Важно было, чтобы Россия оказала нам эту услугу как можно скорее, прежде чем Австрия вступит на путь, с которого нет возврата. Необходимо было, чтобы теперь же оба союзника условились, какие требования предъявить ей и как придать им надлежащий вес. Одною из причин, которые ускорили возвращение Наполеона во Францию, и было желание приступить к переговорам по этому поводу и придать им более быстрый темп. Он спешит из Вальядолида в Париж главным образом для того, чтобы застать в Париже Румянцева. Между тем русский министр, окончательно убедившись в бесплодности попыток сговориться с Англией, объявил о своем отъезде. Он говорит, что крайне важные обязанности призывают его в Россию. До его отъезда Наполеон хочет повидать его, поговорить с ним, убедить его в необходимости действовать в Вене решительно и безотлагательно.[18]
Еще до отъезда из Испании, Наполеон обращается непосредственно к царю. Он отправляет из Вальядолида одного из своих ординарцев, Понтона, приказывая чтобы он, как можно скорее, ехал в Петербург. Ему поручается письмо к императору Александру, в котором Наполеон напоминает о себе своему союзнику и посылает ему свой пожелания на новый год. Другое письмо дается ему же для герцога Виченцы.[19]
В этом последнем, которое есть не что иное, как наскоро написанная инструкция, Наполеон предписывает своему посланнику, чтобы он дал почувствовать Александру необходимость неотложного совместного дипломатического воздействия, и намечает его план. Следует, говорится в ней, чтобы петербургский кабинет вместе с Коленкуром составили представление Австрии по поводу ее действий. Нота должна быть изложена в решительных выражениях, в ней должно быть предъявлено Австрии требование прекратить вооружение и перейти на мирное положение. Представители обоих государств в Вене, посланник Франции и русский поверенный в делах, должны предъявить ее вместе, в форме тождественных нот. Сверх того, они должны получить предписание: если они признают ответ, который им будет дан, неудовлетворительным, покинуть немедленно Вену, по собственному почину, в одно и то же время, не дожидаясь дальнейших приказаний. По мнению императора, этот одновременный отъезд, за которым должны последовать, если к тому будет повод, более внушительные меры, может заставить Австрию одуматься и внушить ей спасительный страх.[20]
Уже заранее Наполеон доводит до всеобщего сведения, что он уверен в России, что русский двор идет за ним, что он смотрит на положение его глазами и присоединится ко всем его действиям. В каждом из писем, которые он диктует для своих братьев, для зятя, для немецких государей, он приобщает Александра к мнениям, которые сам высказывает, и заставляет его скреплять свою свирепую, едкую критику на австрийский дом. Он уведомляет Евгения: “Известия, которые я получаю со всех сторон, ясно говорят мне, что Австрия готовится к войне. Не только я, но и Россия возмущена тем, что она так чрезмерно храбрится”. Жерому: “Если австрийский император сделает хоть малейшее враждебное движение, он перестанет царствовать, – вот что вполне ясно. Что же касается России, то никогда еще мы не были в лучших отношениях”. Саксонскому королю он пишет: “Прошу сказать мне, что думает Ваше Величество об этом безумии венского двора. Россия возмущена его поведением и не может его понять”. Обращаясь к вюртембергскому королю, он говорит и от своего имени, и от имени царя. “Мы никак не можем понять, говорит он, что за дух заблуждения овладел австрийским двором”.[21] Наполеон распространяет по всему свету слухи о своих в высшей степени дружеских отношениях с Россией, надеясь, что они, подобно эху, отзовутся в Вене и запугают ее. С дерзкой самоуверенностью поднимается он на противника и хочет застращать его предполагаемыми намерениями Александра; еще не зная их, он предсказывает их и оглашает.
Итак, сдержать и запугать Австрию, пользуясь для этого Россией, – такова по-прежнему его преобладающая мысль. К этой цели сводятся все его усилия, и, поистине, вовсе не плохой сюжет для исследования представляет то, что в деле предупредительной политики он на шестьдесят лет определил самого грозного врага, какого только встречала пред собой Франция в течение девятнадцатого века, и наметил ему путь. Накануне нашего разгрома в 1870 году министр, создавший величие Пруссии, готовясь к войне с нами, боялся, как бы плохо примиренная Австрия, сохраняя в сердце горечь недавнего поражения и памятуя суровое с ней обращение, не поднялась против Пруссии и не поставила ее между двух огней. Он сразу же понял, что Россия, в силу ее географического положения, ее массы, ее внушительного внешнего престижа, лучше всякого другого государства могла оказать в Вене парализующее действие. Создав пред ее глазами мираж Востока, обольстив ее выгодами, скорее кажущимися, чем действительными, он добился того, что она вынудила Австрию к бездействию, наложив запрещение на ее воинственный порыв. Это была буквально та же самая роль, какую Наполеон, пользуясь теми же приемами, пытался навязать царю во время свидания в Эрфурте и которую он ему снова предложил в январе 1809 г. Судя по тому, как отзовется Александр на его призыв, возобновленный при наступлении более трудных и более тяжелых обстоятельств, он и решит вопрос о дальнейших к нему отношениях.
