Страница:
— Скажу, что не похож он на того, кто нам нужен.
— На молодого директора надеешься? — усмехается Давуд.
— Тоже мало. Давай до третьего доберемся, на базу плодоовощную, — предлагаю я. — Окаемов твой говорит, этот самый перспективный.
— Доберемся обязательно. Но туда с улицы не зайдешь, предлог нужен. Завтра пойдем. Я подготовлю. А сейчас пойдем, я тебя с Хромым познакомлю. Совсем другое дело, я тебе скажу.
— А стоит ли через тебя знакомиться? Может, мне самому пойти?
— Обязательно через меня. Я ему помог, он мне поможет. Уверен.
— Как же ты ему помог?
— Год назад хотели его, понимаешь, порезать. За что, не знаю. И не спрашиваю. А он не говорит. Поздно вечером на набережной кинулись на него, Хромого, сразу четверо. Подстерегли, не случайно как-нибудь. Не один день стерегли. Это мне уже сам Хромой сказал. И еще сказал: «Старый дружок счеты сводит». Ну, пустая набережная, понимаешь. Зима, вечер, темнота. Смерть, одним словом, в лицо ему глядела. Кончать его хотели. Случайно только я там оказался. Шел с работы, голова болит, ну, я круг сделал по набережной. Меня тоже ножичком задели. Но жизнь ему я все-таки спас. Хотя убежали в темноте, собаки. И он никого не отдал. Но добро помнит. Я, например, таких уважаю, да?
— Помощником тебе стал?
— Не. Я его в свои дела не втягиваю, понимаешь. Парень сильно от жизни натерпелся, я вижу. Ему покой нужен. Так, мимо иду, захожу. «Здравствуй, Сережа, говорю. Как здоровье?» — «Порядок», — отвечает и молотком стучит. «Жалобы, спрашиваю, есть?» — «Не кашляю больше», — говорит и улыбается. Такая, знаешь, печальная у него улыбка.
— А связи опасные?
— Сам он сейчас не опасный, ручаюсь. Вот что главное, дорогой.
— А судимости у него за что?
— Драка и еще раз драка. Все двести шестая статья, первый раз — часть первая, а потом и вторая. Но как и почему все было, не знаю, не спрашивал и, понимаешь, не хочу спрашивать пока.
Разговаривая, мы незаметно выходим на набережную. Вот и море. От него невозможно оторвать глаз. До этого оно один только раз серой полоской мелькнуло далеко внизу, когда мы шли к рынку. А сейчас оно рядом, вот оно, шумное, холодное, зимнее море, злое и косматое. И какое-то завораживающее в своем вечном, неуемном, яростном движении. Глаз невозможно оторвать от этих бесконечных волн, с пушечным грохотом мерно бьющих одна за другой в высокую набережную. Сильный, тугой ветер наполняет воздух водяной пылью, и лицо сразу становится мокрым, а на губах ощущаешь соль. Очень это здорово, необычно и приятно. Набережная идет вдоль самого моря, пляжа внизу нет, лишь узкая гряда зеленых мокрых камней, так что при несильном даже волнении, как сейчас, над гранитным парапетом то и дело вздымаются косматые гребни волн, а соленые брызги достигают окон домов.
Вдоль набережной тянутся невысокие белые здания. В первых этажах расположены бесчисленные магазины, кафе, рестораны. То и дело в дверях их видны таблички: «Закрыто». Эти рестораны и кафе откроются, видимо, только летом. Прохожих здесь сейчас мало, идут они торопливо, нахохлившись, морщась от брызг. Видно, только такому восторженному приезжему, как я, тут может что-то нравиться, местные жители предпочитают сейчас вообще не появляться. А вот летом набережная, наверное, самое оживленное место в городе.
Беседуя, мы с Давудом идем не спеша. Я поглядываю на море.
Но вот, наконец, мы и у цели. Между двумя домами притулилась маленькая сапожная мастерская. Это, видимо, просто заброшенная, глубокая подворотня, приспособленная под мастерскую. Весь проем подворотни заколочен досками, оставлена только узкая дверца и маленькое оконце, в котором выставлено несколько мужских и женских туфель. Нет даже вывески, и так, видимо, все ясно.
Давуд толкает дверку, и мы входим в тесное помещение. Невысокий дощатый барьер делит его на две части. За барьером на низенькой скамеечке сидит мастер, я не сразу могу его разглядеть в кажущейся после дневного света полутьме, царящей здесь Вижу худощавую, согнутую фигуру и неестественно отставленную в сторону ногу под черным сатиновым фартуком. Возле него на низком, грубом ящике разложены инструменты, вокруг лежат старые ботинки, женские туфли, сапоги, разбросаны обрезки кожи, стоят какие-то банки, металлические коробочки. В нос бьет терпкий, острый запах кожи, лака, клея, табака. С потолка прямо к глазам мастера спускается лампочка под железным, в виде конуса, абажуром. Больше освещения тут нет, и мастерская погружена в полумрак. Глаза не сразу привыкают к нему.
Когда мы входим и облокачиваемся на барьер, сапожник поднимает голову, и я постепенно различаю узкое, небритое, бледное лицо, темноватые круги под глазами, а сами глаза дерзкие и умные, но хитрости и тем более коварства я в них не замечаю.
— Здравствуй, Сережа, — улыбаясь, говорит Давуд и протягивает через барьер руку.
Хромой, прежде чем пожать ее, вытирает свою о фартук.
— Здравствуй, Давуд.
В резком его голосе чувствуется теплота.
— Жалобы есть? — спрашивает Давуд.
— Не кашляю, — в ответ сдержанно усмехается Хромой.
Это, видно, стало у них ритуалом при встрече.
— Слушай, Сережа, — уже серьезно говорит Давуд. — Я тебя, дорогой, никогда ни о чем не просил. Так или не так, а?
— Так, — спокойно подтверждает Хромой.
— А теперь вот хочу попросить. Очень нужно, понимаешь.
— Проси, — тем же тоном произносит Хромой.
— Вот, гляди, — Давуд кладет руку мне на плечо. — Это мой друг. Приехал из Москвы. Верь ему, как мне, понимаешь?
— Понимаю, — кивает Хромой, внимательно вглядываясь в меня.
— Так вот. Крепко ему помоги. Изо всех сил помоги. Он тебе сам все расскажет, что надо. Зовут Виталий. Ну, знакомьтесь, пожалуйста.
Мы с Хромым пожимаем друг другу руки.
Давуд смотрит на часы и объявляет:
— Перерыв на обед, пожалуйста. Я ухожу, вы разговаривайте В семнадцать часов я тебя жду, Виталий, а?
Я киваю, и Давуд, приветственно взмахнув рукой, уходит.
Хромой с усилием поднимается со своей скамеечки и, сильно припадая на одну ногу, выходит из-за барьера.
— Серьезная беседа не терпит суеты, — говорит он. — Пусть будет второй перерыв на обед. Все равно работы ни хрена нет.
Он запирает дверь на длинный засов, потом выставляет в оконце табличку с надписью: «Перерыв на обед».
