С этих пор он находил полезным вредить Александру в глазах Наполеона и искусно обвинял того, у кого его правительство втайне искало помощи и покровительства. Россия, говорил он, могла бы помешать войне, если бы с самого начала заняла определенное и решительное положение. Его мнение было более чем справедливо и совпадало с тем, что постоянно высказывал император Наполеон. Что сделали русские за время кампании? – спрашивал Меттерних, – и продолжал: “Они не сделали ни одного выстрела и проливали только польскую кровь”[177]. Как видим, Австрия – в лице своего представителя – дошла до того, что выражала негодование на то, что нам так дурно помогали против нее. Не таков дом Габсбургов, – прибавлял Меттерних, – он не проявил бы при подобных обстоятельствах такой дряблости и бездеятельности. Он всегда был тверд в своих привязанностях, его всегдашней гордостью была непоколебимая верность раз принятым на себя обязательствам; он сумел бы лучше, чем непоследовательный и непостоянный русский двор, быть помощником при выполнении великих планов. “Мы можем служить вам подобно России, – говорил Меттерних, – и, может быть, даже вернее России, ибо у нашего кабинета нет такой двуличной политики: введите нас в вашу систему, и вы не будете иметь повода сомневаться в нас. Вот на какой основе, – почетной для нас, полезной для вас, – желали бы мы заключить мир”[178].
   Нельзя сказать, чтобы Наполеон относился безразлично к подобным речам, но все-таки они не обладали даром изменить его решения. Он не допускал, чтобы побежденный мог дешево отделаться; он даже начинал находить, что в Дотисе слишком долго не решаются признать в принципе необходимость большой жертвы. Его желанием было, чтобы переговоры, хотя и медленным шагом, но шли к этой цели; на деле же они не подвигались ни на йоту. Такая неподвижность, превосходя желания императора, раздражала его. Он находил, что Шампаньи туго разбирается в игре противников и слишком медленно разузнает, до чего может идти их уступчивость. Он упрекал министра в недостатке чутья и проницательности.[179] Наконец, чтобы дать толчок переговорам, он согласился кинуть туда несколько названий городов и провинций и то не сразу, заставляя вытягивать из себя слова и держась очень далеко от Галиции. 24 августа он приказал потребовать Зальцбург и линию реки Энс; 29-го – крупный кусок со стороны Италии, – все, что еще оставалось у Австрии на берегах Адриатического моря. Вместе с тем, считая, что почва в Петербурге должна быть уже в достаточной степени подготовлена, он приказал написать герцогу Виченцы, чтобы он стал на более определенную почву и формально приступил к вопросу о Галиции на основе, которая была ему указана. “Отправьте это письмо немедленно, – приказал он Шампаньи, – я нахожу это дело спешным”[180]. По его мнению, необходимо было как можно скорее добиться согласия царя на предполагаемую сделку и, развязав себе таким образом руки, получить возможность идти вперед в переговорах с Австрией. Впрочем, Наполеон надеется, что в ближайшие дни письмо Коленкура, в котором тот даст ему отчет о том, как относятся в Петербурге к высказываемым послом лично от себя мыслям о разделе Галиции, – или послание от царя, или же какое-нибудь другое указание или симптом, обнаружив желания России, дадут ему возможность устранить неизвестную величину, от которой зависит решение задачи.

II

   1 сентября вечером приехал в Вену флигель-адъютант царя. Это был полковник Чернышев, который был при Наполеоне во время битв при Ваграме. Он привез письма от своего государя, одно – императору французов, другое – австрийскому императору. Вручив первое, он должен был поехать в Дотис и вручить второе; затем, вернувшись в Шенбруннен, поступить в распоряжение Наполеона. Это был не уполномоченный для переговоров, даже не парламентер: это был, но выражению Александра, “гонец”[181], назначением которого было облегчить переписку между государями Франции и России.