III
Еще до отъезда из Испании, Наполеон обращается непосредственно к царю. Он отправляет из Вальядолида одного из своих ординарцев, Понтона, приказывая чтобы он, как можно скорее, ехал в Петербург. Ему поручается письмо к императору Александру, в котором Наполеон напоминает о себе своему союзнику и посылает ему свой пожелания на новый год. Другое письмо дается ему же для герцога Виченцы.[19]
В этом последнем, которое есть не что иное, как наскоро написанная инструкция, Наполеон предписывает своему посланнику, чтобы он дал почувствовать Александру необходимость неотложного совместного дипломатического воздействия, и намечает его план. Следует, говорится в ней, чтобы петербургский кабинет вместе с Коленкуром составили представление Австрии по поводу ее действий. Нота должна быть изложена в решительных выражениях, в ней должно быть предъявлено Австрии требование прекратить вооружение и перейти на мирное положение. Представители обоих государств в Вене, посланник Франции и русский поверенный в делах, должны предъявить ее вместе, в форме тождественных нот. Сверх того, они должны получить предписание: если они признают ответ, который им будет дан, неудовлетворительным, покинуть немедленно Вену, по собственному почину, в одно и то же время, не дожидаясь дальнейших приказаний. По мнению императора, этот одновременный отъезд, за которым должны последовать, если к тому будет повод, более внушительные меры, может заставить Австрию одуматься и внушить ей спасительный страх.[20]
Уже заранее Наполеон доводит до всеобщего сведения, что он уверен в России, что русский двор идет за ним, что он смотрит на положение его глазами и присоединится ко всем его действиям. В каждом из писем, которые он диктует для своих братьев, для зятя, для немецких государей, он приобщает Александра к мнениям, которые сам высказывает, и заставляет его скреплять свою свирепую, едкую критику на австрийский дом. Он уведомляет Евгения: “Известия, которые я получаю со всех сторон, ясно говорят мне, что Австрия готовится к войне. Не только я, но и Россия возмущена тем, что она так чрезмерно храбрится”. Жерому: “Если австрийский император сделает хоть малейшее враждебное движение, он перестанет царствовать, – вот что вполне ясно. Что же касается России, то никогда еще мы не были в лучших отношениях”. Саксонскому королю он пишет: “Прошу сказать мне, что думает Ваше Величество об этом безумии венского двора. Россия возмущена его поведением и не может его понять”. Обращаясь к вюртембергскому королю, он говорит и от своего имени, и от имени царя. “Мы никак не можем понять, говорит он, что за дух заблуждения овладел австрийским двором”.[21] Наполеон распространяет по всему свету слухи о своих в высшей степени дружеских отношениях с Россией, надеясь, что они, подобно эху, отзовутся в Вене и запугают ее. С дерзкой самоуверенностью поднимается он на противника и хочет застращать его предполагаемыми намерениями Александра; еще не зная их, он предсказывает их и оглашает.
Итак, сдержать и запугать Австрию, пользуясь для этого Россией, – такова по-прежнему его преобладающая мысль. К этой цели сводятся все его усилия, и, поистине, вовсе не плохой сюжет для исследования представляет то, что в деле предупредительной политики он на шестьдесят лет определил самого грозного врага, какого только встречала пред собой Франция в течение девятнадцатого века, и наметил ему путь. Накануне нашего разгрома в 1870 году министр, создавший величие Пруссии, готовясь к войне с нами, боялся, как бы плохо примиренная Австрия, сохраняя в сердце горечь недавнего поражения и памятуя суровое с ней обращение, не поднялась против Пруссии и не поставила ее между двух огней. Он сразу же понял, что Россия, в силу ее географического положения, ее массы, ее внушительного внешнего престижа, лучше всякого другого государства могла оказать в Вене парализующее действие. Создав пред ее глазами мираж Востока, обольстив ее выгодами, скорее кажущимися, чем действительными, он добился того, что она вынудила Австрию к бездействию, наложив запрещение на ее воинственный порыв. Это была буквально та же самая роль, какую Наполеон, пользуясь теми же приемами, пытался навязать царю во время свидания в Эрфурте и которую он ему снова предложил в январе 1809 г. Судя по тому, как отзовется Александр на его призыв, возобновленный при наступлении более трудных и более тяжелых обстоятельств, он и решит вопрос о дальнейших к нему отношениях.
III
В то время, как Наполеон, после трех месяцев, проведенных в боях и походах, оторвался от войны с Испанией только для того, чтобы организовать дипломатическую кампанию, в то время, как его офицер, спешно отправленный в Петербург с новым планом действий союза, ехал через Германию, русский двор, вступивший на путь безмятежной бездеятельности, продолжал благодушествовать. Александр неизменно говорил о своей признательности за выгоды, которые были ему обещаны в Эрфурте, и не слишком торопился получить их. Единственное место в его государстве, где обнаруживалась некоторая деятельность, была граница со Швецией. Здесь военные действия были возобновлены, но не принимали характера достаточной силы и решительности. Поговаривали об экспедиции к Аландским островам, о высадке на берега Швеции, но и та, и другая оставались пока в проекте. На Дунае медлительность и формализм турок задержали открытие съезда уполномоченных, местом которого были назначены Яссы. В ожидании исхода переговоров, русские войска под начальством восьмидесятилетнего князя Прохоровского, стояли по своим квартирам. Что же касается Австрии, то, считая, что, сообщив ей свой взгляд, он достаточно успокоил ее, Александр находил бесполезным новые шаги в этом направлении и держался принципа невмешательства. Его дипломатия в Вене, равно как и его многочисленная пехота на Дунае, не двигались с места.