— Прошу в мои апартаменты, — шутливо произносит он.
Я захожу за барьер. Хромой толкает заднюю дверцу, и мы оказываемся в темной и, как видно, просторной комнате. У двери Хромой щелкает выключателем. Вспыхивает посреди комнаты лампочка под розовым прогорелым абажуром. Я оглядываюсь Под лампочкой стоит старенький стол, покрытый клеенкой, возле него несколько стульев, в стороне прислонился к стене какой-то допотопный буфет со стеклянными дверцами, а в углу на четырех чурбачках установлен матрац, застеленный старыми одеялами, с двумя цветными подушками в изголовье. На стене возле буфета висят какие-то вещи.
— Здесь живешь? — оглядываясь, спрашиваю я.
— Когда домой идти неохота, — отвечает Хромой и неожиданно добавляет: — Или когда идти опасаюсь.
— И так, значит, бывает?
— Бывает, — просто отвечает Хромой. — Все в жизни бывает. Да ты садись.
Мы подсаживаемся к столу.
— А здесь оставаться не страшновато? — снова спрашиваю я.
— Здесь-то? Не-а. И потом, здесь у меня еще два выхода предусмотрены, — он кивает на дальний, плохо освещенный угол комнаты. — Один — во двор, а второй — в подъезд соседнего дома, под лестницу, его там и не видно. Так что уйти всегда можно.
— Если только в подъезде и во дворе не будут ждать.
— Ну, тут уж целый взвод нужен, — усмехается Хромой. — Столько никогда не набирается. А потом, никто про эти выходы не знает. Тебе только и говорю, раз ты Давуду друг.
— Что ж, на доверие положено отвечать доверием, — говорю я. — Курить можно у тебя тут?
— Можно. Мы не в ресторане.
— А в ресторане разве нельзя? — удивленно спрашиваю я.
— Ага. Ни в одном. У нас город некурящих. Нигде курить нельзя. Ни в кино, ни в театре, ни на пляже. В газете даже объявляли.
— Ай, ай, — я качаю головой. — Знал бы… впрочем, все равно приехал бы. Серьезное дело привело. Вот слушай, — я закуриваю. — В Москве убит человек. Из вашего города приехал. Фамилия Семанский, зовут Гвимар Иванович. Был здесь директором магазина. Не знаешь такого?
— Не-а, — качает головой Хромой, боком пристраиваясь на стуле.
— Убили ваши, — продолжаю я. — Чума и Леха. Их знаешь?
— Этих знаю, — ровным голосом произносит Хромой и тоже тянется за сигаретой, а мне показалось, он не курит.
— Так вот, Чума арестован, Леха погиб.
— Лучше бы наоборот.
— Это точно, — соглашаюсь я. — Но так уж судьба распорядилась. Только вот что пока не ясно: за что убили-то. Они там, в Москве, крупную квартирную кражу залепили. И вроде бы этот самый Семанский им подвод к ней дал. А потом, я так полагаю, что-то они не поделили.
— А Чума хоть что говорит?
— Пока ничего не говорит. Он заговорит, если крепко его прижать. Но вот Леха погиб. Теперь Чума постарается все на него свалить. И больше прижимать его пока нечем. Вдвоем они это убийство совершили. Но, скорей всего, приказал третий.
Хромой слушает напряженно, забывая даже про сигарету. Он весь как-то съежился на стуле, подобрался, будто хочет прыгнуть куда-то, и только отброшенная в сторону искалеченная нога, как подбитое крыло птицы, разрушает это ощущение. Что-то особое, личное чувствую я в этом напряженном его внимании.
— Ты такого Льва Игнатьевича, случайно, не знаешь? — спрашиваю я.
— Не-а. Это все не наша бражка. У нас другой народец, — усмехается Хромой, затягиваясь наконец сигаретой. — Но… тут есть одно обстоятельство.
Я уже успел заметить, что выражается Хромой иной раз как-то необычно, слишком, я бы сказал, культурно. Странно. Отпетый вроде бы блатняга с двумя судимостями, а такой вдруг язык, откуда бы ему, спрашивается, взяться. Это — или семья, или образование, больше взяться неоткуда.
— Какое обстоятельство? — спрашиваю я.
— Я этих двоих знаю как облупленных. Особенно Чуму. У меня с ним инцидент был еще там… — Хромой неопределенно машет рукой. — Так вот, квартирные кражи им никогда не светили. Это не их ума специальность. И вообще они уже больше года на дела не ходят. А грошей, между прочим, у каждого из них навалом. Вот кое-кто и толкует, будто они в няньки нанялись. Понял?
— К кому?
— Никто не знает. Темнят. Или теперь уже об этом в прошедшем времени говорить надо? Темнили, значит.
— А узнать можно?
— Попробовать можно.
— Попробуй. Ты ведь многих тут знаешь?
— Больше чем надо.
— И врагов, значит, тоже нажил?
— Тоже больше чем надо.
— Почему же так получилось?
— Расходимся во взглядах, — чуть заметно усмехается Хромой, не поднимая глаз. — Я кодлу не терплю. И на дела в жизни не ходил. Ну, это мне простить не хотят. Они меня за это и из родного города выдавили. А потом и здесь узнали. Спасибо Чуме. Так что отношения у меня здесь пестрые, с кем как.
— И друзья есть?
— Не без того. Оборону держим.
— Когда Давуд в драку влез, это они счета с тобой сводили?
— Если хочешь знать, Давуд меня дважды от смерти спас. Или они меня ножичком писанули бы и я копыта откинул, или же я их, и тогда мне тоже была бы хана… — Глаза Хромого сужаются, и в них появляется холодная и злая решимость. — Я ножичком совать тоже умею, не дай бог как. И ножичек у меня имеется… Ногу вот компенсирую. Не гнется она у меня, видишь? Разбили железным прутом в хорошем разговоре одном.
— Расскажи.
— Потом как-нибудь. Не будем спешить. И помни, — сурово предупреждает Хромой. — Меня нигде не называй. Мало кто тебе встретится.
— Знаю.
— Приходи завтра вечером, как стемнеет. Но до шести. Может, чего уже буду знать. Один человек утречком должен ко мне заскочить.
— Ладно, — киваю я и смотрю на часы. — Пойду пока.
Я поднимаюсь. Вслед за мной сползает со стула и Хромой.
Мы снова выходим в мастерскую. Здесь по-прежнему горит свет и плотная занавеска натянута на окошко. Я и не заметил, как это проделал Хромой. Обращаю, однако внимание, что Хромой не выпускает меня через свои запасные выходы. Правильно. Так я обычный заказчик, а так, если бы кто-нибудь заметил меня случайно, я уже какой-то секретный посетитель, которого Хромой опасается принимать открыто. При этом, правда, я, оказывается, не учитываю одной небольшой подробности.
Итак, проходим через мастерскую к двери, я жму Хромому руку и выхожу на темную и пустынную набережную. С шумом ухают где-то рядом невидимые волны, с рокотом откатываются и снова бьют в каменную стенку набережной. Соленая водяная пыль по-прежнему висит в воздухе, и лицо сразу становится мокрым от нее.
