“Императору угодно было, чтобы я написал вам эти слова, вместо того, чтобы посылать десять страниц инструкций. Ему угодно, чтобы вы считали прежние инструкции уничтоженными. Поступайте сообразно обстоятельствам и никаким способом не вмешивайтесь в Дела России со Швецией и Турцией. Исполняйте ваши обязанности посланника с достоинством и будьте любезны. Делайте только то, что вам необходимо делать, но чтобы не было замечено никакой перемены ни в ваших действиях, ни в вашем поведении. Пусть русский двор будет по-прежнему доволен вами так же, как и вы должны делать вид, что довольны им; именно вследствие того, что Император уже не верит в союз с Россией, для него еще более важно, чтобы вся Европа верила в союз, в котором он сам разочаровался. Уничтожьте это письмо тотчас же по прочтении, чтобы от него не осталось и следа”[130].
   Итак, хотя император воздерживался от всякой жалобы, от всякого обвинения, от всякого слова, способного вызвать объяснения с Петербургом, так как слух об этом распространился бы по всей Европе и преждевременно обнаружил бы перемену в отношениях, но фактически он покончил с союзом. Он предписал Коленкуру занять строго нейтральное, но изысканно вежливое положение. Он не хочет более ни сам просить, ни оказывать какой бы то ни было услуги. Он устраняет себя от всех дел, которые взял на себя в угоду России, повсюду возвращает себе свободу действий и воздерживается от новых обязательств. Не думает ли он изменить до основания свою политику тотчас же, как только будет окончена кампания с Австрией? Не думает ли вернуться к традициям нашей; старой политики – вновь завязать сношения со Швецией и Турцией и создать из этих двух государств, спаянных с восстановленной Польшею, свои точки опоры на севере? Не намеревается ли он предложить австрийцам, которым он послал несколько миролюбивых слов,[131] примирение на поле битвы? Одним словом, не склоняется ли он к мысли отречься от принципов Тильзита и положить в основу своей деятельности совсем противоположные? По-видимому, такие мысли впервые промелькнули в его охваченной горечью душе; они пронеслись в ней как молния, не задерживаясь и не принимая определенной формы.
   Действительно, шесть дней спустя, в то время, когда остров Лобау покрывался щетиной ретраншементов, когда Массена и Даву держались против неприятеля на Дунае, когда наши войска из Италии и Далмации спешили через Альпы, чтобы присоединиться и армии, пришло известие, что наконец-то русские тронулись. Правда, Голицын еще не “ступил в Галицию, но он только что выпустил прокламацию о своем вступлении. Последний из присланных царем флигель-адъютантов утверждал в самых категорических выражениях, что поход начался, и теперь все двинулось. Император тотчас же распространяет весть об этом; он помещает ее в дневном приказе во армий, в самом начале XVII бюллетеня.[132] Он думает, что слух о вступлении русских в Галицию, каково бы ни было его истинное значение, может ободрить наших союзников, что он помешает их отпадению и устрашит Австрию, которая с каждым днем становится все более несговорчивой и озлобленной. Итак, Наполеон видит еще некоторую пользу в союзе с Россией, и, невзирая ни на что, снова ухватывается за мысль сохранить его как основной элемент своей системы. Он тотчас же возобновил и поддерживает прежние отношения с Россией, так что никто, кроме него самого, не уловил пронесшихся в уме мыслей – его желания грубо порвать с принципами Тильзита и нового возврата к ним; но с этого времени он будет смотреть на эти отношения с иной, новой точки зрения.
