Трудность его положения увеличивалась еще более от того, что Александр и Румянцев никогда не давали положительных указаний, как следовало поступить, чтобы, согласно их желанию, устроить будущую судьбу провинции. Можно было быть уверенным, что они ни за что не согласятся на полное присоединение ее к великому герцогству. Оставляя в стороне этот существенный пункт, важно было знать, чего потребовали бы они? В чем могли бы уступить? Чему желали бы помешать? В этом отношении нота, переданная 26 июля Румянцевым, не проливала никакого света. Признавая важность галицийского вопроса, она не подсказывала никакого способа его решения. Россия жаловалась на мучительную боль, просила лекарства, но какого – не указывала. “Вы, как и я, заметите, – с некоторой досадой писал император Шампаньи, – что в желаниях этого кабинета всегда есть что-то неопределенное. Мне кажется, он мог бы высказаться более ясно относительно проекта устройства Галиции”[154]. Благодаря неизвестности, в которой его держали, Наполеон колебался между несколькими решениями и перебирал их одно за другим.
Сперва он думал сделать из Галиции самостоятельное королевство и назначить ее государем великого герцога Вюрцбургского. Этот принц был братом императора Франца, но это не мешало ему быть поклонником и другом Наполеона. Он при всяком случае давал понять, что ищет его покровительства и его милостей. Переведенный в Краков, он уступил бы нам свои германские владения, которые пошли бы в награду за преданность другим. В этом случае варшавяне получили бы только один округ, незначительную частицу Галиции в качестве премии, присужденной за их мужество, главной же их наградой было бы сознание, что они освободили своих братьев[155].
Одобрил ли бы Александр этот план? Вполне независимая, наделенная национальной администрацией и национальным войском Галиция, вероятно, сделалась бы дубликатом герцогства Варшавского. Вместо того, чтобы иметь пред собой одно польское государство, Россия имела бы их два, правда, то и другое незначительного объема. Но как посмотрит она на это средство? Устранит ли оно, по ее мнению, опасность или удвоит ее? Судя по некоторым словам, слишком поздно сказанным Александром[156] можно думать, что он без особого ужаса взглянул бы на независимую Галицию под скипетром иностранного принца. К несчастью, Наполеон не остановился на этой комбинации; он нашел в ней неудобства и опасности. Он боялся, что Галиция, доверенная Габсбургу, даст увлечь себя в сферу влияния Австрии и сделается ее спутником, – и он быстро перешел к другим проектам.
Истинным его желанием было расширить герцогство Варшавское, т. е., то государство, которое существовало только благодаря ему и для него; усилить того помощника в нужде, который выдержал серьезное испытание. Но оставалось под вопросом, исключала ли Россия самую возможность серьезного увеличения герцогства, независимо от мер, которые могли бы быть приняты с нашей стороны для восстановления равновесия в бассейне Вислы? Румянцев несколько раз решительно высказывался против какого бы то ни было расширения территории герцогства, но он никогда не выражал этого мнения от имени своего правительства: он совсем не упоминал об этом и в своей ноте. Государь же, даже в простом разговоре, никогда не высказывался так решительно, как его министр. Он неопределенно указывал на два способа решения: “Оставить Галицию за Австрией или создать такой порядок вещей, который ни в чем не изменял бы положения России и никоим образом не внушал ей опасений за ее безопасность и ее собственное спокойствие”[157]. После таких слов откажет ли царь в согласии на расширение герцогства при том условии, что ему самому будет теперь же дано вознаграждение и, сверх того, гарантии относительно будущего? Рассматривая гипотезу, по которой Галиция целиком отнималась от Австрии, Наполеон предполагал удержать большую часть ее – четыре пятых – для великого герцогства; оставшаяся же одна пятая была отдана царю в полную собственность и была бы присвоена ему как подарок в знак дружбы, так как, по строгой справедливости, Россия – ничего не завоевав сама – ни на что не имела права. Конечно, ввиду того, что дележ будет крайне неравномерный, царь не преминет счесть себя обиженным; но, чтобы сгладить несоразмерность долей и пополнить разницу, Наполеон хотел к предполагаемой в подарок России территории придать письменные обязательства в достодолжной форме, которыми бы устранялось всякое опасение относительно полного восстановления Польши.
Как ни был остроумен этот проект раздела Галиции, как средство выйти из затруднения и примирить диаметрально противоположные требования, Наполеон ничуть не обманывал себя относительно трудности сговориться с Россией на этой основе и убедить ее согласиться на расширение герцогства за бумажное вознаграждение, состоящее из нескольких статей договора. Поэтому, прежде чем решить что-либо, он хотел позондировать почву в Петербурге. Коленкуру поручено было позаботиться об этом в особой, подробно изложенной инструкции, посланной 12 августа. Дело шло не о том, чтобы точно изложить предложение, следовательно, только узнать, есть ли надежда, что оно будет принято и, если таковая надежда окажется, подготовить Александра к предложению, и потихоньку, с бесконечными предосторожностями, приучить его к задуманной императором идее.
“Господин посланник, – писал Шампаньи, – Его Величество приказывает мне ознакомить вас с его взглядами на один из вопросов, по которому переговоры откроются в ближайшем будущем. В настоящей войне галичане приняли сторону Франции: они сражались под ее знаменами. Австрия будет им мстить. Не к чести Франции будет, если Император предоставит Австрии карать и угнетать людей, которые ему служили. Этого не должно быть. В характере императора Александра слишком много благородства: он не может не понять обязанности, возложенной на Императора. Его Величество не имеет иных намерений, как только согласовать долг и достоинство Франции с интересами России. Такова цель его теперешних забот.