Я еще толком не успеваю сориентироваться, в какую сторону мне следует идти, как вокруг меня внезапно возникает из темноты несколько парней.
— У Хромого был? — угрожающе спрашивает один из них.
— Ну, был, — отвечаю я. — Он и в самом деле хромой.
— Зачем приходил?
— Да вот хотел узнать, не шьет ли ботинки, а он только старые чинит.
— Заливаешь, сучонок, — зло смеется другой парень за моим плечом. — Такие лбы за этим к Хромому не ходят. Лучше говори, пока ежиком не пощупали. Зачем он дверь запер, а? Чтобы примерять не мешали?
И парни довольно гогочут. Их, кажется, четверо или пятеро. Многовато.
— Так он сказал, что работу закончил, — чуть помедлив, говорю я. — Сказал, что до шести только работает.
— Точно. Он до шести работает, — подтверждает один из парней.
— Ладно вам, ребята, — добродушно говорю я. — Первый день в городе, и уже такие разговоры. Да плевал я на этого хромого.
К сожалению, я не могу как следует разглядеть их лиц. Впрочем, и они меня тоже, значит, не разглядят и не запомнят. Вот только по росту смогут узнать. Довелось же так вымахать, черт возьми! Сыщик ничем не должен бросаться в глаза. А я… Впрочем, один из парней, кажется, под стать мне.
— Ну, топай на первый раз, — решает наконец кто-то из них. — Второй раз гляди не попадайся. В море кинем, сучонок.
И вся компания тут же растворяется в темноте, словно ее и не было.
Да, малоприятная встреча. Хорошо еще, если случайная. А если нет? Тогда, выходит, что-то они снова готовят и Хромого следует предупредить. В обиду давать я его не хочу. Этот парень мне понравился. Да и сведения его очень важны. Видимо, и в самом деле какую-то хлебную работенку нашли себе два моих приятеля, Леха и Чума. Очень это интересно уточнить.
В управление я прихожу с опозданием. Но Давуд меня ждет. Я ему подробно рассказываю о том, что сообщил мне Хромой, о неприятной встрече на набережной и о всех своих соображениях по этому поводу. Давуд со мной согласен. Мы решаем, что Хромого следует предупредить. И пусть он нам расскажет, что тут и почему заваривается, пусть доверится нам. Мы все-таки кое в чем поопытней его и поумелее тоже.
Остаток вечера мы с Давудом проводим у меня в гостинице, ужинаем вместе и составляем подробный план на завтра.
Утром, однако, выясняется, что план придется менять. Третий, самый, очевидно, интересный из Ермаковых, Иван Спиридонович, директор плодоовощной базы, заболел и три дня как находится в больнице. Да, со знакомством придется повременить.
И я отправляюсь к матери и сестре Лехи. Живут они вместе. Сестра была замужем и развелась. Работает бухгалтером в магазине, где директором был Семанский, а теперь у нее директор некий Георгий Иванович Шпринц. Обе женщины, и мать, и сестра, даже видеть Леху не желают. Они ничего о нем не знают, ни о его делах, ни о его знакомых. А мне как раз и нужны его связи, его знакомства. Пожалуй, одну только ниточку здесь можно будет проверить: — Леха — Семанский. Знали они друг друга? А если знали, то как познакомились, какие отношения между ними возникли? И еще будет хорошо, если удастся узнать у Лехиной сестры — ее зовут Лидия Васильевна — что-то о самом Семанском, о его связях и всяких там комбинациях, о которых говорил Окаемов. Впрочем, в таких комбинациях, наверное, должен быть замешан и бухгалтер. Но Окаемов о Лидии Васильевне, однако, ничего не сказал.
Все это я обдумываю по дороге, пока ищу нужную мне улицу. Проще, конечно, было бы просто взять в управлении машину, она бы быстренько доставила меня по нужному адресу. Но я люблю не ездить, а ходить по незнакомому городу, это не только интересно, но и полезно, и не для здоровья, а для дела. Всегда надо как можно лучше знать место, где предстоит действовать, район боя, так сказать, причем в нашем деле бой может возникнуть в любой момент и в самом прямом смысле слова.
В конце концов, после многих расспросов, охотно воспользовавшись даже, по совету прохожих, двумя-тремя проходными дворами, я выхожу наконец на нужную мне улицу. Она, кстати, оказывается недалеко от той, по которой мы шли вчера с Давудом, направляясь к рынку. Таким образом, этот район города я в результате уже неплохо знаю. У меня выработалась отличная память на всякие городские пути-дороги, закоулки, дворы, дома, маршруты автобусов, троллейбусов, трамваев. Никогда раньше, до работы в уголовном розыске, я не в состоянии был все это запомнить. Удивительная вещь — человеческая память. Кроме природных ее особенностей у каждого человека, ее можно еще и развить, причем в любом требуемом направлении. Я в этом сам убедился. Ведь я стал запоминать не только улицы и дворы, я научился, например, удивительнейшим образом запоминать лица, иной раз сначала вообразив их себе по приметам, а потом уже запомнив — это ведь еще труднее.
Но вот наконец и нужный мне дом восемь. Он трехэтажный, старый, с открытыми галереями со стороны двора. На галереи выходят двери и окна всех квартир, тут же полощется на веревках белье.
Я в полутьме поднимаюсь по скрипучей деревянной лестнице и выхожу на галерею второго этажа. Там находится нужная мне квартира. На звонок долго не открывают. За это время меня успевают рассмотреть, кажется, из всех квартир, мимо которых я прошел. Уйма любопытных женщин живет в этом доме.
Наконец дверь открывается. На пороге стоит маленькая, худенькая старушка в темном платке на плечах и теплых домашних туфлях. Просто не верится, что у нее мог быть такой огромный сын, как Леха. На гладком, розовом лице ее слезятся сильно увеличенные толстыми стеклами очков бесцветные глаза. Серебристо-седые пушистые волосы собраны в небольшой пучок на затылке. Словом, на вид добрая и вполне симпатичная старушка.
— Здравствуйте, Пелагея Яковлевна, — говорю я и чувствую, что меня слушает не только она, но, по крайней мере, еще две старушки из двух соседних квартир.
Кажется, это чувствует и сама Пелагея Яковлевна и потому торопливо и очень громко говорит мне:
— Здравствуй, голубчик, здравствуй. Ну, проходи, чего стал?
Голос у нее скрипучий, резкий, с неожиданными командирскими интонациями, словно от частых криков и ссор.
Я миную темноватую переднюю, где поспешно снимаю пальто и кепку, и оказываюсь в скромной, чистой комнате, по виду столовой. Посередине стоит квадратный стол под цветастой скатертью, на нем глиняная вазочка без цветов, у стены — буфет с посудой, у другой — диван с очень пестрой обивкой, мягкие стулья вокруг стола, какая-то картинка и две-три фотографии в рамке на стене. Словом, самая обычная обстановка.
Старушка указывает мне на стул и тяжело опускается на другой.
— Дочка-то на работе? — сочувственно спрашиваю я.