   Наполеон принял Чернышева на другой день по его приезде, в семь часов утра, и, видимо, был доволен, что опять видит его. Это был человек уже знакомый. Между ним и офицерами нашего главного штаба установились во время похода на биваках товарищеские и братские отношения. Наполеон думал, что, может быть, благодаря этому, удастся получить от него какие-нибудь сведения. Он принял его хорошо, засыпал вопросами об императоре Александре, заботливо осведомлялся о нем и поспешно взял письмо. Оно было написано в следующих выражениях:
   “Мой Брат… возможность мира доставляет мне истинное удовольствие. Мои интересы в руках Вашего Величества; мне приятно вполне довериться вашей дружбе ко мне. Вы можете дать мне неоспоримое доказательство таковой, если вспомните, что я вам часто повторял в Тильзите и в Эрфурте об интересах России по отношению к делам бывшей Польши, равно как и то, что я неоднократно поручал вашему посланнику передать вам от моего имени. Я ссылаюсь на содержание его депеши, составленной на основании моих бесед с ним, если только он был точен в своих донесениях. Ваше Величество отдадите мне справедливость, что, начиная войну против Австрии, я ничего не выговорил себе заранее; что, начав эту войну, я имел на руках уже четыре, из которых две были следствием моего союза с вами. Величайшее мое желание состоит в том, чтобы было устранено все, что могло бы повредить нашему союзу, дабы он мог все более укрепляться. Повторяю Вашему Величеству, что мне приятно, при столь важном случае, вполне рассчитывать на вашу дружбу ко мне. Ваше Величество видит, что я предоставляю вам полную свободу и вполне полагаюсь на вас. Я имею право надеяться, что и вы ко мне отнесетесь точно так же. Я поручаю предъявителю сего письма передать другое письмо австрийскому императору. Затем он вернется к вам и будет ждать приказаний Вашего Величества”[182].
   Это письмо было весьма точно по некоторым вопросам и крайне неопределенно по другим. Первое заключение, которое вытекало из него, было следующее: император Александр не будет иметь при переговорах собственных представителей. Взвалив на Наполеона всю тягость войны, он делал его ответственным и за условия мира. Далее он доверял и поручал ему русские интересы. Эти интересы сосредоточивались исключительно на Польше. Это было уже известно, но Александр повторял это снова; он трижды, раздраженно и настойчиво, возвращается к этому вопросу, и хотя и намеками, но ясно дает понять, что в договоре не должно быть ничего такого, что способствовало бы восстановлению уничтоженного королевства или предвещало бы это. Но при этом он ничего не говорит, что именно он стал бы считать имеющим такое значение и такой смысл. Например, сочтет ли он, что уже один факт расширения Варшавского герцогства, даже в том случае, если Россия получит вознаграждение и гарантии, будет для него оскорбителен; что он усмотрит в этом – угрозу или опасность? Выставляя отрицательное положение, он не позаботился сам вывести положительных следствий. Слова, которые были сказаны им посланнику и на которые он теперь ссылался, имели тот же общий характер. Наполеон приказал Савари позондировать Чернышева, но тот не мог или не хотел ничего сказать. Таким образом, император был предоставлен догадкам, впредь до тех пор, пока не прибудет ответное донесение от Коленкура на инструкцию от 12 августа и не даст возможности объяснить и истолковать слова царя.
   Теперь Наполеон еще с большим нетерпением ждет ответа посланника. “Как вы думаете, когда он прибудет?”[183],– пишет он Шампаньи вслед за тем, как он повидал Чернышева и получил от него послание, В тот же день он приказывает, чтобы его уполномоченный в Альтенбурге отложил вопрос о Галиции. Он приказывает, чтобы в ноте, приложенной к протоколу, было сказано, что “эти области должны сделаться предметом особого обсуждения…”[184]. В настоящее же время пусть Шампаньи пробавляется вопросами о Зальцбурге и Энсе, об иллирийских провинциях и затем прибавить требование трех округов в Богемии. Император пишет: “Следует упорно стоять на том, чтобы переговоры велись на основании этих трех пунктов. Это даст в наше распоряжение восемь дней, необходимых, чтобы установить, какое, в конце концов, придется принять решение относительно Галиции”[185]. И снова его ум работает над этим тернистым вопросом, который, ничуть не проясняясь, делается все более трудным и более назойливым. “У меня несколько проектов, – говорит он, – но я никогда не соглашусь принести в жертву мести австрийского дома тех, которые нас приняли в этой провинции. В конце концов – глубочайшая тайна относительно Галиции, и – требовать настойчиво, чтобы переговоры велись на основании названных трех пунктов”[186]. Ему досадно, что письмо царя не позволяет ему формулировать всех своих требований. Тем не менее, он хочет воспользоваться этим письмом, чтобы оказать давление на австрийцев и вынудить их на уступки. Он думает, что не бесполезно довести до их сведения, что не будет присутствовать на конгрессе, что, следовательно, она безразлично относится к их судьбе и оставляет их одинокими пред лицом победителя. Он поручает Шампаньи передать все это Меттерниху, которому следует внушить, что в вопросе об условиях мира Россия вполне солидарна с нами и что в случае новых враждебных действий, содействие ее армии вполне обеспечено за нами. Наполеон старается поддержать веру в это, расточая всенародно милости Чернышеву. В тот же день, когда он принял Чернышева на аудиенцию, он приглашает его на завтрак, сажает за свой стол вместе с вице-королем Италии, с князем Невшательским и тремя маршалами; он запросто и много раз обращается к нему с разговорами. Затем он берет его с собой на парад и в театр. Он держит его подле себя, – так, чтобы это всем бросилось в глаза, и судя по тем стараниям, которые он употребляет, чтобы заставить Чернышева фигурировать в своей свите, он, видимо, хочет подчеркнуть свою близость с императором России[187].
