Вся остальная колода тоже казалась далекой – отец, Сальваторе, Джо Медора. Валет, джокер, король. В последний раз я видела отца в вечер Селестиной свадьбы. И наверняка знала лишь одно: я больше никогда не увижу маму.
 
   Внизу мерцал в неровном свете Кардифф. В лучах заходящего солнца кипели оранжевыми клубами облака, и воздух был после дождя влажным и чистым. Я не была готова к таким краскам. Прежде все было серым: тусклый перламутровый глянец, свинцовые дома, вонь речушки – как уголь на ветру. Были пронизывающе-острые моменты: походы на пирс глядеть, как причаливает корабль, один раз – в цирк, бесконечно много раз – в больницу, а еще вечерние поездки к Карлотте на дребезжащем трамвае: сидишь тихонечко и смотришь, как мама спорит с кондуктором о плате за проезд. Встречались люди, которых маме приходилось избегать, и мы искали укрытие в проулках и подворотнях, где она, глядя на меня, прижимала палец к губам. Мы стояли, прижавшись друг к другу, и ждали, пока опасность минует. А все прочее затянуто пеленой времени.
 
   Теперь же город стал деловым, подтянутым, целенаправленным. В очереди на такси какая-то женщина оттолкнула меня и пролезла вперед. Я молча отступила в сторону и ждала реакции окружающих – будто я маленькая девочка, будто взрослая я осталась в Ноттингеме, где все хорошо и спокойно.
   Будешь здесь стоять, вообще такси не дождешься! Давай сюда, красавица! – крикнул с той стороны улицы водитель такси-малолитражки, решивший перехватить клиента. Он был в клетчатой кепке и белой майке – на два размера меньше, с нарисованным на ней ковбойским сапогом. Под тонким трикотажем – примятый куст кудрявых волос, как набивка старого дивана. Хмурясь и улыбаясь одновременно, он усадил меня на заднее сиденье.
   И куда ты меня потащишь? – пошутил он.
   Я сообщила ему, куда мне надо.
   Ты ничего не путаешь? В той стороне ведь всё снесли.
   Моя мама там живет до сих пор, сказала я.
   Он навел справки по рации.
   Попробуем подъехать поближе, пообещал он.
   Мы тащились по забитой машинами Сент-Мэри-стрит. Заметив просвет, он свернул на еще пустое новое шоссе. Из окошка я видела свежий черный гудрон, ослепительно белую разметку, ленту дорожных конусов. Молодые деревца у дороги трепетали в вечернем свете. По пути водитель показывал мне достопримечательности.
   Вон там, справа, – оптовая ярмарка… Еще минута, и покажется Бьют. Здесь таких чудес понастроили. Вот какая у нас биржа – загляденье!
   Я опустила стекло, запахло пеплом, а потом потянуло солью. Запах, который я знала и забыла: запах прилива, кожа возлюбленного, солоноватая на вкус. Вдалеке дергался заводной игрушкой экскаватор, ослепительно желтый на фоне поблескивающего моря. Крохотные чайки как клочки бумаги трепыхались на ветру: видно, там что-то копали.
   Мы свернули со строящегося шоссе в жилые районы, проехали квартал, другой, запах соли ушел, и слышался только хруст кирпича. Небо между крышами было низким и тяжелым. Такси ползло еле-еле.
   Это все обречено, сказал он.
   Я искала взглядом людей. На углу стояли две девчонки, руки в рукава; бледненький малыш в одном только красном пуловере выскочил из двери дома, а вслед ему несся крик другого. Водитель остановился у тротуара.
   Ближе не подъехать – разве что кругом.
   Ничего, и так хорошо, сказала я. Но хорошо не было: я думала о тех, кто, быть может, до сих пор здесь, – о Еве, о семействе Рили из соседнего дома, о Джексонах. Наверное, водитель прав, и скоро на этом месте будут одни развалины. Он взялся за ручку моей сумки, вытащил ее. Протянул мне карточку – «Такси Карла» – и улыбнулся.
   Понадобится куда, звоните, сказал он.