— Лидка? На бюллетень, дура, встала. Надумала! Вот уже, считай, четвертый час в поликлинике трется. Очередища. Домой приползет больней, чем была. Наша-то доктурша уволилась. Ну, и все подарки, ясное дело, прахом пошли. Теперь новую обхаживай. Халаты ей дари, то да се.
— Какие халаты?
— «Какие, какие»! — недовольно скрипит старуха. — Известно какие. Докторские. У Лидки в магазине бывают. Особые какие-то. Да нешто одними халатами нонче обойдется? Я Лидке-то еще прошлый раз говорила: «Не слазь с бюлетня. Сиди, пока держат». Нет, убежала. Ну, и вот обратно. А теперича уже при чужой болеть-то. Ох, нешто они кого слушают… — Старуха умолкает и пристально смотрит на меня, потом вдруг сердито спрашивает: — Ну, с чем пришел, бессовестный? Чего тебе еще надо?
Я, опешив от неожиданности, не знаю, что ей ответить, и, на всякий случай виновато опустив голову, молчу. Старуха, однако, мое молчание истолковывает по-своему и все так же сердито продолжает:
— Прошлый раз я тебе чего сказала, забыл? Ленька сюда ни ногой, понял? Как в тюрьму через тебя попал, так все. И твои бесстыжие глаза еще смотреть на меня могут? Сына ты у меня отнял, погубитель! Глаза все за него выплакала… А ты еще… вот…
Голос ее прерывается от сдерживаемых слез.
А у меня не хватает больше выдержки слушать ее, хотя в горе своем Пелагея Яковлевна может упомянуть и что-то важное, и назвать какие-нибудь интересные мне имена. Но горе, которым она охвачена, и мне переворачивает душу. Поэтому я нарочито бодро говорю:
— С кем-то вы меня перепутали, Пелагея Яковлевна. Неужели еще один такой длинный вам попался? Быть того не может.
— О господи! — испуганно отшатывается от меня старушка и машет рукой, словно желая, чтобы я исчез с ее глаз. — Никак обозналась? Вот горе-то. Ну, ничего не вижу. Уж ты, голубчик, меня, старую, извини. Не разглядела сослепу. Кто ж ты такой будешь?
— Да вот насчет Лени как раз и зашел, — говорю я. — Неужели он у вас такой уж пропащий… — я чуть не говорю «был», но вовремя останавливаюсь.
Если нарушить логику разговора, свернув вдруг на что-то очень больное, человек легко следует в разговоре за вами.
— Да неужто не пропащий? — горячо откликается Пелагея Яковлевна. — А коли он уже, почитай, год как вернулся и в одном со мной городе живет, а носа не кажет, не нужна я ему, выходит.
— Да, может, он стыдится?
— Кого он когда стыдился, ты что?
— Так может, он встретил кого да влюбился? — осторожно спрашиваю я.
— Мать такой любви не помеха.
— Говорил, Зина какая-то у него есть.
— Вот! Хоть ее бы слушал. Хорошая девушка. На фабрике работает. Фруктовых вод. Приходила ко мне. Поплакали вместе.
— Что ж она говорит?
— Ох, слушает он ее, как меня слушал. Ну, точно. Вот уже, считай, две недели от нее скрывается. Ни слуху ни духу. А то явился к ней, подарки всякие дорогие принес, серьги там бирюзовые, колечко тоже, денег оставил много, говорит. Это что, я тебя спрашиваю? Это бессовестные деньги, вот я тебе скажу.
— И Зина так считает?
— Ну, а как еще считать, скажи на милость? Вот работал он у Лидки в магазине грузчиком. А ведь, считай, восемь классов окончил. Если бы не злодейка эта, то кем бы он стать мог, соображаешь?
— Какая злодейка, Зина, что ли?
— Окстись! — машет на меня рукой Пелагея Яковлевна. — Водка — вот кто! От нее все зло, все несчастья. Кругом же алкоголики, чтоб они все сгорели! Ну, и здоровый человек им, конечное дело, глаз колет. Они его к себе норовят. А Ленька-то наш слаб на это дело. От отца-покойника гниль-то эта идет. Ох, грехи наши с нами родятся.
— Пелагея Яковлевна, а вы меня за кого же приняли? — спрашиваю я.
— Да за Славку, пропади он. Тоже верста коломенская. У-у… Ирод.
— А чего он делает, Славка этот?
— Славка-то? — Как-то неуверенно переспрашивает Пелагея Яковлевна. — С Ленькой работал, в магазине. А потом уже и не знаю даже. Тоже через водочку свихнулся. Общая она погубительница. Вот она и Славку… Ох, ох! А ведь человеком был.
В это время хлопает входная дверь, в передней слышна возня, и через минуту в комнату заглядывает молодая женщина, стройная, миловидная, со смущенной улыбкой на пухлых губах, а на разрумянившихся щеках видны симпатичные ямочки. Это, конечно, Лида. Она выглядит совсем юной, и я даже в мыслях не могу назвать ее Лидией Васильевной. А ведь ожидал я увидеть бледную, больную, замученную женщину.
— Кто это у нас, мама? — спрашивает она, заходя, и с любопытством чуть смущенно смотрит на меня.
— Вот человек пришел, — объясняет Пелагея Яковлевна. — Насчет Леньки говорим. Как да что. Ну, чего врач-то?
— А! — беззаботно улыбается Лида. — На работу выписала.
— Во-во. Катерина Дмитриевна, чай, не выписала бы.
— Да ладно, мама, — Лида поглядывает на меня. — А вы уже кончили говорить или я помешала?
— Кончили не кончили, а устала я, — вздыхает Пелагея Яковлевна и обращается ко мне: — Уж прилягу, как хочешь.
— Ну конечно, Пелагея Яковлевна. Отдыхайте, — подхватываю я и говорю Лиде: — Мне бы и с вами, Лидия Васильевна, поговорить надо.
— А вы откуда? — строго спрашивает Лида.
— Из Москвы, — отвечаю я и протягиваю ей свое удостоверение.
Она рассматривает его с интересом и совсем безбоязненно, потом удивленно спрашивает, поднимая на меня глаза:
— Это вы из-за Лени приехали?
— Ну, не только из-за него, конечно.
— Что ж, пойдемте ко мне, чтобы маме не мешать, — предлагает Лида и обращается к матери: — Ты, мама, приляг пока. А через часок я обедом займусь. И посуду не мой, смотри.
— Да уж помыла, — смущенно признается Пелагея Яковлевна. — Ну, ступайте, ступайте. Полежу я.
Славные, видно, женщины, и нелегкой жизнью они живут.
Комната Лиды такая же скромная и чистенькая, как и та, где мы беседовали с Пелагеей Яковлевной. Только она еще поменьше, вместо буфета стоит платяной шкаф, вместо дивана низкая тахта с пестрыми подушками, над тахтой висит пестрый коврик, а у окна стоит маленький письменный стол с одной тумбочкой, над ним, сбоку, висит зеркало, а по стенам развешаны фотографии, среди них, кажется, даже школьные. И еще висит книжная полочка, я по корешкам читаю названия с детства знакомых книг. Возле столика стоят два стула. На них мы и садимся.
