Александр. – Я предлагаю вам мою гарантию. Принимаете ли вы ее? Вы не поступите, как те глупцы, которые отказываются от нее и которые из-за этого будут грызть себе пальцы.
   “Это было сказано так громко, – прибавляет Коленкур в своем донесении, – и так выразительно подчеркнуто, что двадцать присутствовавших за столом лиц, в том числе и императрица, переглянулись. Император продолжал далее свой разговор со мной”[91].
   Когда шесть дней спустя пришло известие о переходе австрийцев через Инн, показные намерения царя ознаменовались соответствующими действиями. Был издан манифест о войне с Австрией. Александр объявил, что отпускает Шварценберга, что отзывает свое посольство из Вены и что его войска выступают в поход. Он писал Наполеону: “Ваше величество может рассчитывать на меня. Силы мои не очень велики, ибо у меня и так уже две войны на руках, но все, что возможно, будет сделано. Мои войска сосредоточены на границе Галиции и будут готовы к действиям в непродолжительном времени… Надеюсь, что Ваше Величество увидит в этом мое желание бесхитростно исполнить мои обязательства к вам… Ваше Величество всегда найдет во мне верного союзника”.[92] Его слова Коленкуру были еще более положительны и точны, чем его письма. “Я ничего не буду делать вполовину”, сказал он, и прибавил: “А, впрочем, я на этот счет объяснился с австрийцами”[93].
   Как же он объяснился? С этим знакомит нас донесение о последних его разговорах с Шварценбергом, переданное в Вену этим посланником. Царь не скрыл неудовольствия, которое причинило ему поведение Австрии; он указал, что ответственность за разрыв и вина за нападение лежат, бесспорно, на ней одной, что она сама виновата в том, что он должен принять сторону Франции и исполнить свои обязательства. Установив эти посылки, он вывел из них неожиданное заключение. “Император сказал мне, – писал Шварценберг после разговора, бывшего 15 апреля, – что он намерен дать мне крупное доказательство своего доверия ко мне, ручаясь мне, что из всего, что только может придумать человеческий ум, ничто не будет упущено, чтобы уклониться от необходимости наносить нам вред. Он прибавил, что его положение так странно что, хотя мы и находимся в противных лагерях, все-таки он не может удержаться, чтобы не пожелать нам успеха”[94]. 20 апреля Александр повторил свои обещания и даже пошел дальше. Он высказал, как дело решенное, что его войска получат приказание избегать, насколько это будет от них зависеть, всякого столкновения и всякого враждебного действия; что, сверх того, их выступление в поход будет задержано, насколько это будет возможно[95].
   Таким образом, не довольствуясь предложением Австрии фиктивной борьбы, в которой взаимно избегалось бы приходить в соприкосновение и наносить друг другу вред, Александр обещал отдалить эту бесполезную демонстрацию. Он обещал нашим врагам, что не намерен стеснять их в их первых действиях и предоставить им использовать свое преимущество. Следует ли из этого, что он ждал только победы эрцгерцога Карла, чтобы обнаружить свою измену, обратиться против императора и нанести последний удар пошатнувшемуся колоссу?
   По-видимому, его намерения были не так просты, не так вероломны, а, главное, не так прочно установлены. Глубоко смущенный, сбитый с толку, видя со всех сторон только затруднения и опасности, Александр, благодаря своей нерешительности, дошел в двоедушии до последнего предела. Он желал, чтобы Наполеон был обуздан и укрощен, но при этом он слишком опасался его, чтобы открыто от него отречься и пренебречь его гневом. В глубине души он желал успехов австрийцам, но не настолько верил в их успехи, чтобы открыто высказаться в их пользу. При всем том, он признавал некоторую пользу для себя от союза с Францией, из которого он не извлек еще всех выгод. В результате всего этого он топтался на одном месте, парализованный несовместимыми стремлениями. Он устранялся от событий, не отказываясь, однако, воспользоваться их указаниями. Возможно и то, что он льстил себя надеждой, если борьба будет тянуться с переменным счастьем, властно вмешаться между одинаково изнуренными противниками. Проще говоря, он пытался оставить за собой будущее, а, между тем, делал все, чтобы его скомпрометировать. Прячась за тайный нейтралитет, который не обладал даже заслугой открытого и искреннего воздержания, он лишал себя всякого права на благодарность и на уважение как с той, так и с другой стороны. Он отнимал у себя право поставить условия победителю, кто бы он ни был, отказывался от влияния на результаты войны и осудил себя подчиниться им. Он отдал себя во власть событий, вместо того, чтобы принимать участие в их направлении.
