запад Москвы — туда, где далеко-далеко, за длинной и рваной лентой огней Профсоюзной улицы, светились одинаково ровные кварталы бывшей деревни Ясенево.
   Он очень быстро долетел до них, гораздо быстрее, чем предполагал, спустился ниже, пошел над крышами на бреющем, увидел дом и двор внизу, где он раньше ставил машину, спланировал до десятого этажа, нашел знакомое окно, мертво повис в воздухе.
   В комнате горел торшер. В кресле сидела Кошка. Издалека, из темноты, Стасику было плохо видно, но почему-то показалось, что она плакала.
   — Не плачь, — тихо сказал Стасик, так тихо, что сам не услышал своего голоса.
   А Кошка услышала.
   Она подняла маленькую головку на тонкой длинной шее, повернулась к окну, и глаза ее, как два пограничных прожектора, прорезали ночную тьму, пошли шарить по округе, отыскивая того, кто сказал ей: «Не плачь!»
   Она не успела поймать Стасика в перекрестье своих пронзительно ярких лучей. Он резко взмыл к небу, прошептав-подумав на прощание:
   — Не бери лишнего в голову. Кошка!
   Он поднялся так высоко, что почти не видел внизу города, только россыпь огней, как светляки в траве. Мимо, обдав его горячим воздухом, промчался ТУ-154, идущий на посадку в аэропорт Внуково. Стасик догнал его и пристроился на крыле, держась за какой-то выступ, за какую-то закрылку или, может быть, элерон, перевел дыхание: все-таки с непривычки летать тяжко. Но и сидеть было непросто: крыло тряслось и норовило скинуть Стасика. Он мельком взглянул в иллюминатор. В кресле, ткнувшись рыжей бородой в грудь, смотрел сон замечательный психоневролог Игорь, загорелый и отдохнувший во всесоюзной здравнице друг-исцелитель, мамулина тайная надежда, мирно смотрел цветной предпосадочный сон и не ведал, кто за ним наблюдает. Стасик хотел постучать в иллюминатор, но передумал: пусть спит, намаялся на отдыхе, бедолага…
   Стасик оттолкнулся от крыла и нырнул вниз, стараясь уйти от страшных реактивных струй, от всяких аэродинамических турбулентностей. Это ему удалось. Он нутром чувствовал, где север, где юг, где восток и где запад. Взмахнул руками, как крыльями, взял точный курс на северо-восток, зажмурив глаза, шел в прохладном воздухе, как по сигналу локатора, и скоро-скоро очутился над темным беспросветным пятном, над большим лесным массивом, нырнул вниз, пролетел над крышей-линзой Дворца спорта «Сокольники», поднялся до уровня двенадцатого этажа своего дома — как раз напротив Дворца, присел на алюминиевые перильца балкона. За стеклом увидел Наталью.
   Наталья стояла у плиты и жарила блинчики. Она брала ложкой из эмалированной миски жидкое белое тесто, выливала его на сковородку аккуратными кругляшами, и они шипели, брызгались маслом и подпрыгивали. Наталья терпеливо ждала Стасика к ужину. Она знала, что блинчики у нее уже получаются хорошо. А на столе стояла ополовиненная Стасиком банка клубничного варенья.
   — Я скоро буду, мамуля, — опять полусказал-полуподумал Стасик, и Наталья, как и Кошка, тоже услыхала его, замерла на секунду с блином в измаранной мукой ладошке, бросилась к окну — поздно!