“Напрасно было бы гоняться за средствами охранить галичан от мести Австрии. Верховная власть над страной, которую она сохранит за собой, всегда останется державной. Применение ею строгостей не может быть ограничено никакой статьей договора. Нет такой статьи, которая не могла бы быть нарушена, а каждое из этих нарушений послужило бы поводом к войне, равно как и каждое притеснение, учиненное над галичанином, было бы для Императора ударом кинжала.
“Отдавая всю Галицию России, можно было бы, без сомнения, предотвратить зло, но принцип, на котором основан союз, не допускает подобной уступки без соответственного вознаграждения. Но где его найти? Следовательно, Галиция может быть отдана только великому герцогству Варшавскому. Император находит справедливым предоставить некоторую часть ее России и определяет эту долю, как одну пятую всего населения, тогда как другие четыре пятых останутся великому герцогству. Такая неравномерность основана на различии в положении. Если бы Франция была смежна с Галицией, она поделила бы ее с Россией поровну, но Франция далеко; она не берет себе ни одной из завоеванных провинций, а отдает их Саксонии, которая в один прекрасный день, изменив политическую систему, может соединиться с Россией против Франции. Россия же прочно присоединит к своей империи приобретенные провинции, и средства этих провинций всегда будут в ее распоряжении”.
Защитив принцип неравенства при помощи легкооспариваемых доводов, Шампаньи начинает рисовать в самом соблазнительном виде долю, предназначенную России. Он пишет, что ее выберут по соседству с Россией для того, чтобы она легче слилась с нею. Это будет восточная часть старой Галиции, округ, расположенный между городом Замостье и Днестром. В нее войдет важный город Львов. Большинство жителей страны исповедует греческую веру. Уже это одно предназначает их сделаться подданными православного императора. Употребив с похвальным усердием большие усилия на то, чтобы возбудить вожделения России, министр старается успокоить ее недоверие и переходит к статье о гарантиях. “Францией, – говорит он, – будут приняты все меры, способные успокоить Россию по поводу возможных последствий увеличения великого герцогства Варшавского. Она гарантирует России ее новые владения. Все, что в порядках великого герцогства может быть неприятно России, как, например, существование литовского ордена[158], могло бы быть преобразовано; неудобства, которые не были предусмотрены в Тильзите, были бы исправлены; самые названия – Польша и поляки – были бы заботливо изъяты из употребления.
“Вот, Милостивый Государь, – говорится в заключительных словах инструкции, – канва для ваших разговоров с русским министром. Эти взгляды, которые требуют величайшей осторожности, должны исходить как бы от вас самих, а не от вашего двора. Их надо представить в виде предположений, с которыми вы лично забегаете вперед. Вам даже неизвестно, каковы взгляды Императора; но вы знаете, что его понятия о чести и справедливости, об узах, связующих его с теми, кто ему служит, могут заставить его склониться к подобному разделу. Вы знаете также, что, верный союз с Россией, желая поддержать его при помощи тех самых выгод, которые Россия от него получает, стремясь в настоящей войне только к тому, чтобы упрочить спокойствие на континенте и вознаградить своих союзников за их усилия, он на первом месте ставит Россию, которая, конечно, извлечет из союза большие выгоды, так как она приобретет и присоединит к своему государству Валахию, Молдавию, Финляндию и миллион душ в Галиции, тогда как Франция не будет увеличена и на одну деревню и будет иметь только ту выгоду, что уплатит долги признательности.
“Действуйте осторожно, намеками; зондируйте почву, обсуждайте вопрос, подготовляйте умы к более определенным предложениям, но не показывайте ни депеш, ни вашей игры. Предупреждайте всякое подозрение, а тем более недоверие.
“В этой депеше я предполагаю, что Галиция вся отделена от Австрии. В случае, если можно будет отделить только часть Галиции, России будет принадлежать только одна пятая отделенной части. Будут приложены особые заботы, чтобы выбрать районы, где преобладает греческое вероисповедание.
“Я снова возвращаюсь к предмету этого письма для того, чтобы вы не ошиблись в его значении. Вопрос идет вовсе не о том, чтобы ознакомить Россию с нашими видами, еще менее о том, чтобы сделать ей прямое предложение, а только о том, чтобы выведать ее желания – узнать, может ли приманка миллионного населения, которое составит ее долю, заставить ее добровольно согласиться на вышеуказанный раздел Галиции. Император желает прежде всего оставаться с ней в добром согласии; следовательно, вы не должны отваживаться ни на что, что могло бы охладить ее к нашему делу и отдалить от нас. Целью ваших усилий должно быть – склонить ее согласиться со взглядами, которые я вам сообщаю. Император будет вам благодарен за успех, но рекомендует быть крайне осторожным”[159].