Главным и любимым его занятием за все это время были подготовка реформ и совместная работа со Сперанским. Стремясь провести в жизнь свои принципы, государь и его министр набрасывали основы обширного общеобразовательного учреждения. В то же время они составляли свод законов, общий для всей империи. Они хотели даровать России свой гражданский кодекс. Чтобы ближе подойти к избранному образцу, Александр вошел в сношения “с нашими выдающимися законоведами и учеными”,[22] приказывая аккуратно доставлять себе отчеты об их трудах. Посредником в связях с мирной Францией он избрал Коленкура и держал его в курсе всех своих начинаний. С начала своей блестящей миссии посланник никогда не был еще так близок к царю. То и дело герцог Виченцы приглашался во дворец короткими собственноручными записками, которые оканчивались сердечными или дружескими выражениями: то Его Величество ожидал его к обеду, то ему нужно было побеседовать с ним наедине; то он желал поздравить его с успехом нашего оружия, а то и просто желал его видеть и узнать о его здоровье.[23]
Эти милости личного свойства нисколько не мешали официальным почестям; их расточали при всяком случае тому, кого, Петербург называл одним словом “посол”, как будто кроме него не существовало других представителей. Правда, общество только терпело такое положение, но нельзя сказать, чтобы относилось, к нему доброжелательно. Оно ставило Коленкуру в упрек его властные замашки, его авторитетный и начальнический тон, почти царскую роскошь, которой он окружил, себя, и влияние, которое он, по-видимому, оказывал во всех делах на ум монарха; говорили: “скоро он и указы начнет писать”. Впрочем, враждебность к Франции сказывалась в это время скорее во вздорном злословии, чем в серьезном возмущении. Любимым занятием в салонах было судачить о наших бюллетенях из Испании, оспаривать их достоверность и от времени до времени сообщать о поражениях французских войск, пока какое-нибудь громкое событие, вроде взятия Мадрида, не вынуждало умы уступать пред очевидностью и не заставляло “лица вытягиваться”.[24] Общество по-прежнему много веселилось, делило время между частыми балами и интригами, и мешало одно с другим. Поэтому для высшего общества большим событием этой зимы, которому очень желали придать политическое значение, был приезд в Петербург короля и королевы прусских.
Прежде чем вернуться в свою столицу, очищенную нашими войсками, Фридрих-Вильгельм III и королева Луиза решили ответить царю на визиты, которые он сделал им в 1805 г. в Берлине и недавно в Кенигсберге. Они назначили свой приезд на январь 1809 г. Трудно было узнать наверное, от кого исходила инициатива этого свидания. Царь отрицал, что она исходила от него, король тоже; каждый из них желал показать, что он был на это вызван. Как бы то ни было, царь тотчас же принял меры, чтобы исполнить долг гостеприимства. Лишь только их Прусские Величества переступили его границу, он приказал поднести им в знак приветствия и как дар России великолепные меха; затем он послал им навстречу экипажи. Пока высокие путешественники приближались к столице, все внимание в ней было направлено на приготовление к их приему и празднествам. Руководимый утонченным чувством деликатности, тем благородством в поступках, которое было его характерной чертой, Александр хотел, чтобы обездоленная чета, еще более достойная внимания благодаря своему несчастью, нашла в его стране предупредительный и великолепный прием, который скорее соответствовал бы прошлому величию Гогенцоллернов, чем настоящему их положению, и чтобы с немецкими высочайшими особами обходились в Петербурге так, как будто битву при Йене выиграла Пруссия.
Никогда общественное мнение не допускало, чтобы государи могли покидать свою страну только для соблюдения приличий или ради удовольствия; оно всегда приписывает их путешествию сокровенные побуждения и выводит из них бесконечные следствия. И в настоящем случае думали, что, если Фридрих-Вильгельм и королева отправились в Петербург, то делалось это ради того, чтобы заинтересовать и растрогать царя своей судьбой и снова привлечь его к их делу, т. е. к делу королей, которых скрутил и угнетал Наполеон. В этом посещении, которое совпадало с отъездом Шварценберга в русскую столицу, каждый хотел видеть новое, настойчивое усилие Германии отвлечь Александра от французского союза. Сколько ни протестовали наши агенты против такого толкования, сколько ни повторяли, согласно полученному приказанию, “что в путешествии прусского короля не было ничего такого, что могло бы быть неприятным Его Величеству, что оно не могло произвести на него дурного впечатления”[25] их словам приписывали только сомнительную ценность официального опровержения. В Петербурге наши враги радовались этому путешествию, наши немногие друзья были встревожены; Коленкур был не в духе и готовился быть настороже.