   Стасик летел дальше, и луч теплого света, легко вырвавшийся из окна, еще долго провожал его.
   Вдруг внизу, на скамейке в парке, Стасик увидел двоих. Тихо, чтоб не спугнуть, слетел к ближайшему дереву, уселся на ветку, спрятался за листвой. На скамейке сидела Ксюха, вжавшись под мышку длинному, довольно-таки красивому парню из этаких отечественных селфмейдменов, современному деловому парнишке, начальнику цеха на АЗЛК, где делают не любимые Стасиком автомобили «Москвич». А вот и он, парнишкин «москвичок», зелененький жучок, стоит тихонько, притаившись в кустах, и пофыркивает глушителем от нетерпения, скребется об асфальт сверхпрочными шинами «металлокорд»…
   Стасик не стал ничего шептать, просто снялся с дерева и улетел назад, к театру, где еще даже не успели выйти на площадь зрители, где по-прежнему стояла у раскрытого окна Ленка-партизанка и ждала Стасика. Он влетел в окно, изящно и плавно опустился на стул, перевел дыхание.
   — Ну, как я летал? — спросил горделиво.
   — Во! Настоящий Ариэль! — Ленка-партизанка показала ему большой палец и спросила: — Всех увидал?
   — Всех, — кивнул Стасик.
   — Счастливый, — сказала Ленка. — А я вот летать не умею.
   — Просто ты еще не поймала своей аварии, — успокоил ее Стасик. — Еще заметишь…
   — Наверно… Только знаешь, никому об этом не говори.
   — О том, что я летал?
   — Нет, об аварии.
   — Даже тебе? — спросил Стасик.
   — Даже мне, — сказала Ленка.
   Сняла со спинки стула телогрейку, надела ее, аккуратно застегнулась, подхватила за ремень тяжелый ППШ.
   — Ну, чао…
   — Какао, — ответил Стасик.
   И Ленка ушла, как пришла, — сквозьдверь.
   Стасик закрыл лицо руками, сильно нажал на глаза — белые круги пошли перед ними! — а когда отпустил, отнял руки, увидел в зеркале Ленку.
   Она стояла перед ним в своем точеном костюмчике, в своей воздушной блузочке, в своих туфельках-босоножках с позолоченными цепочками-перепоночками, сорокалетняя женщина-девушка, стояла она так и монотонно приговаривала:
   — Ста-асик, Ста-асик, Ста-асик…
   — Ты что бубнишь, птица? — спросил Стасик, постепенно приходя в себя, удивляясь, когда это она успела переодеться.
   — Я уже целую минуту бубню: Стасик, Стасик. А Стасик спит, как убитый. Устал? Тяжко без машины?.. Ладно, пошли, довезу: такси подано. Я сегодня добрая.
   — Спасибо, Ленка, но я пешком.
   — Слушай, оставь на вечер свою замечательную принципиальность. Я никому не скажу, что ты ехал. Просто поговорить надо.
   Стасик встал, подошел к двери, открыл ее, задержался на пороге.
   — Не надо, — сказал он. — Ты же сама запретила.
   — Когда?!
   — Только что.
   — Ты что, сумасшедший?
   — Это уже неоригинально, — грустно сказал Стасик и, не дождавшись ответной реплики, вышел из гримуборной, вниз по лестнице, хлопнул дверью, смешался на площади с толпой зрителей — неузнанный в темноте кумир молодых «каштанок», пошел, торопясь, в родные Сокольники: путь неблизкий, а у мамули блинчики простывают.