   Прежде всего, благодаря медлительности и нерешительности своих действий, он наносит непоправимый вред союзу, не принося действительной пользы европейскому делу; раздражает Наполеона, не спасая Австрии. Ибо не наступило еще время, когда завоеватель должен встретить предел своим победам, и чтобы поставить его в опасное положение, требуется усилие не одного государства. Хотя Австрия хорошо вооружена, полна энтузиазма, воспламенена новыми и более отважными стремлениями, хотя из наших старых полков, рассеянных по Испании, многих не будет на берегах Дуная, но превосходство командования вознаградит неравенство сил, и Наполеон, даже без армии Аустерлица и Иены, будет идти от победы к победе. Он уже в Германии, посреди войск, наэлектризованных его присутствием. Даву, Ланн, Массена – подле него. Несравненные блестящие подвиги, отвлекая наши взоры от двоедушной политики, возвращают на время наш рассказ к изображению героических подвигов в полном значении этого слова.

ГЛАВА III. РУССКОЕ СОДЕЙСТВИЕ

   Молниеносные успехи германской армии. – Наполеон в Вене. – Неподвижность русских. – Состав русской армии. – Князь Сергей Голицын. – Причины бездействия русских генералов: ответственность царя и его генералов. – Приводимые предлоги. – Настояния Коленкура; его способы убеждения; сравнение между консервативной Францией и революционной Австрией. – Приказ о походе откладывается на неопределенное время. – Гибельные последствия этой меры для самой России и для союза. – Эрцгерцог Фердинанд в Варшаве. – Понятовский бросается в Галицию. – Восстание в Галиции. – Волнение в пограничных русских губерниях. – Пробуждение польского вопроса. – Беспокойство в Петербурге. – Характер разговоров Румянцева и Александра. – Возражения Коленкура. – Трогательная сцена. – Слова Александра по поводу маршала Ланна. – Впечатление, произведенное на Наполеона бездействием русских. – Достопримечательное письмо от 2 июня 1809 года. – Союз вступает в новую фазу. – Обоюдный недостаток искренности. – Наполеон откладывает решение судьбы Галиции. – Он готовится к решительному сражению. – Появление на сцене русской армии. Ее медлительность. – Взятие Сандомира генералом Суворовым – Негодование Наполеона. – Действия русских в Галиции. – Препирательства поляков и русских. – Ваграм. – Сцены в Кракове. – Состояние умов в Петербурге. – Александр делается более требовательным. – Первая нота по поводу Польши: вопрос поставлен официально. – Цнаймское перемирие. – Задача, которая представляется Наполеону после Ваграма. – Как примирить права, приобретенные поляками, с успокоением, которое необходимо дать России?