— На молодого директора надеешься? — усмехается Давуд.
— Тоже мало. Давай до третьего доберемся, на базу плодоовощную, — предлагаю я. — Окаемов твой говорит, этот самый перспективный.
— Доберемся обязательно. Но туда с улицы не зайдешь, предлог нужен. Завтра пойдем. Я подготовлю. А сейчас пойдем, я тебя с Хромым познакомлю. Совсем другое дело, я тебе скажу.
— А стоит ли через тебя знакомиться? Может, мне самому пойти?
— Обязательно через меня. Я ему помог, он мне поможет. Уверен.
— Как же ты ему помог?
— Год назад хотели его, понимаешь, порезать. За что, не знаю. И не спрашиваю. А он не говорит. Поздно вечером на набережной кинулись на него, Хромого, сразу четверо. Подстерегли, не случайно как-нибудь. Не один день стерегли. Это мне уже сам Хромой сказал. И еще сказал: «Старый дружок счеты сводит». Ну, пустая набережная, понимаешь. Зима, вечер, темнота. Смерть, одним словом, в лицо ему глядела. Кончать его хотели. Случайно только я там оказался. Шел с работы, голова болит, ну, я круг сделал по набережной. Меня тоже ножичком задели. Но жизнь ему я все-таки спас. Хотя убежали в темноте, собаки. И он никого не отдал. Но добро помнит. Я, например, таких уважаю, да?
— Помощником тебе стал?
— Не. Я его в свои дела не втягиваю, понимаешь. Парень сильно от жизни натерпелся, я вижу. Ему покой нужен. Так, мимо иду, захожу. «Здравствуй, Сережа, говорю. Как здоровье?» — «Порядок», — отвечает и молотком стучит. «Жалобы, спрашиваю, есть?» — «Не кашляю больше», — говорит и улыбается. Такая, знаешь, печальная у него улыбка.
— А связи опасные?
— Сам он сейчас не опасный, ручаюсь. Вот что главное, дорогой.
— А судимости у него за что?
— Драка и еще раз драка. Все двести шестая статья, первый раз — часть первая, а потом и вторая. Но как и почему все было, не знаю, не спрашивал и, понимаешь, не хочу спрашивать пока.
Разговаривая, мы незаметно выходим на набережную. Вот и море. От него невозможно оторвать глаз. До этого оно один только раз серой полоской мелькнуло далеко внизу, когда мы шли к рынку. А сейчас оно рядом, вот оно, шумное, холодное, зимнее море, злое и косматое. И какое-то завораживающее в своем вечном, неуемном, яростном движении. Глаз невозможно оторвать от этих бесконечных волн, с пушечным грохотом мерно бьющих одна за другой в высокую набережную. Сильный, тугой ветер наполняет воздух водяной пылью, и лицо сразу становится мокрым, а на губах ощущаешь соль. Очень это здорово, необычно и приятно. Набережная идет вдоль самого моря, пляжа внизу нет, лишь узкая гряда зеленых мокрых камней, так что при несильном даже волнении, как сейчас, над гранитным парапетом то и дело вздымаются косматые гребни волн, а соленые брызги достигают окон домов.
Вдоль набережной тянутся невысокие белые здания. В первых этажах расположены бесчисленные магазины, кафе, рестораны. То и дело в дверях их видны таблички: «Закрыто». Эти рестораны и кафе откроются, видимо, только летом. Прохожих здесь сейчас мало, идут они торопливо, нахохлившись, морщась от брызг. Видно, только такому восторженному приезжему, как я, тут может что-то нравиться, местные жители предпочитают сейчас вообще не появляться. А вот летом набережная, наверное, самое оживленное место в городе.
Беседуя, мы с Давудом идем не спеша. Я поглядываю на море.
Но вот, наконец, мы и у цели. Между двумя домами притулилась маленькая сапожная мастерская. Это, видимо, просто заброшенная, глубокая подворотня, приспособленная под мастерскую. Весь проем подворотни заколочен досками, оставлена только узкая дверца и маленькое оконце, в котором выставлено несколько мужских и женских туфель. Нет даже вывески, и так, видимо, все ясно.
Давуд толкает дверку, и мы входим в тесное помещение. Невысокий дощатый барьер делит его на две части. За барьером на низенькой скамеечке сидит мастер, я не сразу могу его разглядеть в кажущейся после дневного света полутьме, царящей здесь Вижу худощавую, согнутую фигуру и неестественно отставленную в сторону ногу под черным сатиновым фартуком. Возле него на низком, грубом ящике разложены инструменты, вокруг лежат старые ботинки, женские туфли, сапоги, разбросаны обрезки кожи, стоят какие-то банки, металлические коробочки. В нос бьет терпкий, острый запах кожи, лака, клея, табака. С потолка прямо к глазам мастера спускается лампочка под железным, в виде конуса, абажуром. Больше освещения тут нет, и мастерская погружена в полумрак. Глаза не сразу привыкают к нему.
Когда мы входим и облокачиваемся на барьер, сапожник поднимает голову, и я постепенно различаю узкое, небритое, бледное лицо, темноватые круги под глазами, а сами глаза дерзкие и умные, но хитрости и тем более коварства я в них не замечаю.
— Здравствуй, Сережа, — улыбаясь, говорит Давуд и протягивает через барьер руку.
Хромой, прежде чем пожать ее, вытирает свою о фартук.
— Здравствуй, Давуд.
В резком его голосе чувствуется теплота.
— Жалобы есть? — спрашивает Давуд.
— Не кашляю, — в ответ сдержанно усмехается Хромой.
Это, видно, стало у них ритуалом при встрече.
— Слушай, Сережа, — уже серьезно говорит Давуд. — Я тебя, дорогой, никогда ни о чем не просил. Так или не так, а?
— Так, — спокойно подтверждает Хромой.
— А теперь вот хочу попросить. Очень нужно, понимаешь.
— Проси, — тем же тоном произносит Хромой.
— Вот, гляди, — Давуд кладет руку мне на плечо. — Это мой друг. Приехал из Москвы. Верь ему, как мне, понимаешь?
— Понимаю, — кивает Хромой, внимательно вглядываясь в меня.
— Так вот. Крепко ему помоги. Изо всех сил помоги. Он тебе сам все расскажет, что надо. Зовут Виталий. Ну, знакомьтесь, пожалуйста.
Мы с Хромым пожимаем друг другу руки.
Давуд смотрит на часы и объявляет:
— Перерыв на обед, пожалуйста. Я ухожу, вы разговаривайте В семнадцать часов я тебя жду, Виталий, а?
Я киваю, и Давуд, приветственно взмахнув рукой, уходит.
Хромой с усилием поднимается со своей скамеечки и, сильно припадая на одну ногу, выходит из-за барьера.
— Серьезная беседа не терпит суеты, — говорит он. — Пусть будет второй перерыв на обед. Все равно работы ни хрена нет.
Он запирает дверь на длинный засов, потом выставляет в оконце табличку с надписью: «Перерыв на обед».
— Прошу в мои апартаменты, — шутливо произносит он.