КАК ХОРОШО БЫТЬ ГЕНЕРАЛОМ
Дорожная фантазия

   Звонили цирковые начальники, плакали, просили, канючили: очень надо, Владимир Петрович, без вас ничего не выйдет, Владимир Петрович, вам терять нечего, Владимир Петрович.
   Лестно было. Для виду поломался, но согласился. Спросил только:
   — Когда ехать-то?
   — Завтра, — уже без слез, деловито сказали цирковые начальники, — завтра и в путь, любезный Владимир Петрович, с утра по холодку, дорога хорошая, сухая, вас там ждут с распростертыми объятиями…
   С распростертыми объятиями ждали Истомина Владимира Петровича в старинном русском городе Ярославле, не соврали начальники, но вот вам вопрос на засыпку: распростертыми для чего? Для дружбы? Фиг-то! Если уж и объятия, то единственно смертельные, ибо в старинный этот областной центр Истомин ехал не благодетелем, отнюдь, отнюдь…
   Ситуация, известная каждому гражданину из школьной еще программы по литературе: к нам едет ревизор.
 
   А к тому ж, помнится автору, был некогда такой леденящий душу детектив под уместным сейчас названием «Смерть ревизора» — то ли пера Агаты Кристи, то ли машинки Жоржа Сименона, то ли кисти кровожадного господина Чейза…
 
   Но Истомин о смерти в объятиях не помышлял, Истомин сам был писателем, известным в самой читающей стране мира, и знал, как легко сочиняются все эти смерти в объятиях, на взлете, в штрафной площадке и тэ дэ и тэ пэ и как ничтожно мало в них реального, приземленного, бытового. Реально как: напился, подрался, стукнул по голове стеклянной тарой, проспался, ужаснулся, сознался. Рутина… А этого Истомин тем более не опасался, поскольку верил в благородное чинопочитание, сильно развитое у артистов цирка, коих, сообщим наконец, он и ехал ревизовать в город на Волге. Ну-у, «ревизовать», конечно, понятие иносказательное, точнее и проще — беспристрастно оценить творческий уровень, измерить и взвесить посильный вклад в нетленное цирковое искусство.
 
   У каждого человека есть хобби. Один собирает марки, второй разводит рыбок, всяких там скалярий и меченосцев, третий любовно выращивает кактусы, а Истомин любил цирк. Он любил его с детства, хотя и редко попадал туда: семья жила бедновато, не до цирка было, разве что выпросишь у родителей на кино рублишко в старом масштабе цен. Но когда Истомин начал работать в газете, когда у него, у юноши еще, появились заветные корочки с тисненой золотом надписью «Пресса», он стал часто бывать и в московском цирке на бульваре, и в брезентовом шапито в парке у реки, а когда на бывших Воробьевых горах построили не цирк даже, а царский дворец из стекла и бетона, то и туда проник любознательный Истомин. И понаписал же он о разных цирковых номерах — уйму чертову! — поначалу восторженно, со слезой умиления, но чем глубже влезал он в цирковой мир, тем точнее становились его статьи, тем проблемнее, злее даже. Начал он кое-что понимать, кое в чем разбираться, разглядел лес за деревьями и с тоскою душевной заметил, что лес этот не везде зелен, не везде светел, что с могучих елок иголки давно осыпались, что столетние дубы гниль взяла, но есть, есть в лесу и крепкие березки, и аккуратные елочки, и прочие кедры, клены и ясени, да простится автору склонность к нужной метафоричности.
   Короче, стал Истомин редким специалистом по цирку. Редким по беспристрастности. Стал говорить о нем с высоких трибун, стал ездить по городам и весям, смотреть цирковые программы, резать артистам правду-матку, которую, к слову, они терпеть не могли. А кто, скажите, ее любит? Да никто и не любит, нет таких мазохистов, а необходимость острой критики признают скрепя сердце, красиво лукавя: критикуй, мол, невзирая на лица, коли установка на то есть, а мы твое лицо хоро-о-ошо запомним — до случая…
   А кто бы на их месте, скажите, не искал подспудно случая досадить шибко принципиальному типу? Ведь с его легкой подачи слабым — как он определил, знаток липовый! — артистам снижали ставки или вообще увольняли из цирка. Цирковые начальники с радостью доверяли наемному… ээ… специалисту, который к тому же работал бескорыстно, из чистой любви к искусству.
   Но случай пока ни к кому не пришел, и Истомин горько критиковал все и вся.
 