В конце письма Коленкуру предписывалось держать своего повелителя в курсе дела и сообщать ему с курьерами, шаг за шагом, о сделанных шагах и о полученных результатах. Несмотря на значительное расстояние от Петербурга до Вены, можно было надеяться, что первый из курьеров, если он будет спешить, прибудет в Вену через двадцать, двадцать пять дней. Сверх того, можно было ожидать, что Александр еще до этого сам прольет первый луч света или в ответе на последние письма императора, или присылкой уполномоченного, или же каким-либо интимным или официальным сообщением. Наполеон надеется довольно скоро иметь под собой твердую почву. Но пока он не получит или не уловит какого-либо указания, он считает невозможным определенно говорить с австрийцами и предъявлять им точные требования. Итак, все зависит от того, насколько предупредительно отнесутся к нему в Петербурге. Если Россия не согласится на значительное увеличение герцогства, он должен будет потребовать у Австрии меньше в Галиции, но зато больше в других областях, если же Россия снизойдет к его желаниям, он может отнести на Галицию почти полностью жертвы, которые побежденное государство должно будет понести.
В силу этого он приглашает своего уполномоченного в Альтенбурге – впредь до новых приказаний – держаться общих мест. Конечно, говорится ему, было бы хорошо теперь же условиться относительно основ, установить исходную точку. Определить, сколько земли должна будет уступить Австрия, не касаясь вопроса, в каких провинциях. Шампаньи должен будет сперва сослаться на принцип uti possidetis. Император, скажет он, считает себя вправе получить известное количество областей, равное по поверхности и населению тем провинциям, которые он теперь удерживает за собой по праву победы и завоевания. На это чрезмерное требование австрийцы, вероятно, ответят предложениями с своей стороны, конечно, в меньших размерах, но также общего характера. Благодаря взаимным уступкам, стороны могут сблизиться, придти к соглашению относительно средней цифры земель и населения, точное определение которых придется сделать впоследствии; одним словом, могут сговориться относительно количества, не касаясь качества. Необходимо, чтобы наша миссия стала именно на эту почву и упорно держалась на ней, остерегаясь не только выдавать свои виды, но даже избегая всякого слова, которое могло бы повредить нам в глазах России. Поэтому Наполеон требует, чтобы все, что будет сказано во время переговоров, заносилось в протокол: протоколы будут тщательно редактированы и сообщены в Петербург. В случае надобности они будут служить доказательством против лживых обвинений и небескорыстной “болтовни”[160]. Впрочем, по всем вопросам Шампаньи должен говорить мало, он должен выжидать противника и ничуть не беспокоиться по поводу того, что переговоры затягиваются. “Не давайте заметить, что вы торопитесь”,– таково было последнее слово императора, когда он отправлял его в Альтенбург[161]. Устроившись в сердце Австрии, непрерывно получая подкрепления, усиливая с каждым днем свое военное положение, истощая доходы врагов долго длящейся оккупацией их провинций, “продовольствуясь за их счет”[162], Наполеон не видит никакого неудобства затянуть прения. Главное, чего он желает, это – выиграть время, пока Россия не доставит ему какой-нибудь основы, необходимой для его решения[163].
Однако и Австрия усвоила подобную же тактику. Взгляды и поведение России точно так же во многом входили в ее расчеты. Под впечатлением Ваграма Австрия смирилась и просила пощады; теперь же, немного оправившись от удара, она сознавала, что далеко не в такой степени разбита, чтобы соглашаться на всякие условия. В замке Дотис,[164] куда укрылся двор, идея вести войну до последней крайности еще сохранила своих приверженцев. Император Франц не отказывался от мысли возобновить военные действия в том случае, если победитель слишком тягостным миром вздумает причинить Австрии смертельные увечья. Он охотнее предпочел бы с честью пасть с оружием в руках, чем подписать договор, который привел бы его монархию к бесславному и верному упадку. Для отчаянной борьбы он уповал на силу своей армии, на преданность подданных, и не совсем отчаивался во внешней поддержке. Он все еще вел переговоры с Пруссией[165]; рассчитывал на скорую диверсию англичан, которую они не прочь были сделать на Вальхерен, на не прекращающиеся военные действия в Испании, но, в особенности, его взоры обращались к России. Он старался проникнуть в это немое государство, уяснить себе тайну его намерений. Хотя Россия и объявила ему войну, но не вела ее. Следует ли, думал он, из такого двусмысленного поведения сделать вывод, что она искренне желает сохранения Австрии и неприкосновенности ее владений? Нельзя ли добиться, чтобы она яснее определила свои отношения, чтобы вмешалась хотя бы дипломатическим путем, ограничила требования победителя, пригрозив ему в противном случае совсем покинуть его? Пока Россия не снимет покрова с своих намерений, император Франц не хотел подписывать ни одного слишком тяжелого условия. Он решил, что прежде всего “нужно позондировать Россию и готовиться к новой борьбе[166]. 30 июля он написал Александру письмо и в нем между строк робко обратился к нему с мольбой. Он выразил надежду, даже уверенность, “что интересы Австрии не останутся навсегда чуждыми России”[167]. Если бы царь не захотел его понять, если бы он преклонился пред успехом и крепче приковал себя к победителю, тогда – и только тогда – настало бы время склонить голову и смириться. Пока же император Франц определил своим уполномоченным их роль и речь в следующих выражениях: “Уполномоченные постараются выиграть время до конца августа и воспользоваться этой отсрочкой, чтобы выяснить намерения Наполеона”[168].
Связанные одинаковыми предписаниями, уполномоченные той и другой стороны состязались в медлительности. Стараясь проникнуть в замыслы противной партии и в то же время остерегаясь как бы не выдать своих, они прикрывали свои намерения самой непроницаемой броней. Меттерних и Нугент решительно отвергали принцип uti possidetis, но заменить его каким-либо другим принципом не пожелали. Они требовали, чтобы инициативу взяла на себя Франция, чтобы она заговорила первая и определенно указала, какие земли она хочет удержать за собой. Шампаньи увертывался от этих требований, заводил не имеющие прямого отношения к делу разговоры, и переговоры велись день за днем, не давая определенного результата, церемонно и бесплодно[169].