   Правда, на другой день Чернышев, чтобы отвезти письмо австрийскому императору, должен был отправиться во враждебный лагерь. Так как этому нельзя было помешать, то с нашей стороны постарались, по крайней мере, воспрепятствовать сколько-нибудь продолжительному общению русского с австрийцами. Чтобы попасть из Вены в Дотис, Чернышев должен был проехать через Альтенбург. На те несколько часов, которые он провел в этом городе, Шампаньи завладел им вполне и держал его в сладостном плену. Чтобы помешать ему видеть Меттерниха, он “засыпал его изысканно-любезными фразами”[188] и убеждал поторопиться с поездкой. “Чернышев, – писал французский министр своему государю, – имел желание задержаться здесь, чтобы присутствовать на балу, который я даю сегодня. Имея в виду его поездку в Дотис, я считал более удобным, чтобы он никого, кроме меня, не видал. Завтракал он со мной. Карета его стояла заложенной в продолжение часа у моего подъезда. Более продолжительное пребывание здесь дало бы ему возможность видеть Меттерниха, и в обществе могли бы заподозрить, что он имел какие-нибудь тайные поручения к министру австрийского императора”[189]. Из особой предосторожности, под предлогом почетной охраны, конвой французских драгун сопровождал Чернышева вплоть до неприятельских аванпостов.
   В Дотисе появление русского мундира произвело сенсацию. Генералы, сановники, принцы толпились вокруг Чернышева. Каждый из них старался по его лицу или словам уловить, что думает Россия. Потеряв душевное равновесие, раздираемые разногласиями, они стремились найти в ней точку опоры. Жизнь двора, с неразлучными с нею интригами, борьбой партий и соперничеством, была целиком перенесена вслед за императором Францем в тесную резиденцию, где, преследуемый несчастьем, бежавший из столицы монарх нашел себе приют. Там все еще не пришли к окончательному решению и по-прежнему царили хаос и разногласие. Военные стояли за мир, штатские требовали войны. Медленность переговоров в Альтенбурге доставляла последним доводы, дающие возможность предполагать, что Наполеон или не хочет мира, или хочет его на условиях неприемлемых. При этом сторонники продолжения войны нашли вблизи самого государя полезного им союзника. Императрица держалась их мнения. Эта пылкая, увлекающаяся, нервная государыня, “почти красавица”[190], нередко оказывала решающее влияние на своего супруга то обаянием своей красоты и ласками, то надоедая ему бесконечными сценами. Сверх того, при этом удивительном дворе каждое из лиц, имеющих влияние на дела, имело своего собственного руководителя. Вице-канцлер Стадион предоставлял управлять собой своему брату, воинственному аббату. Император – как и все государи, обладающие его складом характера, гордые и в то же время застенчивые, чувствительные к лести и боящиеся людей, превосходство которых они чувствуют – имел склонность к маленьким людям. Он вверился своему секретарю, венгерцу Бальдачи, которого презирал, но, вместе с тем, слушался. У императрицы руководителем в политике был граф Пальфи, который приобрел ее доверие тем, что воздавал ей поклонение в стиле сентиментальных рыцарей. Все эти влияния работали в настоящее время в пользу войны и стремились взять верх. Стадион, устраненный на некоторое время, только что был призван и торжественно появился на сцене. Министры и царедворцы громко говорили о том чтобы вооружиться геройством и возобновить борьбу, вовсе не думая серьезно готовиться к этому в высшей степени рискованному предприятию.