   Читатель вправе спросить у автора: с одной стороны — любовь к цирку неземная, а с другой — сор из избы, так? Неувязочка получается…
   А вот и не получается, ответит автор. Вот у вас, читатель, сын двоечник, хулиган, от рук отбился, три привода в милицию, не сегодня-завтра родную бабушку зарежет; уж вы его кроете почем зря, уж вы его ремнем охаживаете, стыдите прилюдно и наедине, а ведь любите, сознайтесь, сердце от любви и боли разрывается… Цирк для Истомина и был таким любимым-ненавистным сыном.
   Параллель понятна?.. Если понятна, пошли дальше.
 
   Жена говорила Истомину:
   — Не пойму, что у тебя за хобби: цирк или литература?.. Вон тебе из Киева звонили, со студии, надо ехать, утверждать актерские пробы. Поедешь?
   — Лень, — говорил Истомин. — Я их уже по телефону утвердил.
   — А в Ярославль не лень? — говорила жена.
   — А в Ярославль не лень, — говорил Истомин и был житейски прав, ибо вот вам еще одна близкая параллель.
   Представьте себе инженера по профессии и, скажем, филателиста по увлечению, стоящего перед сложной дилеммой: провести свободное время — подчеркиваем: свободное! — в родном цеху или же в филателистическом обществе. Куда он пойдет? — вопрос для членов телеклуба «Что? Где? Когда?». И через минуту ответ: он спешит в общество с кляссером под мышкой. Итак, один ноль в пользу клуба знатоков…
   Впрочем, речь о свободном времени. Когда, к примеру, надо было написать сценарий для Киева, Истомин зад от стула не отрывал, на телефонные звонки не откликался.
   А сейчас ему не писалось, смутный призрак новой повести еще только маячил в опасливом отдалении, и четырехчасовая автомобильная поездка по сухому шоссе пришлась как нельзя кстати: будет время подумать, поломать голову. Истомин считал, что ничто так не способствует процессу творчества, как длинная дорога.
 
   И вот уже утро, и вот уже девять часов, и вот уже выведен из стойла белый «жигуленок» Истомина, и бензина в нем под завязку, и цилиндры в масле купаются, и давление в шинах на должном уровне. «Чтобы не пришлось любимой плакать, крепче за баранку держись, шофер». Песня.
 
   Тут к месту сделать небольшое самокритичное отступление, назовем его — автоотступление. В смысле — авторское, но и в смысле — автомобильное. Почему, справедливо спросите вы, автор так привержен легковому колесному транспорту и разного цвета «Жигули» и «Волги» переезжают у него из повести в повесть?
   Что ж, ответит вам автор, вы всецело правы, он сам за собой замечает сей вопиющий недостаток. Но что прикажете делать, если четверть жизни автора проходит в автомобиле? Если он за многие годы настолько прирос к нему, что ездит на нем как в ближнюю булочную, так и в дальние города? И все его герои — под стать ему! — тоже автокентавры: автомобильный капот на теле человека. Или наоборот. Все это — веяние времени, веяние века НТР, когда автосалон заменяет нам кабинет, спальню, гостиную, и уж магнитофонами мы его оснащаем, телевизорами, и встречаемся в нем, и спорим, и любим подчас…
   И тем не менее автор кается, просит прощения, бьет челом…
 
   Да, еще одно. Поскольку Истомин уже выехал на Ярославское шоссе в районе ВДНХ, поскольку он уже катит по прямой мимо знаменитого акведука екатерининских времен, оставляя справа не менее знаменитую станцию техобслуживания «Жигулей» и постепенно приближаясь к границе Москвы, то сразу успокоим тех, кто не любит цирк: повесть не о цирке. Если быть точным и справедливым, она — о дороге, о почти прекрасном шоссе Москва — Ярославль, и все, что в повести будет происходить, произойдет в дороге.
   Так сказать, дорожнаяистория.
   Вот кто их не любит — тут уж миль пардон, как говорится, извините за внимание…
   А о цирке больше ни слова. Разве что в конце, когда Истомин доберется до цели своего путешествия.
 