   Заморосил дождик – мелкий, и не поймешь, то ли дождь, то ли туман: совсем как прежде.
   Я пыталась сообразить. Там, где некогда была лавка Эвансов, выросли приземистые коттеджи желтого кирпича. За ними – четкие контуры гостиничного комплекса, недостроенная автостоянка, балка, болтающаяся на стрелке крана. Улицы словно вымерли, окна разбиты, двери заколочены. Табличка с надписью «Лауден-плейс» забрызгана золотой и зеленой краской из баллончика. В конце проулка была раньше Площадь, но теперь я увидела только помятые ворота гаражей, фонарь, из которого выпотрошенными кишками торчали провода, и лошадь, пасущуюся на клочке куцей травы. Я шагнула к ней, протянула руку. Мы глядели друг другу в глаза, но тут она отпрянула в сторону – насколько позволяла веревка. Из верхнего окна типового дома послышался крик:
   Эй, вы! Не троньте ее!
   Голос был детский. Из окна высунулся мальчишка лет восьми.
   Да я ничего не делаю, сказала я.
   Давай вали отсюда! Шлюха!
   Бежать мне не хотелось. За угол, по проулку, на Ходжес-роу. На двери дома номер два – маминого дома и моего – слой грязи. Она потемнела от дождя. Шторы в столовой расходились посередине. Там никого не было.
   А тупик по-прежнему заканчивался стеной. На обочине стояла машина, упершись капотом в дверь последнего дома. Ева жила в среднем доме. Я постучала, подождала, присев на корточки, приоткрыла щель почтового ящика. Внутри было темно и пусто, только из комнаты в конце коридора сочился свет. Дверь была занавешена куском зеленого брезента, похожего на поникший флаг. Из-под него выглядывала пара ног. Я прижалась ртом к щели и крикнула:
   Ева! Мистер Амиль!
   Ноги исчезли.
   Я дочка миссис Гаучи! – крикнула я. Мне нужен ключ!
   Но шагов не послышалось, цепочка не звякнула. Я снова нагнулась посмотреть и увидела, что ноги снова замерли в дверном проеме.
   В окне дома Джексонов стояла картонка, на которой была изображена немецкая овчарка с высунутым языком. «Здесь живу я!» – гласила она. Я нажала на звонок, но он молчал, только на грязной кнопке остался след моего пальца. Одно из верхних окон было заколочено, другое разбито – в нем болтался кусок серой сетки.
   Нету там никого, раздался голос за моей спиной. Съехали они.
   В дверях дома номер четыре стояла женщина. Увидев меня, она охнула и прижала руку к груди.
   Бог ты мой! Мэри!
   Старушка эта оказалась той самой миссис Рили, которая была нашей соседкой и тридцать лет назад. Она пригляделась повнимательнее, разглядела и мое лицо, и руку. Представляться мне было не нужно.
 
   Миссис Рили принесла фонарь, опустилась на колени на крыльце маминого дома. Я было подумала, что она собирается произнести молитву, но она уперлась плечом в стену, засунула руку в почтовый ящик. Вытащила оттуда длинный грязный шнурок с ключом. Его бороздка сверкнула, как лезвие ножа.
   Я тебе покажу, где что, сказала она и добавила, повернувшись ко мне: Только ты там ничего не найдешь. Ничего стоящего. Словно я ее в чем-то обвиняла.
   Раньше надо было потянуть дверь на себя, сказала я. Но ключ легко повернулся в замке.
   Ей его еще когда починил и, сказала она, открывая дверь в мой дом.
 
тринадцать
   Газ отключен, и здесь холодно. В чулане под лестницей свалены в кучу туго набитые пластиковые мешки, из них лезут тряпки, что-то острое дырявит им разбухшие бока. Миссис Рили включает фонарик, его изломанный луч шарит под лестницей, и от того, как свет плавает по стенам, у меня сводит живот. Вот коробка со старой обувью, битой посудой, кусками угля. Я поправляю торчащее картонное ухо – убираю, чтобы не мешалось, прикрываю дверцу чулана, на которой темнеют отпечатки маминых пальцев. Красный огонек в углу лениво мне подмигивает; это новый счетчик, электронный. Идущий от него кабель припорошен рыжей пылью. Помню, как раньше в счетчик кидали шиллинги. Я сидела тут и смотрела на крутящееся в окошечке колесико, считала, через сколько секунд красная полоска появится снова.