   В глубине души, он остается под впечатлением, которое так ясно выразилось в письме от 2 июня. Он не верит более в союз, т. е., не ждет от России действительного и практически полезного содействия. Он сознает, что не в меру понадеялся на Александра, обольщая себя надеждою всецело втянуть его в свою борьбу. Он понимает, что во всяком кризисе, подобном тому, который только что разразился, Франция должна рассчитывать только на самое себя; что в нужное время Россия никогда не придет на выручку. Но эта материальная помощь, на которую он никогда не возлагал твердой надежды, не составляла единственной выгоды, которую он хотел извлечь из Тильзита и Эрфурта. Может быть, она вовсе не стояла у него на первом плане. Наибольшее значение Наполеон придавал моральному влиянию союза. Он видел в нем могучее средство устрашения, средство держать в почтении Германию и изолировать Англию. Он был убежден, что, пока франко-русский союз будет существовать, хотя бы только по виду, остальной континент не решится восстать целиком, что даже в том случае, если услуги царя ограничатся простыми демонстрациями, попытки возмущения будут иметь характер только частичных местных вспышек. Если, как думал он, теперь и доказано, что требовать большего от Александра было бы несбыточной мечтой, тем не менее, их чисто внешнее, исключительно платоническое согласие будет несомненно полезно, лишь бы общественное мнение было введено в обман и принимало призрак за действительность. Даже тень дружбы между Наполеоном и Александром может сдерживать наших врагов, заставить их спрятать свою злобу и умерить их сопротивление. Итак, необходимо поддерживать “призрак союза”, который выдвигает на сцену появление русских в Галиции не только до поражения Австрии, но и до мира с Англией. Поэтому все усилия Наполеона, насколько он найдет их совместимыми с другими требованиями его политики, будут направлены к тому, чтобы сохранить его. С этой целью он предписывает Коленкуру действовать в прежнем духе. Он позволяет ему содействовать столь желаемому в Петербурге миру со Швецией; поручает ему настаивать, чтобы диверсия в Галиции была, насколько возможно, серьезна и продуктивна. Со своей стороны, он прекрасно обходится с тремя флигель-адъютантами царя и окружает их исключительной заботливостью. Конечно, ему неприятно, что Александру совершенно неизвестно о его неудовольствии. Поэтому он выказывает к нему некоторую холодность, заставляет ждать ответа на три письма; но это молчание – его единственный упрек. Правда, он ставит в вину командному составу в России его неспособность и вялость, но при этом всегда делает вид, что ему и на ум не приходит подозревать в недобросовестности самого государя. Он приказывает своему министру передать, что его личные чувства к царю нисколько не изменились, В новых письмах, отправленных посланнику с русскими курьерами и, следовательно, предназначенных пройти через руки малостесняющейся русской полиции, Шампаньи возвращается к стилю Тильзита и Эрфурта, На уверения царя он отвечает в том же тоне; он пользуется его словами и даже выражениями. “Ваше Величество, – твердил Александр императору, – всегда найдет во мне союзника и верного друга”, – “Чувство императора Александра, – отвечает Шампаньи, – вполне разделяются Его Величеством, который может только поздравить себя, что имеет столь верного союзника и, смею сказать, столь же искреннего друга”[133].
   Но как примирить Наполеону несовместимые вещи, – свои медовые речи с бесспорным разногласием, которое грозит возникнуть из-за возрождающейся Польши? Наполеон останавливается на осторожной и двойственной игре. Он и теперь не допускает мысли о несовместимом с русским союзом полном восстановлении Польши; но так как энергичное участие поляков в военных действиях служит для него средством борьбы и диверсии против Австрии, то он не хочет охладить их пыл, не хочет вывести из заблуждения население великого герцогства и Галиции. Он поздравляет и награждает их начальников и не протестует ни против патриотических воззваний, сделанных Понятовским от его имени, ни против его прокламаций и древних приказов, но при этом воздерживается от всякого обещания, которое могло бы набросить на него тень в глазах России. Он даже заботится успокоить ее тревогу. Так, вместо того, чтобы признать восставшую часть Галиции автономной провинцией, он приказывает, чтобы она была занята и управлялась его именем; чтобы власти присягали ему, Императору и Королю; чтобы эмблемы Австрии были повсюду заменены французскими орлами, чтобы ополчение Галиции украсилось трехцветной кокардой. По его мнению, такой захват прав на владение – неизбежно переходного характера – будет иметь ту (выгоду, что в будущем ни к чему его не обязывает, ни у кого не отнимает надежд, не оправдывает ничьих опасений. Этой предосторожностью Наполеон хотел предупредить возникновение между ним и Россией вопроса о Галиции теперь же, в остром его периоде. Затрудняясь разрешить его в данный момент, он откладывает его на будущее время, до мира с Австрией. Он откладывает заботу найти выход, который позволил бы ему, не теряя доверия поляков, успокоить Александра до того момента, когда он покончит с эрцгерцогом Карлом и окончит кампанию блестящим ударом. В настоящую же минуту его главная забота – победить.