Я захожу за барьер. Хромой толкает заднюю дверцу, и мы оказываемся в темной и, как видно, просторной комнате. У двери Хромой щелкает выключателем. Вспыхивает посреди комнаты лампочка под розовым прогорелым абажуром. Я оглядываюсь Под лампочкой стоит старенький стол, покрытый клеенкой, возле него несколько стульев, в стороне прислонился к стене какой-то допотопный буфет со стеклянными дверцами, а в углу на четырех чурбачках установлен матрац, застеленный старыми одеялами, с двумя цветными подушками в изголовье. На стене возле буфета висят какие-то вещи.
— Здесь живешь? — оглядываясь, спрашиваю я.
— Когда домой идти неохота, — отвечает Хромой и неожиданно добавляет: — Или когда идти опасаюсь.
— И так, значит, бывает?
— Бывает, — просто отвечает Хромой. — Все в жизни бывает. Да ты садись.
Мы подсаживаемся к столу.
— А здесь оставаться не страшновато? — снова спрашиваю я.
— Здесь-то? Не-а. И потом, здесь у меня еще два выхода предусмотрены, — он кивает на дальний, плохо освещенный угол комнаты. — Один — во двор, а второй — в подъезд соседнего дома, под лестницу, его там и не видно. Так что уйти всегда можно.
— Если только в подъезде и во дворе не будут ждать.
— Ну, тут уж целый взвод нужен, — усмехается Хромой. — Столько никогда не набирается. А потом, никто про эти выходы не знает. Тебе только и говорю, раз ты Давуду друг.
— Что ж, на доверие положено отвечать доверием, — говорю я. — Курить можно у тебя тут?
— Можно. Мы не в ресторане.
— А в ресторане разве нельзя? — удивленно спрашиваю я.
— Ага. Ни в одном. У нас город некурящих. Нигде курить нельзя. Ни в кино, ни в театре, ни на пляже. В газете даже объявляли.
— Ай, ай, — я качаю головой. — Знал бы… впрочем, все равно приехал бы. Серьезное дело привело. Вот слушай, — я закуриваю. — В Москве убит человек. Из вашего города приехал. Фамилия Семанский, зовут Гвимар Иванович. Был здесь директором магазина. Не знаешь такого?
— Не-а, — качает головой Хромой, боком пристраиваясь на стуле.
— Убили ваши, — продолжаю я. — Чума и Леха. Их знаешь?
— Этих знаю, — ровным голосом произносит Хромой и тоже тянется за сигаретой, а мне показалось, он не курит.
— Так вот, Чума арестован, Леха погиб.
— Лучше бы наоборот.
— Это точно, — соглашаюсь я. — Но так уж судьба распорядилась. Только вот что пока не ясно: за что убили-то. Они там, в Москве, крупную квартирную кражу залепили. И вроде бы этот самый Семанский им подвод к ней дал. А потом, я так полагаю, что-то они не поделили.
— А Чума хоть что говорит?
— Пока ничего не говорит. Он заговорит, если крепко его прижать. Но вот Леха погиб. Теперь Чума постарается все на него свалить. И больше прижимать его пока нечем. Вдвоем они это убийство совершили. Но, скорей всего, приказал третий.
Хромой слушает напряженно, забывая даже про сигарету. Он весь как-то съежился на стуле, подобрался, будто хочет прыгнуть куда-то, и только отброшенная в сторону искалеченная нога, как подбитое крыло птицы, разрушает это ощущение. Что-то особое, личное чувствую я в этом напряженном его внимании.
— Ты такого Льва Игнатьевича, случайно, не знаешь? — спрашиваю я.
— Не-а. Это все не наша бражка. У нас другой народец, — усмехается Хромой, затягиваясь наконец сигаретой. — Но… тут есть одно обстоятельство.
Я уже успел заметить, что выражается Хромой иной раз как-то необычно, слишком, я бы сказал, культурно. Странно. Отпетый вроде бы блатняга с двумя судимостями, а такой вдруг язык, откуда бы ему, спрашивается, взяться. Это — или семья, или образование, больше взяться неоткуда.
— Какое обстоятельство? — спрашиваю я.
— Я этих двоих знаю как облупленных. Особенно Чуму. У меня с ним инцидент был еще там… — Хромой неопределенно машет рукой. — Так вот, квартирные кражи им никогда не светили. Это не их ума специальность. И вообще они уже больше года на дела не ходят. А грошей, между прочим, у каждого из них навалом. Вот кое-кто и толкует, будто они в няньки нанялись. Понял?
— К кому?
— Никто не знает. Темнят. Или теперь уже об этом в прошедшем времени говорить надо? Темнили, значит.
— А узнать можно?
— Попробовать можно.
— Попробуй. Ты ведь многих тут знаешь?
— Больше чем надо.
— И врагов, значит, тоже нажил?
— Тоже больше чем надо.
— Почему же так получилось?
— Расходимся во взглядах, — чуть заметно усмехается Хромой, не поднимая глаз. — Я кодлу не терплю. И на дела в жизни не ходил. Ну, это мне простить не хотят. Они меня за это и из родного города выдавили. А потом и здесь узнали. Спасибо Чуме. Так что отношения у меня здесь пестрые, с кем как.
— И друзья есть?
— Не без того. Оборону держим.
— Когда Давуд в драку влез, это они счета с тобой сводили?
— Если хочешь знать, Давуд меня дважды от смерти спас. Или они меня ножичком писанули бы и я копыта откинул, или же я их, и тогда мне тоже была бы хана… — Глаза Хромого сужаются, и в них появляется холодная и злая решимость. — Я ножичком совать тоже умею, не дай бог как. И ножичек у меня имеется… Ногу вот компенсирую. Не гнется она у меня, видишь? Разбили железным прутом в хорошем разговоре одном.
— Расскажи.
— Потом как-нибудь. Не будем спешить. И помни, — сурово предупреждает Хромой. — Меня нигде не называй. Мало кто тебе встретится.
— Знаю.
— Приходи завтра вечером, как стемнеет. Но до шести. Может, чего уже буду знать. Один человек утречком должен ко мне заскочить.
— Ладно, — киваю я и смотрю на часы. — Пойду пока.
Я поднимаюсь. Вслед за мной сползает со стула и Хромой.
Мы снова выходим в мастерскую. Здесь по-прежнему горит свет и плотная занавеска натянута на окошко. Я и не заметил, как это проделал Хромой. Обращаю, однако внимание, что Хромой не выпускает меня через свои запасные выходы. Правильно. Так я обычный заказчик, а так, если бы кто-нибудь заметил меня случайно, я уже какой-то секретный посетитель, которого Хромой опасается принимать открыто. При этом, правда, я, оказывается, не учитываю одной небольшой подробности.
Итак, проходим через мастерскую к двери, я жму Хромому руку и выхожу на темную и пустынную набережную. С шумом ухают где-то рядом невидимые волны, с рокотом откатываются и снова бьют в каменную стенку набережной. Соленая водяная пыль по-прежнему висит в воздухе, и лицо сразу становится мокрым от нее.