Его опасения еще более увеличивало то обстоятельство, что в самое недавнее время Александр дал доказательство возобновившегося участия к Пруссии и горячо, с чувством почти негодования, принялся защищать ее. Дело в том, что в Эрфурте Наполеон в угоду своему союзнику, согласился уменьшить на двадцать миллионов военное вознаграждение с Пруссии. Этой уступкой имелось в виду сделать возможным подготовлявшееся соглашение между дворами Парижа и Кенигсберга; но Наполеон, никогда не относившийся к Пруссии доброжелательно, испортил благое начинание, обставив его некоторыми ограничениями и требованиями. Он потребовал, чтобы побежденный платил проценты с сумм, остающихся в долгу, и принял на себя некоторые издержки, вызванные занятием трех крепостей. Это были непредвиденные расходы, которые почти уничтожали льготы, данные Пруссии. Франция в иной форме брала обратно часть того, что уступила так великодушно. В этих жестоких притеснениях Александр видел недостаток внимания к самому себе, почти недоверие. Он пожаловался на это Коленкуру тоном упрека и горечи, который обыкновенно не был ему свойствен. “Император мне обещал, сказал он; передайте ему, что я взываю к его слову... Я надеюсь, что, из дружбы ко мне, это дело будет восстановлено в том смысле и духе, как это было условлено в Эрфурте. Я положительно настаиваю на этом. Я верно блюду мои обязательства, и император Наполеон должен держать свои. Не следует, ради того, чтобы вырвать несколько грошей у людей, и так уже более чем разоренных, портить воспоминания, которые остались у меня от нашего свидания... Я был посредником в добром деле; я требую исполнения данного мне слова”.[26] Он говорил, что, когда император удовлетворит его просьбу, он перестанет интересоваться Пруссией и думать о ней. Но очевидно, что его горячая речь говорила о стойком расположении к государству, печальная судьба которого удручала его совесть.
Но не было ли в распоряжении у разоренной, утратившей значительную часть своих владений Пруссии средства воздействия, иной раз более могущественного, чем блеск военной силы? Не произведут ли в Петербурге свое обычное действие красота и обаятельная прелесть королевы Луизы? Когда-то Александр не избег ее чар; можно было думать, что теперь он тем более мог попасть под ее обаяние, что, сердце его как будто было свободно. С некоторого времени произошло охлаждение в его отношениях с женщиной, которую он любил с давнего времени и которую Савари и Коленкур называли в своих депешах по-военному: “красавица Нарышкина”. Она проводила осень вне Петербурга, в Курляндии, и не прошло незамеченным, что, на обратном пути из Эрфурта, Александр не свернул с дороги, чтобы навестить ее. Отсутствие фаворитки как будто сблизило императора с императрицей и вернуло последней “все ее права”.[27] Друзья царствующей императрицы разблаговестили о возобновлении супружеского сближения, и слух об этом дошел до Наполеона. Проявляя крайнюю заботливость о личном счастье и удовольствиях своего союзника, император не имел обыкновения наставлять его в добродетели, и не пренебрегал случаем, когда это требовалось, поспособствовать его развлечениям.[28] Тем не менее, он счел долгом в форме намека поздравить Александра с событием, которое могло обеспечить ему прямого наследника. В своем письме от 14 января он поместил такую фразу: “Позволите ли мне, Ваше Величество, пожелать вам доброго здоровья и красивого маленького самодержца всея Руси?”[29]. Однако, каждый, кто наблюдал царскую семью вблизи, легко мог убедиться, что это примирение имело только официальный характер, ради соблюдения приличия, что союз сердец не мог восстановиться, и что долго длившаяся между супругами отчужденность разъединила и охладила их навсегда. Императрица упорствовала в горделивом нежелании сделать что-либо для сближения и пренебрегала малейшим усилием удержать за собой своего супруга; говорили даже, что она смотрела на предстоящий приезд прусской королевы не только без ревности, но даже с некоторым удовольствием. Жозеф де-Местр, который в качестве тонкого наблюдателя по своему обыкновению, следил за тем, что происходило на петербургской сцене, объяснял это удивительное отречение политикой. “Несравненная женщина, – говорил он, – приняв свое решение относительно известного вопроса, видит в событии, о котором идет речь, только средство отвлечь государя от партии, которую она проклинает”.[30] Таким образом, все содействовало тому, чтобы Александр попался в заманчивые сети обаятельной королевы, задавшейся целью тронуть его своими слезами. Не думала ли королева Луиза обрести подле него тот успех, которого не добилась у Наполеона, и не рассчитывала ли получить в Петербурге реванш за Тильзит?
Король и королева с принцами Вильгельмом и Августом прусскими прибыли в Петербург 7 января. Въезд был торжественный; весь гарнизон, около сорока пяти тысяч, был под ружьем и стоял шпалерами. Несмотря на сильный мороз, император Александр пожелал сопровождать карету королевы верхом, вместе с королем и принцами. В Зимнем дворце прусские высочайшие особы были приняты обеими императрицами с изысканной любезностью. В глубине роскошных апартаментов, которые были приготовлены для королевы Луизы, она нашла деликатно приготовленный подарок и средство превосходно обновить свой гардероб: “дюжину изящнейших платьев огромной ценности, на все возможные случаи, и дюжину красивейших, какие только можно было подобрать, шалей”[31].