Правда, вне заседаний языки немного развязывались, и между уполномоченными Австрии в манере держать себя сказывалась резкая разница. Барон Нугент, скорее, военный, чем дипломат, принимал желчный и резкий тон и был мелочно-обидчив. Меттерних, напротив, казался доверчивым, уступчивым и был крайне любезен. Он отнюдь не избегал случаев видеться и разговаривать частным образом с Шампаньи, и этот последний любезно доставлял ему желанные случаи. В ту эпоху, когда дипломатия не утратила еще добрых традиций восемнадцатого века, не было посредников, которые среди наиважнейших и мучительных прений не уделяли бы часть своего времени светским развлечениям. В Альтенбурге, в котором конгресс вызвал некоторое оживление, Шампаньи постарался собрать вокруг себя все, что мог доставить в деле светских ресурсов австрийский провинциальный город. Водворясь в стране по праву завоеваний, он старался сделать приятным пребывание в ней ее законным владельцам и любезно принимал их в их собственном доме. В замке, где он жил, он давал обеды, устраивал приемы. “Дамы надеются, что я доставлю им случай потанцевать, – писал он, – я не обману их ожиданий”[170]. Меттерних часто бывал на этих собраниях. Он пользовался там почетом и забывал на время свою роль побежденного. 15 августа, во время бала, данного французами по случаю чествования дня Святого Наполеона, он дошел до того, что провозгласил тост за мир, к великому негодованию своего коллеги, который не понимал и не извинял подобных слабостей. Однако, еще до этого Меттерних пояснил и пользовался всяким случаем указать, о каком мире он не прочь говорить. Это была не та – с таким бессердечием обсуждаемая – мировая сделка, не тот мир, какой император французов хотел подписать после долгого торга и который оставил бы после себя поводы к раздору: это был мир великодушный, который повлек бы за собой полное и совершенное восстановление прошлого, с прочным примирением, – одним словом, мир на почве союза, подобный тому миру, какой был заключен два года тому назад на берегах Немана.
За время последних бедствий своей родины Меттерних сумел извлечь из событий указания для будущего. Он не мог удержаться, чтобы не сопоставить поведение Австрии и России в последних событиях и чтобы не сделать это сопоставление предметом своих размышлений. В продолжение семнадцати лет, говорил он себе, Австрия с безрассудным великодушием жертвовала собой ради спасения Европы; она упорно, без передышки боролась с вечным победителем. Что выиграла она этом непримиримой политикой? Только то, что четыре раза подвергалась вторжению врага; два раза видела его в Beне, потеряла ценные провинции и теперь рисковала лишиться самых жизненных частей. Россия была куда предусмотрительнее. Разбитая под Фридландом, она улыбнулась победителю, бросилась в его объятия и, вместо того, чтобы вести против него ожесточенную, упорную борьбу, в настоящее время невозможную, ухватилась за его счастье и предложила ему свою помощь и свои услуги. Этим она, во-первых, выиграла то, что обеспечила себе покой и неприкосновенность своих владений; затем мало-помалу, заручилась большими выгодами и на глазах у всех окрепла и округлила свои границы, тогда как вокруг нее все гибло и рушилось. Не представляет ли такое поведение предмет, достойный для размышления и примера для подражания? Без сомнения, Меттерних был далек от мысли об искреннем сближении с Наполеоном. Ему и в голову не приходило признать навсегда приобретенные Францией завоевания и новый установившийся в Европе порядок. Но, тем не менее, он рассчитывал, что, если бы Австрия присоединилась на короткое время к Наполеону, она могла бы спастись от последствий последнего поражения, могла бы избегнуть новых потерь и даже приобрести возможность на верной, удобной и выгодной позиции ожидать часа всемирной измены “и для всеобщего освобождения”[171]. Это-то он и называл “работать для спасения более мягкими средствами”[172]. С этого времени его целью, его заветным желанием было – подражать России, с тайной мыслью заместить ее в сердце Наполеона. Мечтой, которую он лелеял, было связать свое имя с австрийским Тильзитом.
В своих частных разговорах с Шампаньи он постоянно возвращался к предмету своей мысли. Днем, вечером, во время прогулки, на балу – он старался искать его общества. Приглашенный к обеду, он приходил пораньше и приветливым тоном говорил: “Побеседуем, ибо только этим путем мы можем что-нибудь сделать”[173]. Между ними начинался разговор в стиле “дипломатов-космополитов”[174], которые, отрешившись от спорных вопросов и злобы дня, рассматривают события с высшей точки зрения, стремясь извлечь из них мудрое поучение. Вполне естественно, что мысли их останавливались на прошлом. Союз с Австрией, говорил Меттерних, был бы для Наполеона истинным средством достичь его целей – успокоить Европу и сломить Англию. “В Пресбурге Император упустил лучший момент своего царствования”.[175] Впрочем, по словам Меттерниха, разве 1809 год не представлял во многом сходства с 1805 годом, и разве нельзя было вновь поймать упущенный случай? Правда, теперь положение несколько иное, теперь Франция и Россия состоят в тесной связи, но отчего бы им не принять в свой кружок Австрию, а не осуждать ее на унизительное одиночество?” Чтобы мы не оставались в положении лица, которое, находясь в одной комнате с двумя другими, видит, как те шушукаются”[176]. Можно было бы начать с принятия идеи, высказанной Наполеоном до разрыва, т. е. установить между тремя империями общее соглашение, взаимную гарантию, а затем, думал про себя Меттерних, Австрия, проскользнув третьим лицом в Тильзитское соглашение, легко нашла бы средство расстроить соглашение, вытеснить из него Россию и занять ее место.