Я еще толком не успеваю сориентироваться, в какую сторону мне следует идти, как вокруг меня внезапно возникает из темноты несколько парней.
— У Хромого был? — угрожающе спрашивает один из них.
— Ну, был, — отвечаю я. — Он и в самом деле хромой.
— Зачем приходил?
— Да вот хотел узнать, не шьет ли ботинки, а он только старые чинит.
— Заливаешь, сучонок, — зло смеется другой парень за моим плечом. — Такие лбы за этим к Хромому не ходят. Лучше говори, пока ежиком не пощупали. Зачем он дверь запер, а? Чтобы примерять не мешали?
И парни довольно гогочут. Их, кажется, четверо или пятеро. Многовато.
— Так он сказал, что работу закончил, — чуть помедлив, говорю я. — Сказал, что до шести только работает.
— Точно. Он до шести работает, — подтверждает один из парней.
— Ладно вам, ребята, — добродушно говорю я. — Первый день в городе, и уже такие разговоры. Да плевал я на этого хромого.
К сожалению, я не могу как следует разглядеть их лиц. Впрочем, и они меня тоже, значит, не разглядят и не запомнят. Вот только по росту смогут узнать. Довелось же так вымахать, черт возьми! Сыщик ничем не должен бросаться в глаза. А я… Впрочем, один из парней, кажется, под стать мне.
— Ну, топай на первый раз, — решает наконец кто-то из них. — Второй раз гляди не попадайся. В море кинем, сучонок.
И вся компания тут же растворяется в темноте, словно ее и не было.
Да, малоприятная встреча. Хорошо еще, если случайная. А если нет? Тогда, выходит, что-то они снова готовят и Хромого следует предупредить. В обиду давать я его не хочу. Этот парень мне понравился. Да и сведения его очень важны. Видимо, и в самом деле какую-то хлебную работенку нашли себе два моих приятеля, Леха и Чума. Очень это интересно уточнить.
В управление я прихожу с опозданием. Но Давуд меня ждет. Я ему подробно рассказываю о том, что сообщил мне Хромой, о неприятной встрече на набережной и о всех своих соображениях по этому поводу. Давуд со мной согласен. Мы решаем, что Хромого следует предупредить. И пусть он нам расскажет, что тут и почему заваривается, пусть доверится нам. Мы все-таки кое в чем поопытней его и поумелее тоже.
Остаток вечера мы с Давудом проводим у меня в гостинице, ужинаем вместе и составляем подробный план на завтра.
Утром, однако, выясняется, что план придется менять. Третий, самый, очевидно, интересный из Ермаковых, Иван Спиридонович, директор плодоовощной базы, заболел и три дня как находится в больнице. Да, со знакомством придется повременить.
И я отправляюсь к матери и сестре Лехи. Живут они вместе. Сестра была замужем и развелась. Работает бухгалтером в магазине, где директором был Семанский, а теперь у нее директор некий Георгий Иванович Шпринц. Обе женщины, и мать, и сестра, даже видеть Леху не желают. Они ничего о нем не знают, ни о его делах, ни о его знакомых. А мне как раз и нужны его связи, его знакомства. Пожалуй, одну только ниточку здесь можно будет проверить: — Леха — Семанский. Знали они друг друга? А если знали, то как познакомились, какие отношения между ними возникли? И еще будет хорошо, если удастся узнать у Лехиной сестры — ее зовут Лидия Васильевна — что-то о самом Семанском, о его связях и всяких там комбинациях, о которых говорил Окаемов. Впрочем, в таких комбинациях, наверное, должен быть замешан и бухгалтер. Но Окаемов о Лидии Васильевне, однако, ничего не сказал.
Все это я обдумываю по дороге, пока ищу нужную мне улицу. Проще, конечно, было бы просто взять в управлении машину, она бы быстренько доставила меня по нужному адресу. Но я люблю не ездить, а ходить по незнакомому городу, это не только интересно, но и полезно, и не для здоровья, а для дела. Всегда надо как можно лучше знать место, где предстоит действовать, район боя, так сказать, причем в нашем деле бой может возникнуть в любой момент и в самом прямом смысле слова.
В конце концов, после многих расспросов, охотно воспользовавшись даже, по совету прохожих, двумя-тремя проходными дворами, я выхожу наконец на нужную мне улицу. Она, кстати, оказывается недалеко от той, по которой мы шли вчера с Давудом, направляясь к рынку. Таким образом, этот район города я в результате уже неплохо знаю. У меня выработалась отличная память на всякие городские пути-дороги, закоулки, дворы, дома, маршруты автобусов, троллейбусов, трамваев. Никогда раньше, до работы в уголовном розыске, я не в состоянии был все это запомнить. Удивительная вещь — человеческая память. Кроме природных ее особенностей у каждого человека, ее можно еще и развить, причем в любом требуемом направлении. Я в этом сам убедился. Ведь я стал запоминать не только улицы и дворы, я научился, например, удивительнейшим образом запоминать лица, иной раз сначала вообразив их себе по приметам, а потом уже запомнив — это ведь еще труднее.
Но вот наконец и нужный мне дом восемь. Он трехэтажный, старый, с открытыми галереями со стороны двора. На галереи выходят двери и окна всех квартир, тут же полощется на веревках белье.
Я в полутьме поднимаюсь по скрипучей деревянной лестнице и выхожу на галерею второго этажа. Там находится нужная мне квартира. На звонок долго не открывают. За это время меня успевают рассмотреть, кажется, из всех квартир, мимо которых я прошел. Уйма любопытных женщин живет в этом доме.
Наконец дверь открывается. На пороге стоит маленькая, худенькая старушка в темном платке на плечах и теплых домашних туфлях. Просто не верится, что у нее мог быть такой огромный сын, как Леха. На гладком, розовом лице ее слезятся сильно увеличенные толстыми стеклами очков бесцветные глаза. Серебристо-седые пушистые волосы собраны в небольшой пучок на затылке. Словом, на вид добрая и вполне симпатичная старушка.
— Здравствуйте, Пелагея Яковлевна, — говорю я и чувствую, что меня слушает не только она, но, по крайней мере, еще две старушки из двух соседних квартир.
Кажется, это чувствует и сама Пелагея Яковлевна и потому торопливо и очень громко говорит мне:
— Здравствуй, голубчик, здравствуй. Ну, проходи, чего стал?
Голос у нее скрипучий, резкий, с неожиданными командирскими интонациями, словно от частых криков и ссор.
Я миную темноватую переднюю, где поспешно снимаю пальто и кепку, и оказываюсь в скромной, чистой комнате, по виду столовой. Посередине стоит квадратный стол под цветастой скатертью, на нем глиняная вазочка без цветов, у стены — буфет с посудой, у другой — диван с очень пестрой обивкой, мягкие стулья вокруг стола, какая-то картинка и две-три фотографии в рамке на стене. Словом, самая обычная обстановка.
Старушка указывает мне на стул и тяжело опускается на другой.
— Дочка-то на работе? — сочувственно спрашиваю я.