   Давай-ка лучше я, говорит миссис Рили и отстраняет меня.
   Она отдает мне фонарик, а сама лезет на мое место. Я стою за ней, навожу луч на кучу мешков в глубине.
   Держи фонарь ровно, кричит она. Здесь темно, как в аду.
   Она пригибается, утыкается в мешки, находит газовый вентиль.
   Ну, вроде всё! Должен работать.
 
   Газ включили, в столовой все сильнее пахнет пылью. Под окном, где раньше был стол, а на нем куча стираного белья, «Криминальные новости», мой альбом для рисования, теперь стоит кровать. Миссис Рили осторожно присаживается на краешек, смотрит на руки – они в пыли. Рядом с ней лежит посудное полотенце с красной надписью «Ирландский лен» по краю.
   Вот, возьмите, – протягиваю я ей полотенце.
   Нет уж. Им ей подбородок подвязывали.
   Она смотрит на меня пристально. Хочет что-то рассказать, но я не собираюсь спрашивать. В библиотеке я часто таких вижу: сидят в завязанных под подбородком платочках за столом, заваленным газетами, и с упоением читают некрологи. Приносят с собой термосы с чаем и завернутые в фольгу бутерброды. Для них это вроде пикника. Миссис Рили из их числа. Может, и мама была такой.
   Она кладет полотенце на колени, разглаживает ладонью складки – словно кошку гладит.
   Ваше, да? – догадываюсь я.
   Моё.
   Она складывает его, разворачивает, снова складывает.
   На рынке на фунт три штуки. Только качество не то.
   Поворачивает голову, смотрит на подушку.
   Красивая была женщина твоя мама. Даже под конец.
   Берет фонарик, поднимается с кровати, аккуратно кладет полотенце на покрывало. Оно остается в уголке моего сознания; теперь оно означает нечто другое.
   Надо его свернуть в трубочку, говорит она доверительно. Туго свернуть, и под подбородок. Чтобы челюсть закрепить.
   Рука ее поднимается к шее, скользит по складкам кожи. Она скалится, обнажая зубы.
   Здесь ценного ничего нет, говорит она. Ни денег, ничего.
   Я приехала похоронить мать, говорю я, провожая ее.
   Она уходит, и я захлопываю дверь, захлопываю с такой силой, что дрожат стены, а голая лампочка посреди комнаты качается, и по комнате мечутся тени.
 
   Ценного здесь, миссис Рили, нет ничего, но я мысленно составляю список всего, что здесь есть. Провожу инвентаризацию, каталогизирую, делаю перекрестные ссылки. Это я умею. Вот столовая с кроватью, посудным полотенцем, креслом, телевизором на столике в углу. Рядом с газовым камином латунное ведерко для угля, а в нем журналы – «Путешественник», «Кроссворды и головоломки», «Отдохни!». В углу очага пылится шариковая ручка. На каминной полке обшарпанный синий очечник. Я ни до чего не могу дотронуться. Ни картин на стенах, ни безделушек на камине, ни абажура. Месяц назад – две недели назад – здесь жила моя мама. Ходила тут, смотрела вечерами телевизор: звук приглушен, на коленях журнал, ручка наизготове. Чем она занималась под конец? Под конец она начала все заново: приводила все в порядок, убиралась. Может, ждала, что мы вернемся.
   Теперь – на кухню. Я сажусь на нижнюю ступеньку лестницы, гляжу на стол и два придвинутых вплотную стула с прямыми спинками, на ванну с поднятой крышкой, на плиту, где на конфорке стоит, скособочившись, пивная кружка с толстяком Тоби. Раньше она красовалась посреди стола. У каждой вещи было свое место. Из кружки торчали ручки, ими отец обводил кружком имена лошадей, на которых собирался ставить, а мама писала долговые расписки. Тут же вспоминается Люка – как она хватает ручку и царапает на моей руке «Дол», чтобы резать по надписи; и Фрэн с ее синими татуировками. Вспоминается и мама – как она стоит во дворе, закрыв лицо руками. В тот раз под кружкой были деньги.