Сперва он думал сделать из Галиции самостоятельное королевство и назначить ее государем великого герцога Вюрцбургского. Этот принц был братом императора Франца, но это не мешало ему быть поклонником и другом Наполеона. Он при всяком случае давал понять, что ищет его покровительства и его милостей. Переведенный в Краков, он уступил бы нам свои германские владения, которые пошли бы в награду за преданность другим. В этом случае варшавяне получили бы только один округ, незначительную частицу Галиции в качестве премии, присужденной за их мужество, главной же их наградой было бы сознание, что они освободили своих братьев[155].
Одобрил ли бы Александр этот план? Вполне независимая, наделенная национальной администрацией и национальным войском Галиция, вероятно, сделалась бы дубликатом герцогства Варшавского. Вместо того, чтобы иметь пред собой одно польское государство, Россия имела бы их два, правда, то и другое незначительного объема. Но как посмотрит она на это средство? Устранит ли оно, по ее мнению, опасность или удвоит ее? Судя по некоторым словам, слишком поздно сказанным Александром[156] можно думать, что он без особого ужаса взглянул бы на независимую Галицию под скипетром иностранного принца. К несчастью, Наполеон не остановился на этой комбинации; он нашел в ней неудобства и опасности. Он боялся, что Галиция, доверенная Габсбургу, даст увлечь себя в сферу влияния Австрии и сделается ее спутником, – и он быстро перешел к другим проектам.
Истинным его желанием было расширить герцогство Варшавское, т. е., то государство, которое существовало только благодаря ему и для него; усилить того помощника в нужде, который выдержал серьезное испытание. Но оставалось под вопросом, исключала ли Россия самую возможность серьезного увеличения герцогства, независимо от мер, которые могли бы быть приняты с нашей стороны для восстановления равновесия в бассейне Вислы? Румянцев несколько раз решительно высказывался против какого бы то ни было расширения территории герцогства, но он никогда не выражал этого мнения от имени своего правительства: он совсем не упоминал об этом и в своей ноте. Государь же, даже в простом разговоре, никогда не высказывался так решительно, как его министр. Он неопределенно указывал на два способа решения: “Оставить Галицию за Австрией или создать такой порядок вещей, который ни в чем не изменял бы положения России и никоим образом не внушал ей опасений за ее безопасность и ее собственное спокойствие”[157]. После таких слов откажет ли царь в согласии на расширение герцогства при том условии, что ему самому будет теперь же дано вознаграждение и, сверх того, гарантии относительно будущего? Рассматривая гипотезу, по которой Галиция целиком отнималась от Австрии, Наполеон предполагал удержать большую часть ее – четыре пятых – для великого герцогства; оставшаяся же одна пятая была отдана царю в полную собственность и была бы присвоена ему как подарок в знак дружбы, так как, по строгой справедливости, Россия – ничего не завоевав сама – ни на что не имела права. Конечно, ввиду того, что дележ будет крайне неравномерный, царь не преминет счесть себя обиженным; но, чтобы сгладить несоразмерность долей и пополнить разницу, Наполеон хотел к предполагаемой в подарок России территории придать письменные обязательства в достодолжной форме, которыми бы устранялось всякое опасение относительно полного восстановления Польши.
Как ни был остроумен этот проект раздела Галиции, как средство выйти из затруднения и примирить диаметрально противоположные требования, Наполеон ничуть не обманывал себя относительно трудности сговориться с Россией на этой основе и убедить ее согласиться на расширение герцогства за бумажное вознаграждение, состоящее из нескольких статей договора. Поэтому, прежде чем решить что-либо, он хотел позондировать почву в Петербурге. Коленкуру поручено было позаботиться об этом в особой, подробно изложенной инструкции, посланной 12 августа. Дело шло не о том, чтобы точно изложить предложение, следовательно, только узнать, есть ли надежда, что оно будет принято и, если таковая надежда окажется, подготовить Александра к предложению, и потихоньку, с бесконечными предосторожностями, приучить его к задуманной императором идее.
“Господин посланник, – писал Шампаньи, – Его Величество приказывает мне ознакомить вас с его взглядами на один из вопросов, по которому переговоры откроются в ближайшем будущем. В настоящей войне галичане приняли сторону Франции: они сражались под ее знаменами. Австрия будет им мстить. Не к чести Франции будет, если Император предоставит Австрии карать и угнетать людей, которые ему служили. Этого не должно быть. В характере императора Александра слишком много благородства: он не может не понять обязанности, возложенной на Императора. Его Величество не имеет иных намерений, как только согласовать долг и достоинство Франции с интересами России. Такова цель его теперешних забот.
“Напрасно было бы гоняться за средствами охранить галичан от мести Австрии. Верховная власть над страной, которую она сохранит за собой, всегда останется державной. Применение ею строгостей не может быть ограничено никакой статьей договора. Нет такой статьи, которая не могла бы быть нарушена, а каждое из этих нарушений послужило бы поводом к войне, равно как и каждое притеснение, учиненное над галичанином, было бы для Императора ударом кинжала.