I

   Бросаясь со всеми своими силами на Баварию, эрцгерцог Карл надеялся захватить нашу армию в момент формирования и привести в полное расстройство. Задуманный смело, план этот выполнен был боязливо. Уже одно присутствие среди войск императора, лишь только это стало известным, смутило и парализовало его противников, заставляя их ежеминутно опасаться какого-нибудь неожиданного, убийственного сюрприза. Наполеон прекрасно воспользовался хладнокровными и умными исполнителями его воли, и под неприятельским огнем, на глазах у колеблющихся и робевших врагов, успел сосредоточить свои силы. По выполнении этой задачи, он сам наносит первый удар австрийцам, и прорывает и расстраивает их линию. Он отрезает их левое крыло от центра, оттесняет его в Абенсберг и Ландсгут и отбрасывает на Аугсбург и Инн; затем, повернув против главных сил, где находится эрцгерцог Карл, он запирает их между Даву и Ланном, сжимает их, как в тисках, убивает и берет в плен двадцать тысяч человек при Экмюле[96]; преследует их до Регенсбурга, и не оставляет им другого пути к отступлению, как Богемские горы. Благодаря этому, Наполеон обеспечивает за собой правый берег Дуная, лишает неприятеля его операционной базы, отбрасывает от дороги в Вену, бросается сам на оставленный открытым путь к столице, и пятидневный бой, начатый с целью отразить нападение, заканчивается молниеносным наступлением. Тщетно австрийские корпуса стараются снова соединиться и длинными обходами прийти прежде нас к Вене, их повсюду предупреждают и преграждают им путь. Один из них приходит вовремя для защиты переправы на Трауне; его наполовину уничтожают в ужасной битве при Эберсберге. Отрезанной, окруженной со всех сторон и подвергшейся бомбардировке столице Габсбургов не остается другого исхода, как сдаться и принять своего победителя. Конечно, борьба не была еще окончательно решена. На левом берегу Дуная, за Веной, стягиваются и приходят в связь рассеянные части армии эрцгерцога Карла. В Тироле, в Италии и Польше, во всех пунктах, где Наполеон не командует лично, австрийцы подвинулись вперед и имеют некоторый успех. Пруссия волнуется. Часть ее войск дезертирует, хочет на свой страх принять участие в войне, сформироваться в мятежные банды и начать партизанскую войну. На сцену выступает опасность общего восстания Германии. Тем не менее, заняв центр австрийской монархии, Наполеон теснит своего главного противника, не имея, однако, случая нанести ему решительное поражение. Кроме того, он сдерживает всех остальных противников. 18 мая, месяц спустя после открытия враждебных действий, он ночует в Шенбруннене. В этот день русские не перешли еще своей границы.
   В дни, предшествовавшие решительным военным действиям, Александр покорился необходимости и собрал на границе Галиции целую армию: четыре дивизии в полном составе, затем резерв пехоты и кавалерии – всего около шестидесяти тысяч человек под начальством князя Сергея Голицына.[97] Коленкур сильно настаивал на том, чтобы генерал Голицын заблаговременно получил приказание вступить в Галицию тотчас же, как только австрийцы начнут свои операции на Севере и займут территорию герцогства Варшавского. Если бы эта предосторожность была принята, время не было бы пропущено, и наши союзники на нападение наших противников ответили бы нападением же. На неоднократные просьбы Коленкура Александр обещал сделать, о чем его просили, но в неопределенных выражениях. Наконец, припертый к стене, он сказал посланнику: “Князю не дано такого приказания, о каком вы просите. Наши генералы не таковы, чтобы им можно было доверить решать дела подобного рода. Они воспользовались бы предоставленной или свободой, чтобы сделать или слишком много, или ровно ничего. Меня предупредят из Дрездена или из Берлина, и мой курьер отправится немедленно после того, как я узнаю что австрийцы перешли свою границу”. – Могу ли я сообщить Императору, – сказал Коленкур, – что армия пойдет на Ольмюц?” – “Она пойдет по направлению к Ольмюцу”,[98] – ответил царь, пользуясь едва заметной разницей в смысле. Впрочем, по его словам, его армия готова, снабжена всеми средствами, и в двадцать четыре часа может выступить в поход.
   Но когда он узнал, что эрцгерцог Фердинанд вступил в великое герцогство Варшавское с пятьюдесятью тысячами человек, речь его сразу же переменилась. Он заговорил уже о пятнадцати днях, что только после этого срока Россия может начать кампанию, а вскоре последовали одни за другим, варьируясь до бесконечности, то благовидные, то странные предлоги для отсрочки. То время года было неблагоприятно – долго залежался снег, то постоянные дожди задерживали войска в лагерях; то разлив рек препятствовал первым переходам, то князь Голицын не успел еще доехать до своей главной квартиры. Это зависело от того, что принуждены были дать ему отпуск – нельзя было не преклониться пред уважительной причиной: он женил своего сына. Сверх того, прибавлял Александр, нужно считаться с обычаями и привычками страны. В России, говорил он, ничто не делается быстро. Все в ней неповоротливо, тяжело; всюду путаница. Что удивительного в том, что эта неуклюжая машина испытывает некоторое затруднение в начале своей деятельности и что ее неаккуратный ход так мало похож на поразительную быстроту операций, которые ведутся в Германии.