* * *
   Никуда ты не поедешь, и дело с концом!
   Роза ждет, пока стихнут шаги Теренса во дворе. Она сидит неподвижно, слушает тик-тик-тик настенных часов. В форме чайника. Она копила на них купоны. На часах без десяти десять. Роза встает, подходит к холодильнику, достает из морозилки пакет с горошком. Прижимает его к разбухающей скуле.
   Поеду, говорит она чайнику-часам. Ни хрена ты мне не запретишь!
 
   Роза живет в Понтканне. Все дома тут одинаковые – квадратные коробки на две квартиры с прямоугольным клочком земли перед входом. Большие трехстворчатые окна демонстрируют всему миру, что внутри, а там – все самое обыкновенное.
   Вставай, Парснип, говорит она. Мы уезжаем.
   Пес, который все это время тихонько лежал под столом, с надеждой следя за Розой глазами, вскакивает и тычется носом в заднюю дверь.
   Роза выходит в холл, нагибается, сует руку под край ковра на лестнице. Шарит, вытаскивает деньги. Пересчитывать незачем – она забирает всё. Роза несет деньги в кухню. Конверта у нее нет, резинку никак не может найти. Зажав купюры в кулаке, она ищет кошелек, а потом вдруг замирает и заливается смехом: его, наверное, Теренс взял. На чайнике-часах десять десять. Роза берет пакет с горошком – он подтаял, стал мокрым и скользким – и рвет его зубами. Вываливает горох в раковину, пускает горячую воду, проталкивает замершие комочки в слив. Купюры она сует в пакет, а его – в сумочку на длинном ремешке.
   Роза идет по улице. Вдалеке торговый квартал с китайским кафе, аптекой с зарешеченной витриной, новое кирпичное здание бара. В свете фонарей по обе стороны от входа поблескивают оранжевые капли. Дождь уже льет вовсю. Пес перестал отряхиваться, тянет Розу куда-то в сторону. Она слышит взрывы хохота из паба – раскатистый, немного пугающий мужской смех. На автобусной остановке парочка юнцов.
   Когда следующий? – спрашивает Роза.
   Они пожимают плечами. У того, который помладше, зажата в кулаке сигаретка. Он сосредоточенно затягивается. Второй высовывает голову из павильона, кивает куда-то вдаль.
   Идет уже, говорит он.
   Роза видит на вершине холма фары автобуса. Она прижимает к себе сумочку. Доедет до конечной, а уж оттуда возьмет такси.
* * *
   Лампочка на лестничной площадке не горит, но по тусклому свету, сочащемуся сверху, я понимаю, что дверь в мою бывшую спальню открыта. Это меня не пугает. Колючее, как отцовское дыхание, дуновение ветра гонит меня вверх по лестнице. Я жду в темноте, когда перестанет колотиться сердце. Вижу кровать и деревянный сундук под окном. Все в порядке.
   Я оттаскиваю настольную лампу – насколько позволяет шнур. Абажура найти не могу; абажуров здесь вообще нет. Представляю маму, сидящую под голой лампочкой. Пытаюсь пододвинуть поближе сундук, но он слишком тяжелый; я открываю крышку и вижу, что он забит до отказа: старая одежда, куски кремня, соломенная шкатулка. Я провожу рукой по ткани, по блестящему камню, вожусь со шкатулкой, она наконец открывается, а там глазурованная статуэтка олененка, расколотая надвое. Что-то я про него помню, но смутно. Соломка хрустит под моими пальцами.