В следующие дни обозревали блиставший в зимнем наряде, покрытый снегом и залитый солнцем город. Развлечения непрерывно следовали одно за другим. Интимные вечера, блестящие гала, смотры и маневры, бал в национальных русских костюмах, французские спектакли в театре Эрмитажа, катанья в санях – ничто не было пропущено, чтобы придать некоторое разнообразие удовольствиям, чтобы подновить обыкновенную программу царских приемов и внести хоть что-нибудь новенькое в их обычную монотонность. Давно уже Петербург не видал подобного блеска, не представлял столько оживления и веселья. Все закружилось в этом вихре; деятельность министров была прервана, политика в пренебрежении. Коленкур жаловался, что “в России все дела остановились”,[32] а Наполеон, в письме графу Румянцеву в Париж, сообщая новости из Петербурга, извещал его не без иронии, “что там много танцуют в честь прекрасных путешественниц”[33].
Такой прием жертвам императора делал положение его представителя довольно щекотливым. Коленкур держался, как подобает умному, с выдержкой, человеку. Считая бестактным держаться в стороне, он показывался всюду и не упускал ни одного случая напомнить об отсутствующем императоре, ни одного повода заявить о его существовании и поставить между царем и королевой воспоминание о Наполеоне.
Главным образом, он старался неуклонно поддерживать свои прерогативы. Во всех случаях, где он должен был являться с русскими или иностранными сановниками, он соглашался занять только первое место. Он не пожелал представляться королеве во главе дипломатического корпуса, но прежде него и один. На придворных балах, основываясь на прецеденте, установленном в Эрфурте, он, как французский герцог, потребовал, чтобы в парадных танцах ему было предоставлено место впереди немецких принцев. Его требование не было уважено сразу, тогда он уклонился от танцев, и этим обратил на себя всеобщее внимание. Поставив, таким образом, Францию на первое место, он мог совершенно свободно быть вежливым и любезным. Он показывался всюду с большой пышностью и принял участие в чествовании Петербургом гостей Александра.
Из иностранных посланников только он один принимал их. Только он дал в их честь большой бал в своем доме, роскошно убранном цветами, которые, в разгаре русской зимы, давали полную иллюзию весны. Это доставило ему случай привлечь в посольство официальный мир в полном составе, заставив “весь мир” торжественно пройти перед портретом Наполеона.[34] Он встретил гостей, окруженный настоящим двором из представителей государств Франции, взявших на себя труд помогать ему в его обязанностях хозяина дома и председательствовать во время ужина за столом в четыреста кувертов, чудеса сервировки которого превосходили все, что случалось видеть наиболее красивого и художественного в этом роде. С королевой обходились с самым почтительным уважением; но в присутствии Коленкура она испытывала непреодолимое стеснение. При нем она едва решалась говорить с лицами, враждебными Франции. Она внимательно следила за собой и тщательно скрывала волновавшие ее чувства[35].
Впрочем, бдительность и предосторожности нашего посланника были излишни, ибо посещение, несмотря на блестящий прием, не вызывало перемены, способной удовлетворить наших противников. Начать с того, что в светском обществе, которое, в силу приказания, толпилось около прусских высочайших особ, не проявляло к ним ни малейшего сочувствия. “Русские старого закала”, враждебные всему нерусскому, находили, что двор напрасно тратится для иностранного королевства; в глазах же других, хотя и недолюбливавших Францию, Пруссия, со времени несчастной войны 1807 г., не была популярна; наконец, тут был король, “чтобы сводить на нет сочувствие, которое внушала королева”.[36] Неблагодарная внешность Фридриха-Вильгельма, его подражательные манеры, неудобопонятная речь, несчастные усилия придать себе несвойственный ему вид военного, – и притом непременно кавалериста, – устаревшая форма, в которую он облекался и в которой походил на ряженого, – словом, все в нем вызывало на нелестные, насмешливые замечания и улыбки, которые даже из приличия не считали нужным скрывать. “Все, писал Коленкур, смеются над фигурой короля, над его кивером, и, в особенности, над его усами. На первых балах это делалось так громко, что пруссаки не могли не заметить. Все в прусских лентах, но только тогда держат себя немного приличнее, когда император в четырех шагах”.[37] В присутствии королевы уважение и симпатии к прусскому дому возрождались, но не доходили до энтузиазма. Посвятив свою жизнь тому, чтобы “в своем лице поддерживать достоинство короля”,[38] быть обаянием и улыбкой монархии, она изо всех сил старалась загладить невыгодное впечатление, которое производил ее супруг. Но в это время, хотя все еще прекрасная и обаятельная, она не обладала уже той чарующей красотой, пред которой все преклоняется. Невзгоды и превратности жизни расстроили ее здоровье и заставили поблекнуть красоту. Тщетно старалась она бороться, тщетно прибегала ко всевозможным ухищрениям туалета, принуждала себя участвовать во всех собраниях, показывалась “одетая немного смело”,[39] вся в бриллиантах, наряжаясь с такой роскошью, которая в ее положении давала повод к оскорбительным замечаниям; тщетно, превозмогая физические страдания и душевную тоску, оставалась верна тому постоянному стремлению нравиться, которое в прежние времена составляло ее непреодолимую прелесть. Теперь ее разбирали, делали между нею и русской императрицей сравнения, которые далеко не всегда были в ее пользу, и Коленкур, может быть, немного резко, излагает общее мнение так: “Королеву уже не находят красивой, хотя она делает невозможное, чтобы казаться таковой”[40]