   Давайте обозначим приметы времени. Итак, утро, июнь, температура — двадцать два градуса по шкале Цельсия, облачность — ноль, ветер — слабый до умеренного, южный, зелень сочная, яркая, земля сухая и уже теплая, асфальт упругий и относительно ровный. Красота, кто понимает!
   Истомин понимал. Истомин любил ездить в недальние от Москвы города, любил притормозить минут на пятнадцать, поставить авто на обочину, полежать в траве и посмотреть в небо, особенно если оно чистое и высокое. А еще он любил притрассовые деревни, любил прогуляться по их главным улочкам, заглянуть в промтоварные магазины и даже купить там что-нибудь вроде английских лезвий для бритья или венгерских подтяжек, что-нибудь супердефицитное, невесть как задержавшееся в тесной полутьме магазинчика, хотя и абсолютно ненужное Истомину. Ну вот, к слову, брился он электрической косилкой, а брюки поддерживал ремнем…
   Да не в покупках дело, не в промтоварах! Истомин был человеком ритуала, а все вышеописанное входило в дорожный ритуал, разнеживало Истомина, даже умиляло, а в общем-то — вот уж поистине нераскрытые тайны человеческого интеллекта — служило неким катализатором мыслительного процесса, который шел сам по себе в недрах подсознания, и вдруг срабатывало где-то что-то, выскакивала наружу преотличная мыслишка, фразочка какая-нибудь или там хитрый поворот сюжета, и опять — внешнее безмыслие, дорога, райцентры, небо, трава, солнце.
   Так в современной музыке, в пресловутом «тяжелом роке», вроде бы заглушенная сумасшедшими аккордами ритм-группы, вроде бы забитая неистовыми брейками ударника, вроде бы задавленная металлически гулкими звуками синтезатора, до странности легко прорывается наружу тонкая и чистая основная мелодия, ведомая тонким и чистым голосом. Красиво.
   Будем считать, что Истомин работал в стиле «тяжелый рок».
 
   А между тем он уже оставил позади город Пушкино: медленно проплыли на фоне голубого-преголубого неба синие-пресиние купола Никольской церкви.
 
   Что-то у него стряслось с настроением, что-то излишне минорной слышалась сегодня мелодия… чего?.. ну, скажем, дороги Москва — Ярославль, будто написана она была не в вышеуказанном модном стиле, а эдак в неровном ритме грустного свинга. Истомин сам определил свое состояние: ему скверно ехалось.
   А с чего бы скверно, думал он. Все вроде в порядке, все в норме: фильм счастливо вплыл в съемочный период; книга в издательстве — на подходе, уже сверка прошла; сын здоров и весел, двоек не приносит, тренер по велоспорту им доволен; жена работает, прямо-таки купается в своей работе и не вмешивается в личную жизнь Истомина.
   А что личная жизнь?
   И личная жизнь прекрасна. Сорок лет — возраст невеликий, здоровье в порядке, спасибо зарядке, внешние данные не оставляют желать лучшего, все при нем, при Истомине: и лицо, и одежда, и душа, и мысли.
   Так в чем же дело?
   А ни в чем конкретно, здраво уверял себя Истомин, просто имеет место некий душевный дискомфорт, некое легкое депрессивное состояние, вызванное в последние месяцы как раз излишним напряжением души и мысли, излишним, значит, перенапрягом за письменным столом, будь он проклят, любимый. В самом деле, не без умиленияпризнался себе Истомин, ведь ты только за столом и перенапрягаешься, только чистый лист бумаги и вызывает у тебя разного рода страсти, но все они, сэр писатель, умозрительны, ибо не подкреплены страстями реальными, взаправдашними. Холоден ты, корил себя Истомин, аки лягушка… нет, лучше змея, кобра или гюрза…
   Строг к собственной персоне писатель Истомин, ох как строг! Но, если вглядеться, за этой внешней строгостью легко проглядывало милое кокетство горячо любящего себя человека. Вот с мерзкой лягушкой, с зеленой тварью сравниваться не захотел, предпочел благородный холод змеиного тела, длинного и элегантного, хотя на чей-то взгляд тоже премерзкого.
 