   На верхней полке шкафа я нахожу два сложенных одеяла. Я их встряхиваю – они слежавшиеся и сырые, но всё лучше, чем кровать внизу. Ставлю чашку с водой на пол, вскрываю подарочную коробку конфет, съедаю несколько штук. Я оказалась совершенно неподготовленной: думала, телефон работает, ночной магазин открыт, отопление включено, холодильник тоже. А здесь все пусто, холодно, заброшено. Одна только миссис Рил и со своими намеками. Откуда-то издалека, с улицы, доносится громкая лязгающая музыка. Я поднимаю шпингалет окна, оно сначала не поддается, потом с оглушительным треском распахивается. Вижу только машину у тротуара, и только через минуту соображаю, что музыка звучит оттуда. Внутри две застывшие фигуры. Из окошка водителя вьется дымок.
   В темноте шум всегда громче. Начинает светать, я лежу в серой дымке и гляжу в потолок, стараясь не обращать внимания на запах, который идет от подушки, на волглое одеяло, на боль, которой пронизан дом. Лампочка, остывая, потрескивает, в окно стучит дождь, на улице раздаются шаги и вдруг стихают. Шорох у двери, шебуршание в почтовом ящике, легкий ветерок. В дом кто-то входит.
   Кто здесь? – слышен голос снизу. Кто это? Голос все ближе, и вот в дверном проеме возникает женщина, а я, готовая к обороне, держу настольную лампу наперевес. Я смотрю на женщину, и она мне улыбается. Ее мокрые волосы кудряшками обрамляют лицо, белая стеганая куртка промокла насквозь, узкие брючки потемнели на коленях. За ее спиной, у лестницы, стоит продрогшая ищейка.
   Вот те раз! – говорит женщина. Это что за бедная сиротка?
   Она щурится от яркого света.
   Дол, ты что, гостиницы не нашла? Я узнаю интонацию. И женщину узнаю.
   Роза, ошарашенно говорю я, Роза…
 
   Я сажусь, прислоняюсь спиной к холодной стене. Словно никуда не уезжала. От внезапного появления Розы легче не стало. Она ищет носовой платок – в сумке, в карманах. Вытаскивает серый обрывок туалетной бумаги. При электрическом свете ее синяк кажется размазанной по скуле грязью. Она громко сморкается в бумагу, комкает ее и этим комком трет глаза. Будь я с ней мало знакома, решила бы, что она растрогалась.
   Ну и ну! – говорит она, рассеивая все иллюзии. – Наша Уродина вернулась.
   Смотреть на нее – все равно что глядеться в чайник. У Розы переносица шире, кожа чуть смуглее, подбородок помассивнее, шея покрепче. Под глазами залегли тени, но это не синяки – у меня то же самое. И рот такой же, с опущенными уголками. Как у мамы: она говорила, это от обид и разочарований. Роза угощается конфетами и рассказывает свою историю: про Теренса и армию, про то, где они побывали, про Брайана и Мелани – своих уже взрослых детей. Она откусывает кусочек, разглядывает начинку и скармливает конфету собаке.
   Они ненавидели отца до дрожи, говорит она и проводит языком по деснам. А теперь он, видите ли, стал хорошим. «Ах, бедный папочка! Дай ты ему отдохнуть!» Ничего так, да? Короче, живу как живу. Рассказывать особо нечего.
   Рот застывает привычным полумесяцем. Наверное, мама права: разочарования передаются по наследству.
   А где Теренс сейчас? – спрашиваю я.
   Роза только ухмыляется. Заглядывает в сумочку, вытаскивает пакет из-под горошка, набитый деньгами. Услышав шелест, пес подходит и садится перед ней. Кладет лапу ей на колено.
   Пусть-ка хоть чуток сам о себе позаботится. Отстань, Парс! Это пойдет ему на пользу. Меня больше никто и никогда ударить не посмеет.
   Эта фраза звучит заученно; она явно произносит ее не впервые. Мы молча смотрим на собаку. Роза рассказала мне свою жизнь – перепрыгнула через разделявшие нас годы, как через соседский штакетник. Я понимаю, что от меня она ждет того же; она сложила руки на груди, поджала губы.
   И вдруг – ты! Откуда ни возьмись!
   Я рассказываю ей про письмо, которое мне прислали социальные службы.