   Вот при каких условиях император Франц прочел привезенное Чернышевым письмо Александра. Это письмо, показанное предварительно Наполеону, было коротко, вежливо и написано в очень обдуманных выражениях, которые, подобно притчам, требовали толкования. Царь осторожно советовал примириться, и извинялся, что, по дальности расстояния, не может этому способствовать. “Мне было бы весьма утешительно, – говорил он, – предложить мои добрые услуги и создать общность интересов и дружбы между Австрией, Францией и Россией”[191]. Таким образом, он подтверждал свои симпатии к австрийским интересам, но, проявляя свою заботливость о них, он, благодаря искусному изложению письма, не отделял их от французских интересов. Эти слова доказывали, что он не вступится за побежденных, но, вместе с тем, и не будет против них; в его письме не заключалось ничего такого, что могло бы дать определенное направление решениям Австрии.
   Тем не менее, оно произвело некоторое впечатление. Вскоре после этого речь австрийских уполномоченных в Альтенбурге изменила свой характер. Будучи до сих пор в официальных отношениях крайне сдержанными, ограничиваясь только противодействием наших требований, они вдруг выступили со своими предложениями, перенося их исключительно на Галицию. С первых же дней переговоров они распознали в этой провинции повод к раздору между Россией и Францией и связующее звено между Россией и Австрией. Тем не менее, подобно нам, они сначала избегали даже упоминать о ней. Рассчитывая, что Россия будет присутствовать на конгрессе, они поджидали ее, имея в виду приступить к обсуждению галицийского вопроса при ее доброжелательном участии и на почве этого вопроса создать себе с нею связь. Узнав, что она воздерживается от участия в конгрессе, они не имели уже причины откладывать дело и выразили желание уступить нам часть Галиции. Поощряя нас взять себе именно с этой стороны, они надеялись бросить семена, из которых в недалеком будущем вырос бы раздор между Наполеоном и Александром; они даже рассчитывали теперь же пробудить недоверие царя, вывести его из пассивного состояния, усилить его мнение и, может быть, вызвать на более деятельное вмешательство. Ввиду же того, что Галиция всегда была в состоянии скрытого или явного мятежа и что из всех австрийских владений они менее других дорожили ею, их наибольшим желанием было уплатить военные издержки этой провинции. Поэтому с этих пор, во время каждого заседания, Меттерних и Нугент постоянно предлагают и постепенно усиливают уступки на Севере. Тщетно представитель Франции прикидывается глухим и делает вид, что не понимает их, – они упорно преследуют его своими предложениями и в ответе на слова Шампаньи об Иллирии, Нижней Австрии или Богемии бросают к его ногам несколько кусков Польши[192].
   Правда, австрийский император не надеялся отделаться только уступками в Галиции. Поэтому, прежде чем высказаться за войну или покорно подписать мир, он желал знать последнее слово победителя по всем пунктам. Чтобы получить верные сведения по этому предмету, он не рассчитывал на свою миссию в Альтенбурге. Ему казалось, что его уполномоченные не сумели придать прениям правильного и систематического направления; подобно Наполеону, и Франц плакался на своих представителей. “Ваши письма, писал он Меттерниху, производят впечатление перемежающейся лихорадки: один день вы мне пишете, что нет ничего; на следующий день сообщаете что что-то начинается, но что? – нельзя определить[193]. Дурно начатые прения обещали тянуться неопределенное время без всяких результатов. Но, думал император Франц, может быть, удастся проникнуть в скрытую и глубоко затаенную мысль Наполеона, если обратиться к нему непосредственно, помимо его уполномоченного. Император Франц сам написал Наполеону и поручил генерал-адъютанту графу Бубна отвезти письмо в Шенбруннен. Он ограничился в нем протестом против всякого чрезмерного требования. При личном разговоре Бубна должен был пойти далее и, если возможно, добиться, чтобы Наполеон точно и поименно указал территории, которые ему желательно удержать за собой, и притом уменьшил общее количество своих притязаний.