   Истомин передвинул рычажок на рулевой колонке, на ветровое стекло брызнули два водяных фонтанчика, а резиновые фиатовские щетки смыли с него расплющенные в слишком свободном полете тела мелких насекомых.
 
   Но будем справедливыми: Истомин все про себя знал, все свои недостатки изучил на жизненном опыте, и когда жена либо иные знакомые представительницы прекрасного пола начинали ему их перечислять, то Истомину становилось скучно: ладно бы что-то новенькое, а то ведь все давно известно. Другое дело, что, любя себя, извините за невольную рифму, Истомин нежно любил и собственные недостатки. Какой-то классик утверждал, что любовь — коли это и вправду любовь — не терпит оговорок. Если ты говоришь, что безумно любишь женщину, но тебе очень не нравится… что?.. ее левый глаз, например, то это, простите, никакая не любовь, а одно притворство. Раз уж любишь, то никакой глаз любви не помеха.
   Истомин был согласен с классиком.
   Видимо, поэтому, знакомясь с женщинами, он немедленно искал в их облике или в их поведении этот самый, говоря образно, левый глаз, искал и, естественно, находил — кто без недостатков, поднимите руку! — и только что родившийся роман, а точнее, новеллка немедленно устремлялась к логическому финалу, к последнему «прости», к банальному «прощай». Призрак левого глаза прямо-таки парил над недлинными отношениями Истомина с дамами, и это, к слову, тоже входило в большой комплекс любви к самому себе. Безгранично любить еще кого-то, считал Истомин, — значит распылять силы, подрывать здоровый дух в пока что здоровом теле. И такое ровное и мягкое отношение к героиням помянутых новеллок рождало спокойствие, логикой отмеренный уровень страстей, а стало быть, и безвзрывный исход. Никто из однажды покинутых дам на Истомина не обижался, глупых сцен не устраивал, более того, многие продолжали невинно дружить с ним, а особо тактичные даже становились друзьями дома.
   — Ты анестезиолог расставаний, — сказала ему как-то одна прелестная и, заметим, афористичная особа.
   И он принял на вооружение удачный термин и при случае употреблял его — не в оправдание собственной тактики, упаси Боже, но в утверждении оной.
 
   Впрочем, Истомин подозревал, что кое-какая боль терзает кое-каких его подружек, но даже не позволял себе думать об этом. Он, напомним, — анестезиолог. Терапия и психоневрология — не его области.
 
   У поворота на Абрамцево ему проголосовали. Высокая шатенка взмахнула рукой, внезапный порыв слабого до умеренного швырнул ей на лицо длинные прямые волосы, и Истомину показалось…
   Да ни черта ему не показалось, не могло показаться! Он включил правую мигалку, легонько прижал тормоз и скатился на обочину. Перегнулся через сиденье, открыл пассажирскую дверцу, сказал:
   — Я прямо.
   — Я тоже, — сказала длинноволоска и по-хозяйски уселась рядом, умостила в ногах синюю спортивную сумку с ковбойской надписью «Родео» на боку, отбросила назад легкие волосы. — Привет.
   — Привет, Анюта, — сказал Истомин, ничуть не удивляясь тому странноватому факту, что его первая — бывшая — жена ловит попутные машины у поворота на Абрамцево. — Ты, собственно, куда?
   — Я, собственно, туда, — сказала Анюта. — А ты куда?
   — И я туда, — сказал Истомин.
   — Значит, нам опять по пути, — сказала Анюта.
   Но Истомин счел необходимым уточнить:
   — Временно.
 
   Свою первую жену Анюту он не видел годков эдак шестнадцать, а то и больше, — словом, с тех пор, как их спонтанный молодежный брак захирел и угас, не просуществовав и пары лет. Анюта где-то безвестно инженерила, и никаких сведений о ней Истомин не искал.