   А мне так и не сообщили, говорит она. Мне – нет, а Селесте – да. Ну вот, она звонит, а я на работе. Подошел Теренс, а она ему: «Передайте Розе, ее мать умерла. Похороны в пятницу». Так и сказала—не «наша мать», а «ее».
   Ты ее никогда не навещала?
   Кого? Маму? Почему ж? Пыталась. Она вроде как меня не узнавала. Ее то и дело в Уитчерч складывали. Тебе-то об этом небось и невдомек было.
   Больница Уитчерч. За ней железнодорожные рельсы. Дождь. Гравий, Тогда я видела маму в последний раз. А Роза хочет меня укорить.
   Меня увезли, говорю я. Звучит это так, будто я оправдываюсь.
   Да, Дол. Но нет такого закона, который запрещает вернуться.
   У меня нет для нее ответа. Всех увезли. Кроме отца – он просто сбежал. Роза мнет в пальцах комок бумаги, рвет его на кусочки. Они падают из ее руки на пол, а пес их слизывает – словно это снежинки.
   А папа?
   Нет.
   Я спрашиваю о Фрэн и Люке. Роза качает головой. Она наклоняется погладить собаку, замечает на полу чашку с водой, тянется за ней. Сует псу под нос, и он послушно лакает, брызжа ей на запястье.
   Знаю только, что Селеста в полном порядке. Семейный бизнес, два сына при ней. Старина Пиппо отправился на ту фабрику газировки, что на небесах, и она теперь богата. Шикарная дамочка наша Сел.
   И Роза разражается громким горьким смехом. Маминым.
   Со мной она знаться не хочет, это точно, говорит она, оглядывая меня с головы до ног. Так что – без обид, Уродина, – могу предположить, что и тебя она вряд ли рада будет видеть.
 
четырнадцать
   Селеста не хочет видеть никого. Ужин погиб.
   Скоты неблагодарные, говорит она пустой кухне, сваливая картошку, мясо, застывшую подливку в мусорное ведро. Она слышит, как все звонит и звонит телефон, и автоответчик включается за секунду до того, как она подходит.
   На линии далекий гул, еле слышное «Алло!», а потом ничего – только в холле отдается эхом ее записанный на пленку голос. Она распутывает телефонный шнур. Все равно это не мальчики звонили. Голос был женский. Похожий на мамин. Селеста глядит на влажный след ладони на трубке.
 
   На другом конце города Луис и Джамбо Сегуна стоят у входа в свой новый ресторан. Каждую минуту по залу проносятся дугой лучи света, вырываются на улицу, короткими всполохами скользят по ним. Предполагалась имитация лунного света, играющего на волнах, но Джамбо это кажется дешевкой. Напоминает елочные гирлянды и школьные дискотеки. Луис же гордится этим изобретением; ему нравится всё, что блестит.
   Ну что уж тут особо ужасного? – кричит он. По мне, так все отлично. Джамбо, задрав голову, глядит на стеклянный фасад; здесь ему столько всего противно, что он и не знает, с чего начать. Например, с названия: на стеклянной вывеске размашисто выведены два слова – «Лунный свет». Джамбо достает из жилетного кармана отцовские часы, всматривается в мерцающий при вспышках света циферблат.
   Мы опаздываем, говорит он. Мама нас убьет.
   Молодые люди стоят друг напротив друга. Разница у них – всего пять лет, но Джамбо уже выглядит как отец в зрелом возрасте: брюшко, ранняя лысина, походка вразвалочку. Луис же, наоборот, напоминает молодого поджарого кота.
   Скажи, что ты хочешь изменить, говорит он. А я подумаю, что можно сделать.
   Да всё. Витрину, свет. Это кретинское название.
   Это ретро, говорит Луис. Название историческое. Видел бы ты, как это было, Джам…
   Джамбо его останавливает. Он не разделяет пристрастий Луиса, который обожает шататься по сомнительным заведениям, беседовать со стариканами о былых временах. Он заинтересован в абсолютно другой клиентуре. Хочет заманить сюда людей с большими деньгами. Чувства матери—лишь малая толика от суммы его возражений, но сейчас он готов использовать любые средства.