— Лидка? На бюллетень, дура, встала. Надумала! Вот уже, считай, четвертый час в поликлинике трется. Очередища. Домой приползет больней, чем была. Наша-то доктурша уволилась. Ну, и все подарки, ясное дело, прахом пошли. Теперь новую обхаживай. Халаты ей дари, то да се.
— Какие халаты?
— «Какие, какие»! — недовольно скрипит старуха. — Известно какие. Докторские. У Лидки в магазине бывают. Особые какие-то. Да нешто одними халатами нонче обойдется? Я Лидке-то еще прошлый раз говорила: «Не слазь с бюлетня. Сиди, пока держат». Нет, убежала. Ну, и вот обратно. А теперича уже при чужой болеть-то. Ох, нешто они кого слушают… — Старуха умолкает и пристально смотрит на меня, потом вдруг сердито спрашивает: — Ну, с чем пришел, бессовестный? Чего тебе еще надо?
Я, опешив от неожиданности, не знаю, что ей ответить, и, на всякий случай виновато опустив голову, молчу. Старуха, однако, мое молчание истолковывает по-своему и все так же сердито продолжает:
— Прошлый раз я тебе чего сказала, забыл? Ленька сюда ни ногой, понял? Как в тюрьму через тебя попал, так все. И твои бесстыжие глаза еще смотреть на меня могут? Сына ты у меня отнял, погубитель! Глаза все за него выплакала… А ты еще… вот…
Голос ее прерывается от сдерживаемых слез.
А у меня не хватает больше выдержки слушать ее, хотя в горе своем Пелагея Яковлевна может упомянуть и что-то важное, и назвать какие-нибудь интересные мне имена. Но горе, которым она охвачена, и мне переворачивает душу. Поэтому я нарочито бодро говорю:
— С кем-то вы меня перепутали, Пелагея Яковлевна. Неужели еще один такой длинный вам попался? Быть того не может.
— О господи! — испуганно отшатывается от меня старушка и машет рукой, словно желая, чтобы я исчез с ее глаз. — Никак обозналась? Вот горе-то. Ну, ничего не вижу. Уж ты, голубчик, меня, старую, извини. Не разглядела сослепу. Кто ж ты такой будешь?
— Да вот насчет Лени как раз и зашел, — говорю я. — Неужели он у вас такой уж пропащий… — я чуть не говорю «был», но вовремя останавливаюсь.
Если нарушить логику разговора, свернув вдруг на что-то очень больное, человек легко следует в разговоре за вами.
— Да неужто не пропащий? — горячо откликается Пелагея Яковлевна. — А коли он уже, почитай, год как вернулся и в одном со мной городе живет, а носа не кажет, не нужна я ему, выходит.
— Да, может, он стыдится?
— Кого он когда стыдился, ты что?
— Так может, он встретил кого да влюбился? — осторожно спрашиваю я.
— Мать такой любви не помеха.
— Говорил, Зина какая-то у него есть.
— Вот! Хоть ее бы слушал. Хорошая девушка. На фабрике работает. Фруктовых вод. Приходила ко мне. Поплакали вместе.
— Что ж она говорит?
— Ох, слушает он ее, как меня слушал. Ну, точно. Вот уже, считай, две недели от нее скрывается. Ни слуху ни духу. А то явился к ней, подарки всякие дорогие принес, серьги там бирюзовые, колечко тоже, денег оставил много, говорит. Это что, я тебя спрашиваю? Это бессовестные деньги, вот я тебе скажу.
— И Зина так считает?
— Ну, а как еще считать, скажи на милость? Вот работал он у Лидки в магазине грузчиком. А ведь, считай, восемь классов окончил. Если бы не злодейка эта, то кем бы он стать мог, соображаешь?
— Какая злодейка, Зина, что ли?
— Окстись! — машет на меня рукой Пелагея Яковлевна. — Водка — вот кто! От нее все зло, все несчастья. Кругом же алкоголики, чтоб они все сгорели! Ну, и здоровый человек им, конечное дело, глаз колет. Они его к себе норовят. А Ленька-то наш слаб на это дело. От отца-покойника гниль-то эта идет. Ох, грехи наши с нами родятся.
— Пелагея Яковлевна, а вы меня за кого же приняли? — спрашиваю я.
— Да за Славку, пропади он. Тоже верста коломенская. У-у… Ирод.
— А чего он делает, Славка этот?
— Славка-то? — Как-то неуверенно переспрашивает Пелагея Яковлевна. — С Ленькой работал, в магазине. А потом уже и не знаю даже. Тоже через водочку свихнулся. Общая она погубительница. Вот она и Славку… Ох, ох! А ведь человеком был.
В это время хлопает входная дверь, в передней слышна возня, и через минуту в комнату заглядывает молодая женщина, стройная, миловидная, со смущенной улыбкой на пухлых губах, а на разрумянившихся щеках видны симпатичные ямочки. Это, конечно, Лида. Она выглядит совсем юной, и я даже в мыслях не могу назвать ее Лидией Васильевной. А ведь ожидал я увидеть бледную, больную, замученную женщину.
— Кто это у нас, мама? — спрашивает она, заходя, и с любопытством чуть смущенно смотрит на меня.
— Вот человек пришел, — объясняет Пелагея Яковлевна. — Насчет Леньки говорим. Как да что. Ну, чего врач-то?
— А! — беззаботно улыбается Лида. — На работу выписала.
— Во-во. Катерина Дмитриевна, чай, не выписала бы.
— Да ладно, мама, — Лида поглядывает на меня. — А вы уже кончили говорить или я помешала?
— Кончили не кончили, а устала я, — вздыхает Пелагея Яковлевна и обращается ко мне: — Уж прилягу, как хочешь.
— Ну конечно, Пелагея Яковлевна. Отдыхайте, — подхватываю я и говорю Лиде: — Мне бы и с вами, Лидия Васильевна, поговорить надо.
— А вы откуда? — строго спрашивает Лида.
— Из Москвы, — отвечаю я и протягиваю ей свое удостоверение.
Она рассматривает его с интересом и совсем безбоязненно, потом удивленно спрашивает, поднимая на меня глаза:
— Это вы из-за Лени приехали?
— Ну, не только из-за него, конечно.
— Что ж, пойдемте ко мне, чтобы маме не мешать, — предлагает Лида и обращается к матери: — Ты, мама, приляг пока. А через часок я обедом займусь. И посуду не мой, смотри.
— Да уж помыла, — смущенно признается Пелагея Яковлевна. — Ну, ступайте, ступайте. Полежу я.
Славные, видно, женщины, и нелегкой жизнью они живут.
Комната Лиды такая же скромная и чистенькая, как и та, где мы беседовали с Пелагеей Яковлевной. Только она еще поменьше, вместо буфета стоит платяной шкаф, вместо дивана низкая тахта с пестрыми подушками, над тахтой висит пестрый коврик, а у окна стоит маленький письменный стол с одной тумбочкой, над ним, сбоку, висит зеркало, а по стенам развешаны фотографии, среди них, кажется, даже школьные. И еще висит книжная полочка, я по корешкам читаю названия с детства знакомых книг. Возле столика стоят два стула. На них мы и садимся.