   Вместо истинных услуг, в которых мы так нуждались, Александр осыпал нас любезностями. Прежде всего, он послал Наполеону свои пожелания, затем восторженные поздравления. В начале враждебных действий он, видимо, с мучительным нетерпением ждал известий с Дуная; он не мог дождаться известия о том, что император находится при армии, – “его гений стоит целых армий”,[99] – говорил он. После Абенсберга и Экмюля он рассыпался в восторженных выражениях удивления по поводу прекрасных операций, давших столь блестящие результаты. Зачем, говорил он, он не возле Наполеона, деля с ним опасности и славу! Он говорил, что, по крайней мере, ему хотелось бы иметь при Наполеоне, на время его походов, своих специальных представителей – для того, чтобы русский мундир появился во французском генеральном штабе как неопровержимое доказательство союза. Он приказал отправиться в нашу главную квартиру одному за другим двум флигель-адъютантам, полковникам Чернышеву и Горголи, которым было поручено передать Наполеону приветствия и восторженные письма.
   Он говорил, что завидует своим адъютантам в милости, которую им оказывает – видеть великого полководца в момент проявления его военного гения и учиться в его школе. “Может ли быть лучший случай для военного?”,[100] – сказал он. Узнав, что один проживавший в Париже русский офицер, приглашенный Наполеоном принять участие в войне, уклонился от этой опасной чести, он сказал Коленкуру: “Вся кровь вскипела во мне, когда я прочел об этом. Нужно не иметь ее в жилах, чтобы поступать таким образом. Я чуть было не запретил ему носить мундир. Если бы я, без особых затруднений, мог покинуть Петербург на два месяца, я был бы уже там, куда он не захотел отправиться. Есть же такие бесчувственные люди”.[101] Однако же, замечание, которое позволил себе сделать Коленкур, что французской и русской армиям предназначено было сблизиться и что в это время император Александр мог бы приехать к своей армии, сразу же остановило излияние государя. “Он улыбнулся, как будто нечто подобное было у него на уме, но ничего не ответил положительного”[102].
   Чтобы побудить царя хотя бы только начать военные действия, наш посланник ссылался на принятые царем обязательства, на данное слово. Он указывал и на то, что честь царя заинтересована в том, чтобы отнюдь не оставлять Наполеона одного выдерживать первый натиск врагов. Когда же он исчерпал свои обыкновенные доводы, он нашел другие, новые и совершенно неожиданные. Он представил в своеобразном виде положение Европы и те обязанности, которые вытекали отсюда для русского самодержца.
   По его мнению, если внимательно вникнуть во все происходящее, настоящая война служила только продолжением борьбы, завязавшейся семнадцать лет тому назад между основами порядка, т. е. социальным консерватизмом, и разрушительными страстями, но с той разницей, что роли совершенно переменились. Наполеон сделался защитником всех государств против Австрии, перешедшей телом и душой в революцию; Австрия же из ненависти и честолюбия повторила ошибки, в которых так упрекали Францию в 1792 году, и впала в якобинство. За доказательствами недалеко ходить; стоит только прочесть ее манифесты и зажигательные воззвания к немецкому народу и тирольцам, и, в особенности, обратить внимание на ее усилия вызывать в соседних государствах восстания и повсюду распространять огонь мятежа. Далее, – говорил он – не состоит ли она с давнего времени в преступных отношениях с крамольниками всех стран; не поддерживает ли при всех дворах, особенно при русском, происки светской оппозиции? В настоящее время вреднейшие революционеры не на улице – они в салонах. Это те угрюмые, вечно недовольные умы, которые восстают против законно установленного порядка, которые хотят восстановить навсегда похороненнoe прошлое, и упорно преследуют свою химеру, хотя бы ценою жесточайших междоусобиц. Вступая с ними в союз, венский двор подкапывает под все установленные власти и стремится ко всеобщему перевороту.