   Мама очень огорчится, говорит он.
   Как она вообще?
   Зашел бы и посмотрел, говорит Джамбо. Но по тому, как Луис ерзает, понимает, что сегодня вечером тот к матери не пойдет. Джамбо не предлагает его подвезти.
   Передай ей привет, ладно? – кричит Луис в спину Джамбо.
   Непременно, бормочет Джамбо, садясь за руль. В висках стучат молоточки надвигающейся мигрени. Наверное, это от неона, думает он.
 
   В доме на Коннот-плейс Селеста стоит посреди просторной спальни и размышляет. У нее шумит в ушах, голос в голове все твердит и твердит: тебе туда идти необязательно. Селеста отодвигает дверцу шкафа, вынимает черную юбку с пиджаком и бросает на кровать: последний раз она надевала их на похороны Пиппо. Она наклоняется и просматривает коробки с обувью. Все подписаны, в каждую пару вставлены деревянные распорки, чтобы сохранить форму. Среди юбок и платьев висит отдельная вешалка с поясами. Селеста отодвигает ее, и один из поясов соскальзывает змейкой на пол. Она следит краем глаза, как раскручивается кожаное кольцо. И вдруг видит совсем иное: ремень взлетает вверх, рассекает темноту, впивается в детское тело, исторгает из него плач.
   Я не обязана идти, говорит она, присев на корточки. Никто меня не заставит.
   Селеста не хочет присутствовать на этих похоронах. Не хочет никаких сюрпризов.
 
   Джамбо ставит машину у дома на Коннот-плейс, глядит на окна. На первом этаже темно. Из окна материнской спальни пробивается сквозь плотные шторы узкая полоска света. Нажав на брелок, он запирает машину и поднимается по белым надраенным ступеням.
   Селеста, лежа на кровати, слышит коротенькие гудки сигнализации, слышит, как распахивается входная дверь. Она садится и прислушивается к шагам Джамбо: вот они стучат по кафелю холла, стихают, когда он проходит по ковру столовой, скрипит дверца духовки. Значит, он один, без Луиса.
   Мам, это я! – кричит он. Ужин есть?
   Селеста ложится на кровать, глядит в потолок.
   В помойке, говорит она вполголоса.
* * *
   В самом конце зала крохотная женщина в сари и розовом фартуке подметает пол. Она полностью поглощена работой и не замечает никого. Она волочет метлу и мешок с мусором по залу аэропорта, мимо справочного бюро, мимо пункта обмена валюты и рядов хромированных кресел, задевает им скрюченные тела спящих по углам. Ей наверняка осточертело это бесконечное пространство. В аэропорту полы бескрайние – как небо, которое бороздят самолеты.
   Люка прижимает телефонную трубку к уху. Она что-то кричит, пялится на всех, кто пялится на нее. Они не видят, каким взглядом она на них смотрит: ее глаза скрыты темными очками. В ушах звенит голос диктора, объявляющего на трех языках о задерживающихся вылетах и о самолетах, которые не могут приземлиться. В Амстердаме туман, вязкий и густой, как мокрота. Люка застряла в аэропорту.
   Да заткнитесь вы Христа ради! – орет она.
   На обложке книжки Люка записала три номера, которые дали в справочной. Со второй попытки она попадает на Джамбо, но разговор прерывается. Да там, может, штук пятьдесят Сегун, думает она. Не звонить же всю ночь чужим людям.
* * *
   Джамбо заглядывает в спальню матери. Селеста лежит, свернувшись калачиком поперек кровати и подложив под голову черный пиджак. Он видит ее прикрывающую глаза руку, сжатые губы. Непонятно, спит она или просто отдыхает.
   Мама, говорит он. Мам, там звонят, по-моему, это тебя.
   Селеста садится. Левая рука затекла. На щеке отпечатались пуговицы.
   Господи… Который час? Она берет с тумбочки телефон, слышит далекое эхо и звук телевизора внизу.