   Для того, чтобы сломить Австрию и снова восстановить свое влияние в Европе, ему необходима блестящая победа. Он подготовляет ее шесть недель. Он горит нетерпением отомстить за Эслинг; но не торопится, ничего не делает на авось, выжидает благоприятной минуты – он умеет ждать. Всякий день отмечен грозными приготовлениями. Чтобы снова перейти на левый берег, армия должна иметь опорный пункт на Лобау. Поэтому император создает из острова крепость, арсенал и склад лесных материалов. Чтобы обеспечить успех переправы, он собирает здесь громадное количество всевозможных средств. Пылкий полководец принуждает себя к кропотливым занятиям ремесленника, делается инженером, механиком, понтонером. Он изобретает новые сооружения, которые должны обеспечить нам власть над рекой и охранить нас от ее бурных порывов. В то же время он пополняет и усиливает свою армию. Он притягивает к Вене только что одержавшие победу при Раабе войска Евгения и корпуса Макдональда и Мармона. Все, что он имеет в своем распоряжении талантливого, преданного – все свои военные силы – он собирает на тесном пространстве, там, где должна решиться судьба войны. Лишь тогда, когда он примет все меры предосторожности, когда, благодаря силе своего искусства к предусмотрительности, сделает успех вполне обеспеченным, он возобновит неудавшуюся ему 21 мая операцию. Тогда, перейдя реку на избранном, изученном, заблаговременно подготовленном для переправы месте, предписывая врагу час и поле битвы, он нападет на него и поразит его наверняка.

II

   Когда русские, наконец-то, начали кампанию, вся энергия, вся мощь Франции были пущены в ход, чтобы оправиться от тяжелого удара и собраться с силами для нового стремительного натиска. Приказ о выступлении был отослан Голицыну 18 мая. 3 июня, по прошествии 53 дней с открытия враждебных действий, три дивизии четырехполкового состава с квартирмейстерской частью и кавалерийским резервом, всего от сорока до сорока пяти тысяч человек, перешли границу и в нескольких пунктах вступили в Галицию, занятую уже польскими войсками.
   Как ни была недостаточна и как ни запоздала эта помощь, она могла иметь свою цену, могла оказать влияние, если не на успех всей кампании, то, по крайней мере, на взаимное положение сторон в бассейне Вислы. По-видимому, она пришла более чем кстати, так как совпала с нападением на польские войска вернувшегося назад неприятеля. Вторжение поляков в Галицию в тылу армии эрцгерцога Фердинанда заставило его вернуться обратно. Он отступил на Варшаву, затем, 2 июня, очистил Варшаву и, пройдя по левому берегу Вислы, вверх по ее течению, вступил в Галицию и стал фронтом к занятым Понятовским на противоположном берегу Вислы территориям. Эрцгерцог хотел переправиться через реку и прогнать поляков с занятой ими территории. Он начал с нападения на Сандомир. Обладание этим городом, расположенным по обе стороны реки, дало бы ему возможность действовать и на том и на другом берегу. Как и большая часть польских городов, Сандомир был плохо укреплен и не был в состоянии выдержать продолжительной осады. Полуразвалившиеся от времени стены были единственным его укреплением. Получив известие об угрожающей городу опасности, Понятовский спешно прибыл с большею частью своих войск и занял позицию в недалеком расстоянии от Сандомира, на правом берегу Вислы до впадения Сана. Занимая эту местность, он имел возможность двинуться к городу и оказать ему помощь, но только при условии, что несколько русских отрядов присоединятся к нему, и, заняв место в боевой линии, пополнят численный недостаток его сил.