Главным и любимым его занятием за все это время были подготовка реформ и совместная работа со Сперанским. Стремясь провести в жизнь свои принципы, государь и его министр набрасывали основы обширного общеобразовательного учреждения. В то же время они составляли свод законов, общий для всей империи. Они хотели даровать России свой гражданский кодекс. Чтобы ближе подойти к избранному образцу, Александр вошел в сношения “с нашими выдающимися законоведами и учеными”,[22] приказывая аккуратно доставлять себе отчеты об их трудах. Посредником в связях с мирной Францией он избрал Коленкура и держал его в курсе всех своих начинаний. С начала своей блестящей миссии посланник никогда не был еще так близок к царю. То и дело герцог Виченцы приглашался во дворец короткими собственноручными записками, которые оканчивались сердечными или дружескими выражениями: то Его Величество ожидал его к обеду, то ему нужно было побеседовать с ним наедине; то он желал поздравить его с успехом нашего оружия, а то и просто желал его видеть и узнать о его здоровье.[23]
Эти милости личного свойства нисколько не мешали официальным почестям; их расточали при всяком случае тому, кого, Петербург называл одним словом “посол”, как будто кроме него не существовало других представителей. Правда, общество только терпело такое положение, но нельзя сказать, чтобы относилось, к нему доброжелательно. Оно ставило Коленкуру в упрек его властные замашки, его авторитетный и начальнический тон, почти царскую роскошь, которой он окружил, себя, и влияние, которое он, по-видимому, оказывал во всех делах на ум монарха; говорили: “скоро он и указы начнет писать”. Впрочем, враждебность к Франции сказывалась в это время скорее во вздорном злословии, чем в серьезном возмущении. Любимым занятием в салонах было судачить о наших бюллетенях из Испании, оспаривать их достоверность и от времени до времени сообщать о поражениях французских войск, пока какое-нибудь громкое событие, вроде взятия Мадрида, не вынуждало умы уступать пред очевидностью и не заставляло “лица вытягиваться”.[24] Общество по-прежнему много веселилось, делило время между частыми балами и интригами, и мешало одно с другим. Поэтому для высшего общества большим событием этой зимы, которому очень желали придать политическое значение, был приезд в Петербург короля и королевы прусских.
Прежде чем вернуться в свою столицу, очищенную нашими войсками, Фридрих-Вильгельм III и королева Луиза решили ответить царю на визиты, которые он сделал им в 1805 г. в Берлине и недавно в Кенигсберге. Они назначили свой приезд на январь 1809 г. Трудно было узнать наверное, от кого исходила инициатива этого свидания. Царь отрицал, что она исходила от него, король тоже; каждый из них желал показать, что он был на это вызван. Как бы то ни было, царь тотчас же принял меры, чтобы исполнить долг гостеприимства. Лишь только их Прусские Величества переступили его границу, он приказал поднести им в знак приветствия и как дар России великолепные меха; затем он послал им навстречу экипажи. Пока высокие путешественники приближались к столице, все внимание в ней было направлено на приготовление к их приему и празднествам. Руководимый утонченным чувством деликатности, тем благородством в поступках, которое было его характерной чертой, Александр хотел, чтобы обездоленная чета, еще более достойная внимания благодаря своему несчастью, нашла в его стране предупредительный и великолепный прием, который скорее соответствовал бы прошлому величию Гогенцоллернов, чем настоящему их положению, и чтобы с немецкими высочайшими особами обходились в Петербурге так, как будто битву при Йене выиграла Пруссия.
Никогда общественное мнение не допускало, чтобы государи могли покидать свою страну только для соблюдения приличий или ради удовольствия; оно всегда приписывает их путешествию сокровенные побуждения и выводит из них бесконечные следствия. И в настоящем случае думали, что, если Фридрих-Вильгельм и королева отправились в Петербург, то делалось это ради того, чтобы заинтересовать и растрогать царя своей судьбой и снова привлечь его к их делу, т. е. к делу королей, которых скрутил и угнетал Наполеон. В этом посещении, которое совпадало с отъездом Шварценберга в русскую столицу, каждый хотел видеть новое, настойчивое усилие Германии отвлечь Александра от французского союза. Сколько ни протестовали наши агенты против такого толкования, сколько ни повторяли, согласно полученному приказанию, “что в путешествии прусского короля не было ничего такого, что могло бы быть неприятным Его Величеству, что оно не могло произвести на него дурного впечатления”[25] их словам приписывали только сомнительную ценность официального опровержения. В Петербурге наши враги радовались этому путешествию, наши немногие друзья были встревожены; Коленкур был не в духе и готовился быть настороже.