   “Я дал понять его Величеству, – писал Коленкур Наполеону, – что Австрия пользуется теми же самыми средствами, как и люди, создавшие революцию во Франции, что если бы ей удались ее планы – она, порвав все узы, связующие народы с государями, не только не могла бы управлять событиями, но и сама сделалась бы их жертвой, что всем государям следует бороться с принятым ее направлением, ибо иначе и им предстоят те же самые опасности. Я говорил императору о салонах, о их злословии, о том влиянии, какое они имеют в Вене и могут иметь и в других местах, если только этот новый пример с его ужасными последствиями не приведет к решению обуздать их. Я сказал Его Величеству, что дошедшее до крайних пределов раздражение известной части салонов направлено не против Франции или государя, а против того, кто первый обуздал своеволие и разыгравшиеся страсти нашего времени. Что оно направлено против того, кто остановил революционный поток, угрожавший престолам и общественному строю и принимавший в каждой стране характер оппозиционного духа и критики. Что с тех пор, как американские и английские идеи вскружили всем головы, нигде не осталось ничего святого, что русские, немецкие и французские щеголи считают себя вправе судить государей и рассуждать об их поступках, как, например, Палата общин судила герцога Йоркского и госпожу Кларк[103].
   Что Стадион, – который нападает на верховную власть и общественный строй Германии и обращается к Франции с заявлениями, что император Франц ведет войну не с ней, а только с императором Наполеоном, – мне кажется, такой же якобинец, каким был и Марат. Что наименьшим злом, какое может быть следствием системы, выдвигаемой Австрией, будет такая же анархия, как и во время тридцатилетней войны, с тою только разницей, что результатом ее будет революционный режим, что эти, так называемые, благонамеренные люди Петербурга, Парижа и Вены не что иное, как анархисты, такие же, как и анархисты 93 года; что разница только в костюме; что анархисты 1809 года, под маской роялистов, точно также нападают на общественный строй, – одни – разнося повсюду в Германии лозунг германской независимости и свободы, другие – непрестанно осуждая государя и порицая все действия правительства; что, в конце концов, эта секта выступает против Вашего Величества еще с большим ожесточением, чем против других государей, ибо вы первый увидели, куда направлены их усилия и крепко прижали всех анархистов, как роялистов, так и якобинцев, что не следует щадить правительства, которое прославляет эту разрушительную и революционную систему, как не щадили сумасшедших, которые гильотинировали людей, дабы осуществить свою мечту”[104].
   После того, как Коленкур пространно развил эти идеи, заговорил царь и решительно высказался в том же духе. Он согласился, “что многие возвышают голос против императора Наполеона только потому, что он подавил анархию и наложил узду на своеволие”[105]. Посланник расстался с царем после двухчасового разговора, установив полное согласие во взглядах. Но общность взглядов ни на йоту не подвинула операций русской армии. Правда, Александр делал вид, что больше всех раздражен такой медлительностью, что его возмущает апатия военачальников. Но, – прибавлял он – где же средство? Финляндия и Турция отвлекли всех деятельных и опытных офицеров. По его словам, чтобы назначить главнокомандующего армией против Австрии, ему пришлось обратиться к престарелому генералу, живущему уже второй век – к ветхой развалине, уцелевшей от древних войн. Он говорил, что князь Голицын ведет кампанию так, как это делалось в его время, не торопясь, шаг за шагом, что он вовсе и не подозревал того, что правила и достойные подражания случаи наполеоновской тактики внесли много нового в искусство побеждать, и в заключение он сказал сокрушенным тоном, но с видом полной искренности: “Это все еще старая рутина Семилетней войны… Не будем его торопить, – прибавил он, говоря о Голицыне – а то он наделает глупостей”[106]. Впрочем, он не допускал и мысли, чтобы его генералы, не говоря уже о нем самом, могли быть заподозрены в недостатке корректности. “Это только апатия, а отнюдь не злая воля”,[107] – говорил он. Румянцев также сказал Коленкуру убежденным тоном: “Мы неповоротливы, но идем прямым путем”.[108] На самом же деле русские совсем не двигались с места, и вот по какой причине: приказ вступить в Галицию, который 27 апреля обещано было послать “в тот же вечер”,[109] не был еще отослан из Петербурга и 15 мая.[110] Это уже был не недостаток подвижности у русских генералов и офицеров, действительно им свойственный, а отсутствие желания у государя, ибо это он держал армию в бездействии на одном месте.