   Но русские подвигались с приводящей в отчаяние медлительностью. С каждым днем их переходы делались короче, зато стоянки продолжительнее. Через каждые три дня они отдыхали, по меньшей мере, день; как будто все их усилия были направлены к потере времени. Их отряды блуждали наудачу, без всякого определенного плана, выбирая всегда самый длинный путь, заботясь о том, чтобы заблудиться. Тон офицеров и их манера держать себя дышали крайним недоброжелательством. Наиболее откровенные сознавались напрямик, что они с ненавистью смотрят на войну с Австрией и, насколько возможно, будут воздерживаться от участия в ней. Когда Понятовский – если доверять польским рассказам – посылал к Голицыну своих адъютантов, прося его поторопиться, русский генерал посылал начальникам дивизий предписания, вполне отвечающие желаниям Понятовского, но вслед зa тем тайно отправлял отмену приказаний[134].
   Впрочем, 12 июня довольно сильный отряд, под начальством генерала Суворова, сына знаменитого генералиссимуса, имя которого осталось синонимом быстроты и натиска, прибыл на Сан и стал в самом недалеком расстоянии от поляков, позади них. В этот же самый день австрийцы переправились через Вислу и, отрезав Сандомир от всякого сообщения, пошли на Понятовского и штурмовали его позиции. Битва была ожесточенная. Храбрые поляки из чего только могли создавали врагу препятствие, задерживались за всякой складкой почвы, и, переходя по временам в нападение, стремительными атаками в штыки приводили в замешательство своего противника. В продолжение всего дня они удерживали свои позиции; но держаться еще хотя бы несколько дней, а тем более оттеснить врага и освободить город без поддержки русских они не могли.
   Понятовский умолял Суворова о помощи, но тот на его горячие и настойчивые просьбы долго не обращал ни малейшего внимания. Наконец, он пообещал отдать приказание одной из своих бригад перейти на другую сторону Сана, чтобы, подкрепив и удлинив левое крыло поляков, отвлечь на себя правое крыло австрийцев и обойти его. Движение русских уже началось, приготовления к переправе были сделаны, мост переброшен, как вдруг умом генерала Сиверса, который командовал бригадой, овладело большое смущение. Дело в том, что был понедельник – день, считающийся несчастным у русских. При таких дурных предзнаменованиях следовало воздержаться от всякого серьезного дела. Обещанное содействие было отложено до завтра. Но на следующий день оказалось, что генерал Сиверс затерял свой Георгиевский крест, – новое знамение свыше, предостерегающее русских не искушать судьбы. Бригада осталась на месте. Понятовский понял, что его предательски оставили одного. Взбешенный, он дал сигнал к отступлению, отвел свою армию за Сан, а сам помчался в Люблин, где находилась главная квартира Голицына. Удаляясь, он слышал, как пушки из находящегося в отчаянном положении Сандомира отвечали все реже, что указывало на предсмертную агонию крепости[135].
   В Люблине он говорил, что требуется безотлагательная помощь, что иначе гибель города неминуема. Но опять натолкнулся на отмалчивания и отказы. Все, чего он мог добиться, было обещание, что императорская армия переправится через Сан 21 числа. 18-го Сандомир сдался, так как Голицын не двинул на помощь городу ни одного человека, вся помощь его дивизий свелась к тому, что своим присутствием они прикрыли отступление польской армии. “Предательское поведение!” – воскликнул Наполеон, узнав об этих сценах, и, в порыве негодования, не мог удержаться, чтобы не приказать Коленкуру сделать самые сильные представления. “Итак, – велел он написать ему, – присоединение русских к польской армии ознаменовалось лишь поворотом к худшему и потерею того, что поляки одни сумели завоевать и до сих пор удерживали!”. Правда, что, оставаясь верным системе – никогда не обвинять самого Александра – он тотчас же прибавил: “Без сомнения, не таковы были намерения императора Александра; но следует, чтобы он знал, как были исполнены его предначертания. Доставить ему случай проявить свою власть, значит, оказать ему истинную услугу”.[136] Впрочем, и в настоящем случае Голицын не сделал ничего иного, как только придал ограничительный смысл приказаниям, которые предоставляли полную свободу его недоброжелательству, ибо в его инструкциях говорилось: “Во всяком случае предписывается вам избегать совместных действий с польскими войсками и оказывать им содействие только косвенным путем”[137].