“Отдавая всю Галицию России, можно было бы, без сомнения, предотвратить зло, но принцип, на котором основан союз, не допускает подобной уступки без соответственного вознаграждения. Но где его найти? Следовательно, Галиция может быть отдана только великому герцогству Варшавскому. Император находит справедливым предоставить некоторую часть ее России и определяет эту долю, как одну пятую всего населения, тогда как другие четыре пятых останутся великому герцогству. Такая неравномерность основана на различии в положении. Если бы Франция была смежна с Галицией, она поделила бы ее с Россией поровну, но Франция далеко; она не берет себе ни одной из завоеванных провинций, а отдает их Саксонии, которая в один прекрасный день, изменив политическую систему, может соединиться с Россией против Франции. Россия же прочно присоединит к своей империи приобретенные провинции, и средства этих провинций всегда будут в ее распоряжении”.
Защитив принцип неравенства при помощи легкооспариваемых доводов, Шампаньи начинает рисовать в самом соблазнительном виде долю, предназначенную России. Он пишет, что ее выберут по соседству с Россией для того, чтобы она легче слилась с нею. Это будет восточная часть старой Галиции, округ, расположенный между городом Замостье и Днестром. В нее войдет важный город Львов. Большинство жителей страны исповедует греческую веру. Уже это одно предназначает их сделаться подданными православного императора. Употребив с похвальным усердием большие усилия на то, чтобы возбудить вожделения России, министр старается успокоить ее недоверие и переходит к статье о гарантиях. “Францией, – говорит он, – будут приняты все меры, способные успокоить Россию по поводу возможных последствий увеличения великого герцогства Варшавского. Она гарантирует России ее новые владения. Все, что в порядках великого герцогства может быть неприятно России, как, например, существование литовского ордена[158], могло бы быть преобразовано; неудобства, которые не были предусмотрены в Тильзите, были бы исправлены; самые названия – Польша и поляки – были бы заботливо изъяты из употребления.
“Вот, Милостивый Государь, – говорится в заключительных словах инструкции, – канва для ваших разговоров с русским министром. Эти взгляды, которые требуют величайшей осторожности, должны исходить как бы от вас самих, а не от вашего двора. Их надо представить в виде предположений, с которыми вы лично забегаете вперед. Вам даже неизвестно, каковы взгляды Императора; но вы знаете, что его понятия о чести и справедливости, об узах, связующих его с теми, кто ему служит, могут заставить его склониться к подобному разделу. Вы знаете также, что, верный союз с Россией, желая поддержать его при помощи тех самых выгод, которые Россия от него получает, стремясь в настоящей войне только к тому, чтобы упрочить спокойствие на континенте и вознаградить своих союзников за их усилия, он на первом месте ставит Россию, которая, конечно, извлечет из союза большие выгоды, так как она приобретет и присоединит к своему государству Валахию, Молдавию, Финляндию и миллион душ в Галиции, тогда как Франция не будет увеличена и на одну деревню и будет иметь только ту выгоду, что уплатит долги признательности.
“Действуйте осторожно, намеками; зондируйте почву, обсуждайте вопрос, подготовляйте умы к более определенным предложениям, но не показывайте ни депеш, ни вашей игры. Предупреждайте всякое подозрение, а тем более недоверие.
“В этой депеше я предполагаю, что Галиция вся отделена от Австрии. В случае, если можно будет отделить только часть Галиции, России будет принадлежать только одна пятая отделенной части. Будут приложены особые заботы, чтобы выбрать районы, где преобладает греческое вероисповедание.
“Я снова возвращаюсь к предмету этого письма для того, чтобы вы не ошиблись в его значении. Вопрос идет вовсе не о том, чтобы ознакомить Россию с нашими видами, еще менее о том, чтобы сделать ей прямое предложение, а только о том, чтобы выведать ее желания – узнать, может ли приманка миллионного населения, которое составит ее долю, заставить ее добровольно согласиться на вышеуказанный раздел Галиции. Император желает прежде всего оставаться с ней в добром согласии; следовательно, вы не должны отваживаться ни на что, что могло бы охладить ее к нашему делу и отдалить от нас. Целью ваших усилий должно быть – склонить ее согласиться со взглядами, которые я вам сообщаю. Император будет вам благодарен за успех, но рекомендует быть крайне осторожным”[159].
В конце письма Коленкуру предписывалось держать своего повелителя в курсе дела и сообщать ему с курьерами, шаг за шагом, о сделанных шагах и о полученных результатах. Несмотря на значительное расстояние от Петербурга до Вены, можно было надеяться, что первый из курьеров, если он будет спешить, прибудет в Вену через двадцать, двадцать пять дней. Сверх того, можно было ожидать, что Александр еще до этого сам прольет первый луч света или в ответе на последние письма императора, или присылкой уполномоченного, или же каким-либо интимным или официальным сообщением. Наполеон надеется довольно скоро иметь под собой твердую почву. Но пока он не получит или не уловит какого-либо указания, он считает невозможным определенно говорить с австрийцами и предъявлять им точные требования. Итак, все зависит от того, насколько предупредительно отнесутся к нему в Петербурге. Если Россия не согласится на значительное увеличение герцогства, он должен будет потребовать у Австрии меньше в Галиции, но зато больше в других областях, если же Россия снизойдет к его желаниям, он может отнести на Галицию почти полностью жертвы, которые побежденное государство должно будет понести.