   Это умышленное бездействие, вполне отвечающее данным Австрии уверениям, было более чем нарушением клятвы: это была самая крупная ошибка, какую только могла сделать Россия, принимая во внимание только ее собственные интересы. И в самом деле, всего более – и вполне справедливо – она боялась, чтобы решительные события этой войны не обусловили или не подготовили восстановления Польши путем присоединения Галиции к Варшавскому герцогству. Вполне естественно, что – при известии о наших победах – в Галиции, доставшейся по разделу Австрии, должны были возродиться национальный дух и стремление к независимости; что она должна была восстать, лишь бы дали ей на это время и возможность; что она призвала бы к себе своих братьев из великого герцогства и встретила бы их с распростертыми объятиями. Соединение этих двух частей разделенного народа совершилось бы под покровом войны по вполне естественному влечению. Победоносному Наполеону, который нашел бы уже восстановленное государство, не оставалось бы ничего иного, как только узаконить совершившийся факт. Ему пришлось бы не восстанавливать а только признать Польшу. Итак, опасность для России была бесспорная, но от нее самой зависело отвратить ее: ей стоило только самой вступить в Галицию, занять ее и властно распоряжаться в ней. Благоприятные условия – как то: топография местностей и начальный характер военных действий на Севере – в высшей степени облегчали ей эту задачу.
   Австрийская Галиция, в то время более обширная, чем теперь, занимала оба берега реки Вислы и граничила с Россией на протяжении ста пятидесяти миль. Между ней и Россией не было ни крепости, ни рек – никакого препятствия, которое могло бы остановить русские войска. Сверх того, выйдя из Галиции, чтобы напасть на великое герцогство, расположенное от нее на север и на запад, эрцгерцог Фердинанд принужден был вывести оттуда лучшую часть своих войск. Он предоставил ее самой себе, оставив там только кое-где гарнизоны и отдельные отряды. Таким образом, обернувшись спиной к русским и идя на Варшаву, он отдавал Галицию в их руки. Князю Голицыну оставалось только подвигаться вперед и без выстрела занять эту провинцию; затем напасть на армию эрцгерцога с фланга или с тыла, заставить его дорого поплатиться за свою смелость, и, оказав этим обещанную услугу общему делу, обеспечить безопасность России от случайностей будущего. Войдя в Галицию первым – прежде чем войска великого герцогства, вынужденные сперва обороняться, имели бы время туда проникнуть, – он овладел бы ею именем царя. Он мог бы беспрепятственно подавить в ней всякое проявление польского национального духа, поручить ее ревнивой охране своих войск и наложить на нее секвестр. Заручившись предварительным решением и наложив руку на предмет спора, Россия могла ко времени заключения мира на законном основании удержать Галицию за собой и располагать ею по праву завоевания; ничто не помешало бы ей возвратить ее австрийцам или заставить признать своей собственностью. Следовательно, действовать быстро, без колебаний, было для нее не только решением, наиболее соответствующим ее обязательствам, но и менее всего компрометирующим ее и наиболее обеспечивающим ее интересы. В настоящем случае добросовестное отношение к своим обязательствам было бы само благоразумие. Наоборот, удерживая неопределенное время свои войска на границе, она лишила себя права влиять на дальнейшие судьбы Галиции; она предоставила полякам свободу действий, вследствие чего те могли прийти в Галицию раньше нее, она позволила им воспользоваться восстанием в Галиции как диверсией против нападения на них австрийцев, и, уступая место своим невольным союзникам, намерениям которых она справедливо не доверяла, неразумно предоставила им первую роль.