Его опасения еще более увеличивало то обстоятельство, что в самое недавнее время Александр дал доказательство возобновившегося участия к Пруссии и горячо, с чувством почти негодования, принялся защищать ее. Дело в том, что в Эрфурте Наполеон в угоду своему союзнику, согласился уменьшить на двадцать миллионов военное вознаграждение с Пруссии. Этой уступкой имелось в виду сделать возможным подготовлявшееся соглашение между дворами Парижа и Кенигсберга; но Наполеон, никогда не относившийся к Пруссии доброжелательно, испортил благое начинание, обставив его некоторыми ограничениями и требованиями. Он потребовал, чтобы побежденный платил проценты с сумм, остающихся в долгу, и принял на себя некоторые издержки, вызванные занятием трех крепостей. Это были непредвиденные расходы, которые почти уничтожали льготы, данные Пруссии. Франция в иной форме брала обратно часть того, что уступила так великодушно. В этих жестоких притеснениях Александр видел недостаток внимания к самому себе, почти недоверие. Он пожаловался на это Коленкуру тоном упрека и горечи, который обыкновенно не был ему свойствен. “Император мне обещал, сказал он; передайте ему, что я взываю к его слову... Я надеюсь, что, из дружбы ко мне, это дело будет восстановлено в том смысле и духе, как это было условлено в Эрфурте. Я положительно настаиваю на этом. Я верно блюду мои обязательства, и император Наполеон должен держать свои. Не следует, ради того, чтобы вырвать несколько грошей у людей, и так уже более чем разоренных, портить воспоминания, которые остались у меня от нашего свидания... Я был посредником в добром деле; я требую исполнения данного мне слова”.[26] Он говорил, что, когда император удовлетворит его просьбу, он перестанет интересоваться Пруссией и думать о ней. Но очевидно, что его горячая речь говорила о стойком расположении к государству, печальная судьба которого удручала его совесть.
Но не было ли в распоряжении у разоренной, утратившей значительную часть своих владений Пруссии средства воздействия, иной раз более могущественного, чем блеск военной силы? Не произведут ли в Петербурге свое обычное действие красота и обаятельная прелесть королевы Луизы? Когда-то Александр не избег ее чар; можно было думать, что теперь он тем более мог попасть под ее обаяние, что, сердце его как будто было свободно. С некоторого времени произошло охлаждение в его отношениях с женщиной, которую он любил с давнего времени и которую Савари и Коленкур называли в своих депешах по-военному: “красавица Нарышкина”. Она проводила осень вне Петербурга, в Курляндии, и не прошло незамеченным, что, на обратном пути из Эрфурта, Александр не свернул с дороги, чтобы навестить ее. Отсутствие фаворитки как будто сблизило императора с императрицей и вернуло последней “все ее права”.[27] Друзья царствующей императрицы разблаговестили о возобновлении супружеского сближения, и слух об этом дошел до Наполеона. Проявляя крайнюю заботливость о личном счастье и удовольствиях своего союзника, император не имел обыкновения наставлять его в добродетели, и не пренебрегал случаем, когда это требовалось, поспособствовать его развлечениям.[28] Тем не менее, он счел долгом в форме намека поздравить Александра с событием, которое могло обеспечить ему прямого наследника. В своем письме от 14 января он поместил такую фразу: “Позволите ли мне, Ваше Величество, пожелать вам доброго здоровья и красивого маленького самодержца всея Руси?”[29]. Однако, каждый, кто наблюдал царскую семью вблизи, легко мог убедиться, что это примирение имело только официальный характер, ради соблюдения приличия, что союз сердец не мог восстановиться, и что долго длившаяся между супругами отчужденность разъединила и охладила их навсегда. Императрица упорствовала в горделивом нежелании сделать что-либо для сближения и пренебрегала малейшим усилием удержать за собой своего супруга; говорили даже, что она смотрела на предстоящий приезд прусской королевы не только без ревности, но даже с некоторым удовольствием. Жозеф де-Местр, который в качестве тонкого наблюдателя по своему обыкновению, следил за тем, что происходило на петербургской сцене, объяснял это удивительное отречение политикой. “Несравненная женщина, – говорил он, – приняв свое решение относительно известного вопроса, видит в событии, о котором идет речь, только средство отвлечь государя от партии, которую она проклинает”.[30] Таким образом, все содействовало тому, чтобы Александр попался в заманчивые сети обаятельной королевы, задавшейся целью тронуть его своими слезами. Не думала ли королева Луиза обрести подле него тот успех, которого не добилась у Наполеона, и не рассчитывала ли получить в Петербурге реванш за Тильзит?
Король и королева с принцами Вильгельмом и Августом прусскими прибыли в Петербург 7 января. Въезд был торжественный; весь гарнизон, около сорока пяти тысяч, был под ружьем и стоял шпалерами. Несмотря на сильный мороз, император Александр пожелал сопровождать карету королевы верхом, вместе с королем и принцами. В Зимнем дворце прусские высочайшие особы были приняты обеими императрицами с изысканной любезностью. В глубине роскошных апартаментов, которые были приготовлены для королевы Луизы, она нашла деликатно приготовленный подарок и средство превосходно обновить свой гардероб: “дюжину изящнейших платьев огромной ценности, на все возможные случаи, и дюжину красивейших, какие только можно было подобрать, шалей”[31].