В силу этого он приглашает своего уполномоченного в Альтенбурге – впредь до новых приказаний – держаться общих мест. Конечно, говорится ему, было бы хорошо теперь же условиться относительно основ, установить исходную точку. Определить, сколько земли должна будет уступить Австрия, не касаясь вопроса, в каких провинциях. Шампаньи должен будет сперва сослаться на принцип uti possidetis. Император, скажет он, считает себя вправе получить известное количество областей, равное по поверхности и населению тем провинциям, которые он теперь удерживает за собой по праву победы и завоевания. На это чрезмерное требование австрийцы, вероятно, ответят предложениями с своей стороны, конечно, в меньших размерах, но также общего характера. Благодаря взаимным уступкам, стороны могут сблизиться, придти к соглашению относительно средней цифры земель и населения, точное определение которых придется сделать впоследствии; одним словом, могут сговориться относительно количества, не касаясь качества. Необходимо, чтобы наша миссия стала именно на эту почву и упорно держалась на ней, остерегаясь не только выдавать свои виды, но даже избегая всякого слова, которое могло бы повредить нам в глазах России. Поэтому Наполеон требует, чтобы все, что будет сказано во время переговоров, заносилось в протокол: протоколы будут тщательно редактированы и сообщены в Петербург. В случае надобности они будут служить доказательством против лживых обвинений и небескорыстной “болтовни”[160]. Впрочем, по всем вопросам Шампаньи должен говорить мало, он должен выжидать противника и ничуть не беспокоиться по поводу того, что переговоры затягиваются. “Не давайте заметить, что вы торопитесь”,– таково было последнее слово императора, когда он отправлял его в Альтенбург[161]. Устроившись в сердце Австрии, непрерывно получая подкрепления, усиливая с каждым днем свое военное положение, истощая доходы врагов долго длящейся оккупацией их провинций, “продовольствуясь за их счет”[162], Наполеон не видит никакого неудобства затянуть прения. Главное, чего он желает, это – выиграть время, пока Россия не доставит ему какой-нибудь основы, необходимой для его решения[163].
Однако и Австрия усвоила подобную же тактику. Взгляды и поведение России точно так же во многом входили в ее расчеты. Под впечатлением Ваграма Австрия смирилась и просила пощады; теперь же, немного оправившись от удара, она сознавала, что далеко не в такой степени разбита, чтобы соглашаться на всякие условия. В замке Дотис,[164] куда укрылся двор, идея вести войну до последней крайности еще сохранила своих приверженцев. Император Франц не отказывался от мысли возобновить военные действия в том случае, если победитель слишком тягостным миром вздумает причинить Австрии смертельные увечья. Он охотнее предпочел бы с честью пасть с оружием в руках, чем подписать договор, который привел бы его монархию к бесславному и верному упадку. Для отчаянной борьбы он уповал на силу своей армии, на преданность подданных, и не совсем отчаивался во внешней поддержке. Он все еще вел переговоры с Пруссией[165]; рассчитывал на скорую диверсию англичан, которую они не прочь были сделать на Вальхерен, на не прекращающиеся военные действия в Испании, но, в особенности, его взоры обращались к России. Он старался проникнуть в это немое государство, уяснить себе тайну его намерений. Хотя Россия и объявила ему войну, но не вела ее. Следует ли, думал он, из такого двусмысленного поведения сделать вывод, что она искренне желает сохранения Австрии и неприкосновенности ее владений? Нельзя ли добиться, чтобы она яснее определила свои отношения, чтобы вмешалась хотя бы дипломатическим путем, ограничила требования победителя, пригрозив ему в противном случае совсем покинуть его? Пока Россия не снимет покрова с своих намерений, император Франц не хотел подписывать ни одного слишком тяжелого условия. Он решил, что прежде всего “нужно позондировать Россию и готовиться к новой борьбе[166]. 30 июля он написал Александру письмо и в нем между строк робко обратился к нему с мольбой. Он выразил надежду, даже уверенность, “что интересы Австрии не останутся навсегда чуждыми России”[167]. Если бы царь не захотел его понять, если бы он преклонился пред успехом и крепче приковал себя к победителю, тогда – и только тогда – настало бы время склонить голову и смириться. Пока же император Франц определил своим уполномоченным их роль и речь в следующих выражениях: “Уполномоченные постараются выиграть время до конца августа и воспользоваться этой отсрочкой, чтобы выяснить намерения Наполеона”[168].
Связанные одинаковыми предписаниями, уполномоченные той и другой стороны состязались в медлительности. Стараясь проникнуть в замыслы противной партии и в то же время остерегаясь как бы не выдать своих, они прикрывали свои намерения самой непроницаемой броней. Меттерних и Нугент решительно отвергали принцип uti possidetis, но заменить его каким-либо другим принципом не пожелали. Они требовали, чтобы инициативу взяла на себя Франция, чтобы она заговорила первая и определенно указала, какие земли она хочет удержать за собой. Шампаньи увертывался от этих требований, заводил не имеющие прямого отношения к делу разговоры, и переговоры велись день за днем, не давая определенного результата, церемонно и бесплодно[169].