   Прибыв 9 сентября в Вену, Бубна был поражен тем настроением, которое он подметил среди приближенных императора и среди всех чинов французского генерального штаба. Победители были грустны. У этих людей, которых война возвела на пьедестал, утомление борьбой дошло до крайности. Между ними не было ни одного, кто бы без горечи и отвращения смотрел на возобновление резни. Водворившись во вражеской столице, вблизи высот Энцерсдорфа и Ваграма, где “едва прикрытые землею трупы обрисовывали места”[194] бывших атак, они отнюдь не ощущали радости и гордости, свойственных победителям. В Вене, в этом городе, имевшем совершенно военный вид, переполненном войсками, “блестевшем касками и кирасами”[195], все – и австрийцы, и французы – мечтали о мире. Чтобы добраться до императора, графу Бубна пришлось пройти сквозь строй маршалов, генералов, сановников, и все они желали доброго успеха его примирительной миссии.
   Настроение Наполеона не отличалось существенно от общего. Конечно, он скорее согласился бы рискнуть всем; он скорее прошел бы со своей армией из конца в конец всю Австрию, но не отказался бы доказать и увековечить свои победы блестящими выгодами, но, при всем том, он искренне желал быть избавленным от этой крайности. Он ясно замечал вокруг себя глухой ропот и подавленные проклятия; он чувствовал, как росло недовольство его приближенных и подымалась против него ненависть народов. Мало-помалу им овладело желание появиться торжествующим победителем в своей столице, где на мгновение поколебалась вера в его звезду, и снова завладеть общественными симпатиями. Сверх того, он торопился покончить с Австрией, чтобы иметь возможность заняться другими делами и довершить их, так как, стремясь сразу достигнуть всех своих целей, он навлек на себя со всех сторон хлопоты и затруднения. В то самое время, когда он, имея в тылу у себя объятую мятежом Испанию, боролся на Дунае, он низложил и заточил Папу и присоединил Рим к своей империи. Он нисколько не скрывал своего желания ускорить мирную развязку. В присутствии Чернышева, вернувшегося к нему из Дотиса, он высказывает отвращение к новой войне, и, декламируя, говорит: “Кровь, постоянно кровь! Уж слишком много пролито ее… И кроме того – прибавил он, переходя к обыкновенному тону и еще более выдавая свои мысли, – мне хотелось бы вернуться в Париж”[196].
   Нужно сказать и то, что ему страшно надоело вести переговоры при условиях, когда руки его были связаны, когда требовалось стоять во всеоружии против Австрии и косвенно вести переговоры с Россией, когда на каждом шагу, прежде чем наступать на противника, нужно было поглядывать на Петербург, считаться с мнением Александра, выпытывать его и стараться разгадать эту живую загадку. Он находил, что эта Россия, которая все задерживала, которая, стушевываясь во время войны, тормозила заключение мира, заставляла слишком дорого оплачивать свои бесполезные услуги. Но как, думал он, заменить эту неудобную союзницу? Правда, Австрия предлагала занять место России за мир без территориальных уступок, за полное и великодушное забвение прошлого. Устами Меттерниха и всех офицеров, которые имели случай приблизиться к императору, она говорила о союзе и просила, чтобы подвергли испытанию значение и надежность ее содействия. Отчего бы, думал император, после всего происшедшего не сделать подобного опыта? В последней кампании Австрия проявила энергию и жизнеспособность; ее армия держалась храбро и благородно; наши противники при Эслинге вовсе не были ниже противников при Эйлау. Конечно, Австрия могла бы сделаться для нашей политики драгоценным помощником, настоящей точкой опоры, если бы у нее было иное правительство. Но чего можно ждать от такого государя, как император Франц, у которого нет воли, а только предрассудки? Что может дать государь, окруженный злыми и развращенными людьми, не способный устоять пред интригами, игрушками в руках партий? “Ведь он всегда придерживается мнения того, кто последний говорит с ним; на него всегда будут иметь влияние разные Бальдачи и Стадионы”[197]. Впрочем, говорят, что император Франц устал царствовать, что им овладели утомление и отвращение к делам. Ну что же! Пусть он пожертвует собою для блага своих народов, пусть предложит себя искупительной жертвой, пусть сойдет с престола и предоставит его человеку твердому, миролюбивому и рассудительному, например, великому герцогу Вюрцбургскому. Наполеон честно протянет руку новому государю, возвратит ему все провинции монархии, простит Австрию, сознавшую свои заблуждения, и заключит с ней союз, “чтобы покончить с делами на континенте”[198]. Заодно Наполеон избегнет ссоры с Россией, которую не будет беспокоить перспектива расширения Польши. Такие мысли уже не раз приходили ему на ум; теперь они более настойчиво преследуют его. В присутствии Бубна, которого он приказал ввести к себе и который его слушает, он вслух высказывает свою мечту; он любуется ею и отдается ей.