   Очевидно было, что русские не желали сражаться рядом с поляками. Но нельзя ли было устроить так, чтобы обе армии, если уж они не могли действовать совместно, действовали, по крайней мере, параллельно, в разных районах? После переговоров с Голицыным Понятовский решил перейти со своими солдатами на левый берег Вислы. При этом предполагалось, что войска царя останутся на правом берегу, возьмут на себя труд довершить оккупацию уже восставших частей Галиции и оттеснят отсюда неприятеля как можно дальше.
   Взяв на себя эту задачу, русские исполняли ее крайне своеобразно. Прежде всего они предоставили австрийцам разбросать по всей стране летучие отряды и снова занять Львов и другие города. Но если уж они не помешали набегу австрийцев, они могли, по крайней мере, заставить их жестоко поплатиться за это. Ничего не было легче, как отрезать и окружить отряды, дерзнувшие внедриться в густые русские массы. Но русские позволяли австрийцам свободно передвигаться, проскальзывать между своими колоннами и совершать эволюцию с такой уверенностью в безопасности, как будто дело происходило на маневрах, как будто с той и другой стороны было дано слово избегать встреч и скрещивать оружие. Если австрийцы двигались в какую-либо сторону, русские тотчас же направлялись в противоположную, так что – писал Понятовский, – “достаточно было узнать измерения одной из армий, чтобы на основании этого заранее знать, что предполагает сделать другая”[138]. Если замечала друг друга, то не хотели пожертвовать и одним зарядом. За все время один только раз вблизи Увланок обменялись несколькими выстрелами, и то по ошибке. Австрийцы плохо разглядели русские мундиры и думали, что имеют дело с поляками. Их офицер тотчас же прислал Голицыну свои извинения за невольную ошибку, по случаю одного убитого и двух раненых было выражено сожаление[139]. Когда встречались кавалерийские патрули, они спокойно поглядывали друг на друга; люди спешивались, лошадей расседлывали и разнуздывали. Затем, чтобы скоротать скуку совсем ненужной службы, начинали сходиться, вступали в разговоры, и нередко можно было застать австрийцев и русских, расположившихся “скреплять свое доброе согласие совместной выпивкой”.[140] Эти знаменательные факты, в связи с постоянными посылками парламентеров и хождением из одной главной квартиры в другую, были вполне достаточны, чтобы выдать самому непроницательному наблюдателю заранее условленную между обеими сторонами игру и их тайное вероломное соглашение.
   Действительно, путем тайных переговоров произошло соглашение по известным пунктам, и комедия разыгрывалась с общего согласия. Когда русские вступили в Галицию, эрцгерцог Фердинанд уведомил их через одного из своих офицеров, майора Фикельмонта, что они как друзья будут приняты в стране австрийского императора, и выражал желание ознакомиться с их намерениями. Голицын ответил, что он не может не исполнить приказаний своего государя, а в них ему предписано занять край, – в случае надобности, силой, но только до Вислы. Таким образом, он косвенно, в виде намека, обязался не переходить реку и, прежде чем вступить в борьбу, по-христиански предупредил своего противника, что не будет доводить дело до серьезного столкновения и будет соразмерять свои удары с ударами противника.