Правда, вне заседаний языки немного развязывались, и между уполномоченными Австрии в манере держать себя сказывалась резкая разница. Барон Нугент, скорее, военный, чем дипломат, принимал желчный и резкий тон и был мелочно-обидчив. Меттерних, напротив, казался доверчивым, уступчивым и был крайне любезен. Он отнюдь не избегал случаев видеться и разговаривать частным образом с Шампаньи, и этот последний любезно доставлял ему желанные случаи. В ту эпоху, когда дипломатия не утратила еще добрых традиций восемнадцатого века, не было посредников, которые среди наиважнейших и мучительных прений не уделяли бы часть своего времени светским развлечениям. В Альтенбурге, в котором конгресс вызвал некоторое оживление, Шампаньи постарался собрать вокруг себя все, что мог доставить в деле светских ресурсов австрийский провинциальный город. Водворясь в стране по праву завоеваний, он старался сделать приятным пребывание в ней ее законным владельцам и любезно принимал их в их собственном доме. В замке, где он жил, он давал обеды, устраивал приемы. “Дамы надеются, что я доставлю им случай потанцевать, – писал он, – я не обману их ожиданий”[170]. Меттерних часто бывал на этих собраниях. Он пользовался там почетом и забывал на время свою роль побежденного. 15 августа, во время бала, данного французами по случаю чествования дня Святого Наполеона, он дошел до того, что провозгласил тост за мир, к великому негодованию своего коллеги, который не понимал и не извинял подобных слабостей. Однако, еще до этого Меттерних пояснил и пользовался всяким случаем указать, о каком мире он не прочь говорить. Это была не та – с таким бессердечием обсуждаемая – мировая сделка, не тот мир, какой император французов хотел подписать после долгого торга и который оставил бы после себя поводы к раздору: это был мир великодушный, который повлек бы за собой полное и совершенное восстановление прошлого, с прочным примирением, – одним словом, мир на почве союза, подобный тому миру, какой был заключен два года тому назад на берегах Немана.
За время последних бедствий своей родины Меттерних сумел извлечь из событий указания для будущего. Он не мог удержаться, чтобы не сопоставить поведение Австрии и России в последних событиях и чтобы не сделать это сопоставление предметом своих размышлений. В продолжение семнадцати лет, говорил он себе, Австрия с безрассудным великодушием жертвовала собой ради спасения Европы; она упорно, без передышки боролась с вечным победителем. Что выиграла она этом непримиримой политикой? Только то, что четыре раза подвергалась вторжению врага; два раза видела его в Beне, потеряла ценные провинции и теперь рисковала лишиться самых жизненных частей. Россия была куда предусмотрительнее. Разбитая под Фридландом, она улыбнулась победителю, бросилась в его объятия и, вместо того, чтобы вести против него ожесточенную, упорную борьбу, в настоящее время невозможную, ухватилась за его счастье и предложила ему свою помощь и свои услуги. Этим она, во-первых, выиграла то, что обеспечила себе покой и неприкосновенность своих владений; затем мало-помалу, заручилась большими выгодами и на глазах у всех окрепла и округлила свои границы, тогда как вокруг нее все гибло и рушилось. Не представляет ли такое поведение предмет, достойный для размышления и примера для подражания? Без сомнения, Меттерних был далек от мысли об искреннем сближении с Наполеоном. Ему и в голову не приходило признать навсегда приобретенные Францией завоевания и новый установившийся в Европе порядок. Но, тем не менее, он рассчитывал, что, если бы Австрия присоединилась на короткое время к Наполеону, она могла бы спастись от последствий последнего поражения, могла бы избегнуть новых потерь и даже приобрести возможность на верной, удобной и выгодной позиции ожидать часа всемирной измены “и для всеобщего освобождения”[171]. Это-то он и называл “работать для спасения более мягкими средствами”[172]. С этого времени его целью, его заветным желанием было – подражать России, с тайной мыслью заместить ее в сердце Наполеона. Мечтой, которую он лелеял, было связать свое имя с австрийским Тильзитом.
В своих частных разговорах с Шампаньи он постоянно возвращался к предмету своей мысли. Днем, вечером, во время прогулки, на балу – он старался искать его общества. Приглашенный к обеду, он приходил пораньше и приветливым тоном говорил: “Побеседуем, ибо только этим путем мы можем что-нибудь сделать”[173]. Между ними начинался разговор в стиле “дипломатов-космополитов”[174], которые, отрешившись от спорных вопросов и злобы дня, рассматривают события с высшей точки зрения, стремясь извлечь из них мудрое поучение. Вполне естественно, что мысли их останавливались на прошлом. Союз с Австрией, говорил Меттерних, был бы для Наполеона истинным средством достичь его целей – успокоить Европу и сломить Англию. “В Пресбурге Император упустил лучший момент своего царствования”.[175] Впрочем, по словам Меттерниха, разве 1809 год не представлял во многом сходства с 1805 годом, и разве нельзя было вновь поймать упущенный случай? Правда, теперь положение несколько иное, теперь Франция и Россия состоят в тесной связи, но отчего бы им не принять в свой кружок Австрию, а не осуждать ее на унизительное одиночество?” Чтобы мы не оставались в положении лица, которое, находясь в одной комнате с двумя другими, видит, как те шушукаются”[176]. Можно было бы начать с принятия идеи, высказанной Наполеоном до разрыва, т. е. установить между тремя империями общее соглашение, взаимную гарантию, а затем, думал про себя Меттерних, Австрия, проскользнув третьим лицом в Тильзитское соглашение, легко нашла бы средство расстроить соглашение, вытеснить из него Россию и занять ее место.