В следующие дни обозревали блиставший в зимнем наряде, покрытый снегом и залитый солнцем город. Развлечения непрерывно следовали одно за другим. Интимные вечера, блестящие гала, смотры и маневры, бал в национальных русских костюмах, французские спектакли в театре Эрмитажа, катанья в санях – ничто не было пропущено, чтобы придать некоторое разнообразие удовольствиям, чтобы подновить обыкновенную программу царских приемов и внести хоть что-нибудь новенькое в их обычную монотонность. Давно уже Петербург не видал подобного блеска, не представлял столько оживления и веселья. Все закружилось в этом вихре; деятельность министров была прервана, политика в пренебрежении. Коленкур жаловался, что “в России все дела остановились”,[32] а Наполеон, в письме графу Румянцеву в Париж, сообщая новости из Петербурга, извещал его не без иронии, “что там много танцуют в честь прекрасных путешественниц”[33].
Такой прием жертвам императора делал положение его представителя довольно щекотливым. Коленкур держался, как подобает умному, с выдержкой, человеку. Считая бестактным держаться в стороне, он показывался всюду и не упускал ни одного случая напомнить об отсутствующем императоре, ни одного повода заявить о его существовании и поставить между царем и королевой воспоминание о Наполеоне.
Главным образом, он старался неуклонно поддерживать свои прерогативы. Во всех случаях, где он должен был являться с русскими или иностранными сановниками, он соглашался занять только первое место. Он не пожелал представляться королеве во главе дипломатического корпуса, но прежде него и один. На придворных балах, основываясь на прецеденте, установленном в Эрфурте, он, как французский герцог, потребовал, чтобы в парадных танцах ему было предоставлено место впереди немецких принцев. Его требование не было уважено сразу, тогда он уклонился от танцев, и этим обратил на себя всеобщее внимание. Поставив, таким образом, Францию на первое место, он мог совершенно свободно быть вежливым и любезным. Он показывался всюду с большой пышностью и принял участие в чествовании Петербургом гостей Александра.
Из иностранных посланников только он один принимал их. Только он дал в их честь большой бал в своем доме, роскошно убранном цветами, которые, в разгаре русской зимы, давали полную иллюзию весны. Это доставило ему случай привлечь в посольство официальный мир в полном составе, заставив “весь мир” торжественно пройти перед портретом Наполеона.[34] Он встретил гостей, окруженный настоящим двором из представителей государств Франции, взявших на себя труд помогать ему в его обязанностях хозяина дома и председательствовать во время ужина за столом в четыреста кувертов, чудеса сервировки которого превосходили все, что случалось видеть наиболее красивого и художественного в этом роде. С королевой обходились с самым почтительным уважением; но в присутствии Коленкура она испытывала непреодолимое стеснение. При нем она едва решалась говорить с лицами, враждебными Франции. Она внимательно следила за собой и тщательно скрывала волновавшие ее чувства[35].
Впрочем, бдительность и предосторожности нашего посланника были излишни, ибо посещение, несмотря на блестящий прием, не вызывало перемены, способной удовлетворить наших противников. Начать с того, что в светском обществе, которое, в силу приказания, толпилось около прусских высочайших особ, не проявляло к ним ни малейшего сочувствия. “Русские старого закала”, враждебные всему нерусскому, находили, что двор напрасно тратится для иностранного королевства; в глазах же других, хотя и недолюбливавших Францию, Пруссия, со времени несчастной войны 1807 г., не была популярна; наконец, тут был король, “чтобы сводить на нет сочувствие, которое внушала королева”.[36] Неблагодарная внешность Фридриха-Вильгельма, его подражательные манеры, неудобопонятная речь, несчастные усилия придать себе несвойственный ему вид военного, – и притом непременно кавалериста, – устаревшая форма, в которую он облекался и в которой походил на ряженого, – словом, все в нем вызывало на нелестные, насмешливые замечания и улыбки, которые даже из приличия не считали нужным скрывать. “Все, писал Коленкур, смеются над фигурой короля, над его кивером, и, в особенности, над его усами. На первых балах это делалось так громко, что пруссаки не могли не заметить. Все в прусских лентах, но только тогда держат себя немного приличнее, когда император в четырех шагах”.[37] В присутствии королевы уважение и симпатии к прусскому дому возрождались, но не доходили до энтузиазма. Посвятив свою жизнь тому, чтобы “в своем лице поддерживать достоинство короля”,[38] быть обаянием и улыбкой монархии, она изо всех сил старалась загладить невыгодное впечатление, которое производил ее супруг. Но в это время, хотя все еще прекрасная и обаятельная, она не обладала уже той чарующей красотой, пред которой все преклоняется. Невзгоды и превратности жизни расстроили ее здоровье и заставили поблекнуть красоту. Тщетно старалась она бороться, тщетно прибегала ко всевозможным ухищрениям туалета, принуждала себя участвовать во всех собраниях, показывалась “одетая немного смело”,[39] вся в бриллиантах, наряжаясь с такой роскошью, которая в ее положении давала повод к оскорбительным замечаниям; тщетно, превозмогая физические страдания и душевную тоску, оставалась верна тому постоянному стремлению нравиться, которое в прежние времена составляло ее непреодолимую прелесть. Теперь ее разбирали, делали между нею и русской императрицей сравнения, которые далеко не всегда были в ее пользу, и Коленкур, может быть, немного резко, излагает общее мнение так: “Королеву уже не находят красивой, хотя она делает невозможное, чтобы казаться таковой”[40]