   Такое извещение, а также и любезности, которыми оно сопровождалось, вполне могло успокоить австрийцев насчет истинного характера русского вмешательства. Но этого им было недостаточно. Ввиду того, что русские определили точную границу своих действий на западе, австрийцы желали добиться, чтобы таковая же была определена и на юге, – по дороге в Краков и в центральные части империи, например, чтобы русские приняли за крайний предел своего похода один из правых притоков Вислы, одну из рек, которые текут перпендикулярно к Висле, – например, Сан, Дунаец или Вислоку. Фикельмонт был вторично отправлен в русскую главную квартиру, чтобы устроить дело на этих основаниях. Насчет Сана Голицын не хотел давать никаких обещаний. Однако мы уже видели, какой вред причинило полякам продолжительное бездействие одной из дивизий Голицына перед этой рекой. Наконец, он согласился считать чертой, разделяющей обе армии, – Вислоку, лежащую в нескольких милях к югу. Он обещал, что в настоящее время русские не будут переходить ее и пойдут к ней насколько возможно медленнее; австрийские же войска будут отступать перед ними, не сражаясь. Согласно этому условию, Голицын употребил неделю, чтобы пройти узкую полосу земли, которая разделяет оба притока. Подойдя к Вислоке, он остановился и не двигался дальше.[141] Сверх того, в областях, которые занимали царские солдаты, они держали себя не как враги Австрии, а скорее как ее уполномоченные. Они повсюду восстанавливали австрийские власти и национальные цвета Австрии, изгоняли польские и французские эмблемы, запрещали присягать Наполеону[142]. Польских патриотов преследовали, поступали с ними, как с мятежниками. Как будто Россия заняла Галицию только для того, чтобы завести в ней порядок от имени императора Франца, чтобы взять провинцию на хранение по доверенности законного владельца и сохранить ее в целости.
   Такое поведение русских приводило поляков в отчаяние не менее, чем их двусмысленный способ держать себя при встрече с неприятелем. В генеральном штабе Понятовского и в государственном совете герцогства, олицетворявшем высшую власть в стране, громко говорили об измене. С невоздержанностью в мыслях и словах, свойственной польской нации, военные и штатские не довольствовались ссылками на (Истинные факты. Они их преувеличивали, в случае надобности искажали, выдумывали несуществующие и указывали на них, кому следует. Они писали императору Наполеону, начальнику штаба Бертье, генералу Коленкуру. Они обращались и к самому князю Голицыну с протестами, в которых под формой официального заявления было плохо скрытое чувство жестокой неприязни. Со своей стороны Голицын упрекал офицеров Понятовского за независимый образ действий, за революционные приемы, за надежды, которые они открыто высказывали и повсюду распространяли – даже за то, что они называли себя поляками, так как Россия не признавала за ними этого права. Результатом этого были язвительные препирательства, словесная война, в которой бросались в лицо друг другу справедливые обвинения, где каждый был и прав и виноват.
   Эти прискорбные инциденты, дойдя до Петербурга, усиливали и без того уже болезненную раздражительность в столице России и к существующим затруднениям Коленкура прибавляли все новые затруднения. Все жалобы стекались к посланнику, налагая на него обязанность поддерживать жалобы одних и отвечать на жалобы других. Он должен был осуждать поведение русских генералов и в то же время защищать поляков, – задача тем более неблагодарная, что он видел, как с каждым днем возрастало недоверие Александра. Направляя все свои мысли на мучительный для него вопрос о восстановлении Польши, царь усматривал в самых незначительных фактах симптомы возрождения Польши или направленные к этой цели попытки. “Из того, что там говорится, что пишется, что делается, – говорил он, указывая на Галицию и на герцогство, – ничто не отвечает духу союза. Необходимо, чтобы объяснились”[143]. Что же касается Румянцева – Польша буквально становилась его кошмаром. Монарх и его советник подпали под влияние ожесточенного общества, и все усилия Коленкура успокоить их были бессильны. Даже меры, на которых остановился Наполеон, как на средстве Успокоения России, достигали как раз обратной цели: они были приняты с недоверием и истолкованы в дурную сторону. Данный приказ занять именем императора восставшие округа Галиции сильно оскорбил Александра. “Я не могу допустить, говорил он, чтобы на моей границе создавали французскую провинцию”[144]. Но что в особенности коробило его, это невнимание к нему императора, не отвечавшего на его письма. Такое несоблюдение общепринятых форм приличия оскорбляло и беспокоило монарха, который в личных сношениях со своим союзником был утонченно-любезен. Молчание Наполеона, чем дольше оно тянулось, тем более казалось ему зловещим предзнаменованием и усиливало его недоверие.