   “Если бы, – говорит он, – у вас был император, на искренность и добросовестность которого я мог бы положиться, например, великий герцог Вюрцбургский или эрцгерцог Карл, я вернул бы ему целиком австрийскую монархию и ничего не отрезал бы от нее”[199]. Бубна ответил, что если бы император Франц был уверен в таком намерении императора французов, он, вероятно, уступил бы престол своему брату. Однако, как истинный верноподданный, он счел необходимым заступиться за своего государя и отстаивал его прямодушие и миролюбивые намерения. “Меня нельзя обмануть дважды”,– возразил Наполеон, – и он напомнил прошлое. Он рассказал, как на другой день после Аустерлица император Франц пришел к нему на бивак, признавал себя виновным, унижался, уверял в своем раскаянии, давал слово человека и государя, что не будет больше воевать. И вот, менее чем через четыре года после этой клятвы, он бросился со всеми своими силами на Францию в то время, когда она была занята войной в Испании. При этих горьких воспоминаниях Наполеон горячился, сердился, доходил до удивительных метафор и необычайных сравнений. “Я хочу иметь дело с человеком, который обладал бы чувством благодарности настолько, чтобы оставить меня в покое на всю мою жизнь. Говорят, что львы и слоны часто давали поразительные примеры влияния этого чувства на их сердца. Только вашему государю недоступно это чувство… [200]Пусть император уступит престол великому герцогу Вюрцбургскому, и тогда я возвращу Австрии все – и взамен не потребую ничего”[201].
   Несмотря на то, что он неоднократно и настойчиво высказывает желание, чтобы император Франц уступил престол другому лицу, он отнюдь не делал этого предметом положительного требования. Он сознает, что такое требование трудно формулировать. Он может принять жертву царствующего императора, может, пожалуй, вызывать его на это, но никоим образом не требовать. Да и сверх того, он плохо верит в отречение австрийского монарха и, в особенности, в людей, которые его окружают и управляют им. Он сознает, что лелеет пеструю мечту, и неприкрашенная действительность опять овладевает его мыслями. А действительность состоит в том, что он имеет дело, хотя и с побежденной Австрией, но по-прежнему настроенной враждебно; что она управляется нашими врагами и мечтает о реванше. При настоящих условиях, когда она в его руках, когда она неподвижно распростерта на земле, он не намерен выпускать ее из своих рук до тех пор, пока не обессилит ее вполне, пока не изуродует, не обезоружит ее и не сдерет с нее выкупа. Впрочем, чтобы ускорить мир, он решается на уступки; становится на почву предварительного соглашения, которое бы предшествовало точному обозначению территорий. Теперь он отказывается от принципа uti possidetis. Он требует только известную сумму уступок, равнозначащую тем, на какие согласилась Австрия по договору в Пресбурге после предыдущей войны. Запросив сначала девять миллионов душ – имея в виду получить пять – он снисходит до четырех. В сущности, для него вовсе не важно оторвать от Австрии несколько лишних округов – ему нужен дипломатический успех, который бы удостоверил и провозгласил торжество его оружия. Если в 1809 г. он получил менее, чем приобрел в 1805-ом, Европа подумает, что при Ваграме он был менее полным победителем, чем в дни Ульма и Аустерлица. “Он скорее сделает шесть кампаний”[202], чем допустит подобное умаление своего престижа, – пишет Маре. Наоборот, если Австрия заявит, что готова повторить пресбургскую жертву, мир может быть если и не заключен, то решен в несколько дней.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента