Страница:
ногой другую, и на левом носке выше подошвы остался грязный след. Все больше убеждаясь, что вечер будет неудачный, Штааль со злобой подтолкнул под себя шинель, тщательно закутался и приказал ехать живее, хотя торопиться было решительно незачем. Он испытывал раздраженное чувство человека, который едет в общество богачей на ободранной гитаре извозчика. «Не выйдет так не выйдет!» — заранее — уже перед самым дворцом князя — подготовлял он себя к неудаче. Но тотчас почувствовал, что, как себя ни подготовляй, а непринятие в орден перенести будет нелегко.
Он прибыл на праздник первый. На огромной мраморной лестнице, по сторонам от растянутого на ней толстого ковра, столбами вытянулись огромные пудреные лакеи в синих ливреях и в чулках. Штааль поспешно стал подниматься, неловко оглядываясь на этих людей, из которых каждый был выше его головою. Заметив молодость первого гостя и его неуверенный вид, лакеи приняли менее принужденную позу; а один наверху даже дерзко усмехнулся, глядя на вошедшего с той самоуверенностью, какую дает, независимо от социального положения, большое превосходство роста. Штааль быстро прошел в зал Гваренги, еще только наполовину освещенный. Кроме стоявших у дверей двух великанов, в зале не было ни души. Лишь на хорах невидимый оркестр настраивал инструменты. Слева, наверху, в залу открывались темные квадраты лож. Штааль знал, что ложи эти — для парочек, ищущих в бале уединения, — Иванчук устроил в подражание знаменитому празднику князя Потемкина в Таврическом дворце. Вид лож и звуки настраиваемых инструментов щекотали нервы Штааля, который чувствовал себя неуютно, хоть и твердо помнил, что он в доме свой человек. Иванчук, без кафтана, в сопровождении двух слуг, на цыпочках пронесся по зале. Штааль радостно направился к нему, но он, отчаянно щурясь, замахал головой, затряс над ней руками, точно Штааль хотел все испортить, и пронесся дальше. «Зачем же этот хам просил меня приехать как можно раньше? — подумал, обидевшись, Штааль. — Хоть бы прогнал его Александр Андреевич» (об увольняемых со службы людях редко говорят: «его уволили» или «он ушел», а больше «его прогнали», «он вылетел»). К облегчению Штааля, в дверях показался новый гость, вдобавок знакомый: конногвардеец Александр Рибопьер. Это был небольшого роста семнадцатилетний мальчик с необыкновенно оживленным выражением подвижного красивого лица. Радость жизни так его переполняла, что на него трудно было смотреть без улыбки. У него и рот всегда был полуоткрыт, обнажая мелкие белые зубы. Кожа на лбу у Рибопьера была по-детски так твердо и гладко обтянута, что его часто гладили по лбу (это выводило его из себя). Штааль не очень любил Рибопьера: немного завидовал этому баловню судьбы (в нем сразу чувствовался баловень судьбы), завидовал даже его молодости и тому, что, несмотря на свои семнадцать лет, он уже как-никак считался большим. Сам Штааль только что вступил в тот возраст, когда молодой человек неожиданно, с чувством недоумения и грусти, замечает, что первая его молодость безвозвратно прошла и что над ним из-за нее больше не подтрунивают и никогда подтрунивать не будут, — а прежде такие шутки вызывали в нем раздражение.
Штааль вдобавок знал, что в этот вечер у Рибопьера была кроме его семнадцати лет особая причина для возбужденно радостного настроения: весь Петербург говорил, будто этот мальчик был соперником императора Павла в милостях Анны Лопухиной. Еще утром Штааль слышал из разных уст с несходившимися подробностями рассказ о том, как император в необычный час приехал во дворец на набережной Невы, только что им подаренный отцу Лопухиной; не застав ее дома, по указанию Екатерины Николаевны, ненавидевшей свою падчерицу, через пробитую в стене дверь он вошел в соседний дом Долгоруких и там застал Анну Петровну — одни говорили, наедине с Рибопьером, другие — в его объятиях. Что было дальше, не объяснялось: «Картина!» — только повторяли радостно рассказчики. Штааль — больше из зависти к Рибопьеру — громко выражал сомнение в достоверности этого происшествия и говорил, что если бы в нем была хоть небольшая доля правды, то Пален тотчас пригласил бы Рибопьера на «стаканчик лафита» (так почему-то называли ссылку в Сибирь). Но теперь, по взволнованному лицу мальчика, он видел, что в рассказе должна быть доля правды.
Доля правды в нем действительно была, и это в самом деле приводило в особо взволнованное состояние Рибопьера. Он не был влюблен в Анну Петровну — во всяком случае, не больше, чем в других хорошеньких женщин. Государь застал их не наедине, а в обществе других гостей: они танцевали вальс, причем Рибопьер держал даму не одной рукой, а двумя, что было строго запрещено царем. На всех лицах изобразился ужас, когда в дверях
внезапно появилась мрачная фигура Павла. Ничего больше не произошло; государь скоро уехал. Но Рибопьер и теперь не мог освободиться от смешанного чувства испуга, счастья и гордости: он, которого все еще называли Сашей, которому говорили «ты» и которого гладили по лбу, был в любви соперником императора. Всю ночь он замирая ждал страшного стука в дверь и появления великана фельдъегеря — с кибиткой, для отвоза его в Сибирь; а утром, выйдя из дому, он осматривался и тщательно избегал подворотен, где его могли ждать подосланные убийцы (если б с ним пожелали покончить тайно ). Ни фельдъегеря, ни убийц не было, но сознание опасности, которой он подвергался, не покидало Рибопьера даже в доме князя Безбородко, хоть он и предполагал, что на людях с ним не решатся покончить.
При виде Штааля Рибопьер первым делом себя спросил, слышал ли уже Штааль, и если не слышал, то как ему рассказать, не компрометируя чести женщины. Это страстное желание Штааль тотчас почувствовал — с проницательностью молодых людей, враждебно настроенных друг к другу, и нарочно сделал вид, будто ровно ничего не слышал, когда Рибопьер принялся осторожно, никого не называя и не компрометируя чести женщины, рассказывать свою историю. Это очень огорчило юношу. Но его утешил Иванчук, вновь пронесшийся по зале: увидев нового гостя, он на мгновенье остановился, захохотал и потрепал Рибопьера по плечу:
— Слыхали, брат, слыхали о твоем вальсоне с Анет Лопухиной!.. Смотри, Сашенька, в Сибирь не угоди!
Несмотря на упоминание о Сибири или вследствие этого упоминания, Рибопьер вспыхнул от удовольствия.
— Да ведь что же, ведь ничего, собственно, не было, — скромно начал он.
— Ну, Сашенька, ты не ври — это, брат, кажется, из «Цивильского цирюльника»!..
Иванчук опять захохотал и понесся дальше. Штааль упорно делал вид, будто во всей истории нет ничего ни Удивительного, ни интересного. Он даже незаметно зевнул. «Выскочка», — думал он о Рибопьере, вспоминая, что, по слухам, отец мальчишки был француз-парикмахер по имени Пьер Рибо. Неожиданно внимание Штааля заняло сходство имен: Рибопьер — Робеспьер. Он вспомнил картонное лицо революционного диктатора, посмотрел на мальчишку и — невольно улыбнулся. То, что он знал Робеспьера, было ему теперь особенно приятно, так как свидетельствовало об огромном превосходстве его жизненного опыта над опытом Рибопьера, хотя бы тот и был соперником императора. «А может быть, он и в самом деле сочинил всю эту историю с Лопухиной. Очень мальчики врут о таких своих делах… И я привирал в свое время…» — подумал он.
Рибопьер тотчас почувствовал недоброжелательство Штааля и насторожился. Других гостей еще не было, и им приходилось поневоле оставаться вместе. Медленно гуляя по зале, Штааль тоном хозяина и знатока показывал ее главные достопримечательности. Хозяйский тон его теперь раздражал Рибопьера. «Экая, подумаешь, честь, что он свой человек у Александра Андреевича, даже если не врет и в самом деле свой человек…» — думал он (Безбородко, несмотря на его первый в империи пост и огромное богатство, никому не внушал особенного преклонения). Он сбоку смотрел на Штааля и с повышенной насмешливостью, свойственной семнадцатилетним мальчикам, старался найти в нем что-либо такое, о чем можно было бы пустить забавный и злой рассказ. Картины совершенно не интересовали Рибопьера: как все очень молодые люди, он ничего не понимал в искусстве — ему даже были неизвестны имена знаменитых художников, которые называл Штааль (сам Штааль только и знал, что их имена). Но в конце зала, у двери, ведущей во внутренние покои, Рибопьер вдруг залился звонким хохотом при виде мраморной статуи Эрота, обнесенной решеткой из медных стрел.
— Так об этой-то статуе Гаврила Романович написал «Крезова Эрота»! — с трудом выговорил он наконец.
Стихотворение, в котором Державин, недолюбливавший Безбородко, высмеял его немощь, пользовалось большой популярностью у молодежи. Штааль тотчас продекламировал:
— «Знать, любить… не может… Крез»… — задыхаясь от смеха, повторил он.
Штааль сделал испуганный жест: дверь из внутренних покоев бесшумно открылась, и в залу вошел, тяжело опираясь на палку, сгорбившись плечами и запрокидывая назад голову, Александр Андреевич в черном кафтане, в епанче из черных кружев. Измученный, больной вид князя, его распухшее, от черного воротника особенно бледное лицо сильнее прежнего поразили Штааля.
— Ты это что, из «Крезова Эрота» читаешь? — спросил канцлер остолбеневшего от смущения Рибопьера. — Славные стишки!..
Он сказал это как бы равнодушным тоном, но по сердитому выражению его глаз Штааль почувствовал, что едва ли князь находит стишки славными.
— Славные стишки… — повторил Александр Андреевич. — Хоть и то сказать: экой Геркулес нашелся Гаврила Романович! Из самого песок сыплется — и туда же!.. А ты, голубчик, поживи с мое, молоко на губах подсохнет — тогда посмеешься… Я, может, на своем веку больше женщин знал, чем тебе случалось д… (Штааль весело рассмеялся, услышав живописное выражение, которым Александр Андреевич наградил Рибопьера, сильно покрасневшего от этих слов). Да… Стар пестряк, да уха сладка…
Он будто ласково потрепал Рибопьера по спине и пошел, опираясь на палку, в примыкавшую к залу Гваренги голубую гостиную, в которой должен был принимать наиболее почетных гостей. Рибопьер прикрыл ладонью рот, выражая досаду, что так смутил старика.
V
VI
Он прибыл на праздник первый. На огромной мраморной лестнице, по сторонам от растянутого на ней толстого ковра, столбами вытянулись огромные пудреные лакеи в синих ливреях и в чулках. Штааль поспешно стал подниматься, неловко оглядываясь на этих людей, из которых каждый был выше его головою. Заметив молодость первого гостя и его неуверенный вид, лакеи приняли менее принужденную позу; а один наверху даже дерзко усмехнулся, глядя на вошедшего с той самоуверенностью, какую дает, независимо от социального положения, большое превосходство роста. Штааль быстро прошел в зал Гваренги, еще только наполовину освещенный. Кроме стоявших у дверей двух великанов, в зале не было ни души. Лишь на хорах невидимый оркестр настраивал инструменты. Слева, наверху, в залу открывались темные квадраты лож. Штааль знал, что ложи эти — для парочек, ищущих в бале уединения, — Иванчук устроил в подражание знаменитому празднику князя Потемкина в Таврическом дворце. Вид лож и звуки настраиваемых инструментов щекотали нервы Штааля, который чувствовал себя неуютно, хоть и твердо помнил, что он в доме свой человек. Иванчук, без кафтана, в сопровождении двух слуг, на цыпочках пронесся по зале. Штааль радостно направился к нему, но он, отчаянно щурясь, замахал головой, затряс над ней руками, точно Штааль хотел все испортить, и пронесся дальше. «Зачем же этот хам просил меня приехать как можно раньше? — подумал, обидевшись, Штааль. — Хоть бы прогнал его Александр Андреевич» (об увольняемых со службы людях редко говорят: «его уволили» или «он ушел», а больше «его прогнали», «он вылетел»). К облегчению Штааля, в дверях показался новый гость, вдобавок знакомый: конногвардеец Александр Рибопьер. Это был небольшого роста семнадцатилетний мальчик с необыкновенно оживленным выражением подвижного красивого лица. Радость жизни так его переполняла, что на него трудно было смотреть без улыбки. У него и рот всегда был полуоткрыт, обнажая мелкие белые зубы. Кожа на лбу у Рибопьера была по-детски так твердо и гладко обтянута, что его часто гладили по лбу (это выводило его из себя). Штааль не очень любил Рибопьера: немного завидовал этому баловню судьбы (в нем сразу чувствовался баловень судьбы), завидовал даже его молодости и тому, что, несмотря на свои семнадцать лет, он уже как-никак считался большим. Сам Штааль только что вступил в тот возраст, когда молодой человек неожиданно, с чувством недоумения и грусти, замечает, что первая его молодость безвозвратно прошла и что над ним из-за нее больше не подтрунивают и никогда подтрунивать не будут, — а прежде такие шутки вызывали в нем раздражение.
Штааль вдобавок знал, что в этот вечер у Рибопьера была кроме его семнадцати лет особая причина для возбужденно радостного настроения: весь Петербург говорил, будто этот мальчик был соперником императора Павла в милостях Анны Лопухиной. Еще утром Штааль слышал из разных уст с несходившимися подробностями рассказ о том, как император в необычный час приехал во дворец на набережной Невы, только что им подаренный отцу Лопухиной; не застав ее дома, по указанию Екатерины Николаевны, ненавидевшей свою падчерицу, через пробитую в стене дверь он вошел в соседний дом Долгоруких и там застал Анну Петровну — одни говорили, наедине с Рибопьером, другие — в его объятиях. Что было дальше, не объяснялось: «Картина!» — только повторяли радостно рассказчики. Штааль — больше из зависти к Рибопьеру — громко выражал сомнение в достоверности этого происшествия и говорил, что если бы в нем была хоть небольшая доля правды, то Пален тотчас пригласил бы Рибопьера на «стаканчик лафита» (так почему-то называли ссылку в Сибирь). Но теперь, по взволнованному лицу мальчика, он видел, что в рассказе должна быть доля правды.
Доля правды в нем действительно была, и это в самом деле приводило в особо взволнованное состояние Рибопьера. Он не был влюблен в Анну Петровну — во всяком случае, не больше, чем в других хорошеньких женщин. Государь застал их не наедине, а в обществе других гостей: они танцевали вальс, причем Рибопьер держал даму не одной рукой, а двумя, что было строго запрещено царем. На всех лицах изобразился ужас, когда в дверях
внезапно появилась мрачная фигура Павла. Ничего больше не произошло; государь скоро уехал. Но Рибопьер и теперь не мог освободиться от смешанного чувства испуга, счастья и гордости: он, которого все еще называли Сашей, которому говорили «ты» и которого гладили по лбу, был в любви соперником императора. Всю ночь он замирая ждал страшного стука в дверь и появления великана фельдъегеря — с кибиткой, для отвоза его в Сибирь; а утром, выйдя из дому, он осматривался и тщательно избегал подворотен, где его могли ждать подосланные убийцы (если б с ним пожелали покончить тайно ). Ни фельдъегеря, ни убийц не было, но сознание опасности, которой он подвергался, не покидало Рибопьера даже в доме князя Безбородко, хоть он и предполагал, что на людях с ним не решатся покончить.
При виде Штааля Рибопьер первым делом себя спросил, слышал ли уже Штааль, и если не слышал, то как ему рассказать, не компрометируя чести женщины. Это страстное желание Штааль тотчас почувствовал — с проницательностью молодых людей, враждебно настроенных друг к другу, и нарочно сделал вид, будто ровно ничего не слышал, когда Рибопьер принялся осторожно, никого не называя и не компрометируя чести женщины, рассказывать свою историю. Это очень огорчило юношу. Но его утешил Иванчук, вновь пронесшийся по зале: увидев нового гостя, он на мгновенье остановился, захохотал и потрепал Рибопьера по плечу:
— Слыхали, брат, слыхали о твоем вальсоне с Анет Лопухиной!.. Смотри, Сашенька, в Сибирь не угоди!
Несмотря на упоминание о Сибири или вследствие этого упоминания, Рибопьер вспыхнул от удовольствия.
— Да ведь что же, ведь ничего, собственно, не было, — скромно начал он.
— Ну, Сашенька, ты не ври — это, брат, кажется, из «Цивильского цирюльника»!..
Иванчук опять захохотал и понесся дальше. Штааль упорно делал вид, будто во всей истории нет ничего ни Удивительного, ни интересного. Он даже незаметно зевнул. «Выскочка», — думал он о Рибопьере, вспоминая, что, по слухам, отец мальчишки был француз-парикмахер по имени Пьер Рибо. Неожиданно внимание Штааля заняло сходство имен: Рибопьер — Робеспьер. Он вспомнил картонное лицо революционного диктатора, посмотрел на мальчишку и — невольно улыбнулся. То, что он знал Робеспьера, было ему теперь особенно приятно, так как свидетельствовало об огромном превосходстве его жизненного опыта над опытом Рибопьера, хотя бы тот и был соперником императора. «А может быть, он и в самом деле сочинил всю эту историю с Лопухиной. Очень мальчики врут о таких своих делах… И я привирал в свое время…» — подумал он.
Рибопьер тотчас почувствовал недоброжелательство Штааля и насторожился. Других гостей еще не было, и им приходилось поневоле оставаться вместе. Медленно гуляя по зале, Штааль тоном хозяина и знатока показывал ее главные достопримечательности. Хозяйский тон его теперь раздражал Рибопьера. «Экая, подумаешь, честь, что он свой человек у Александра Андреевича, даже если не врет и в самом деле свой человек…» — думал он (Безбородко, несмотря на его первый в империи пост и огромное богатство, никому не внушал особенного преклонения). Он сбоку смотрел на Штааля и с повышенной насмешливостью, свойственной семнадцатилетним мальчикам, старался найти в нем что-либо такое, о чем можно было бы пустить забавный и злой рассказ. Картины совершенно не интересовали Рибопьера: как все очень молодые люди, он ничего не понимал в искусстве — ему даже были неизвестны имена знаменитых художников, которые называл Штааль (сам Штааль только и знал, что их имена). Но в конце зала, у двери, ведущей во внутренние покои, Рибопьер вдруг залился звонким хохотом при виде мраморной статуи Эрота, обнесенной решеткой из медных стрел.
— Так об этой-то статуе Гаврила Романович написал «Крезова Эрота»! — с трудом выговорил он наконец.
Стихотворение, в котором Державин, недолюбливавший Безбородко, высмеял его немощь, пользовалось большой популярностью у молодежи. Штааль тотчас продекламировал:
Рибопьер, схватившись руками за приглаженные виски и сжимая их так, чтобы не расстроить прически, заливался неудержимым смехом. Он лишь очень недавно узнал женщин. То, о чем говорилось в стихах, теперь составляло главное содержание его жизни (ему было на балах трудно танцевать от волнения), и именно поэтому его так смешили — своей невероятностью — стихи Державина.
…Что, сказал я, так слезами
Льется сей крылатый бог?
Иль толикими стрелами
В сердце чье попасть не мог?
Иль его бессилен пламень?
Тщетен ток опасных слез?
Ах! Нашла коса на камень:
Знать, любить не может Крез.
— «Знать, любить… не может… Крез»… — задыхаясь от смеха, повторил он.
Штааль сделал испуганный жест: дверь из внутренних покоев бесшумно открылась, и в залу вошел, тяжело опираясь на палку, сгорбившись плечами и запрокидывая назад голову, Александр Андреевич в черном кафтане, в епанче из черных кружев. Измученный, больной вид князя, его распухшее, от черного воротника особенно бледное лицо сильнее прежнего поразили Штааля.
— Ты это что, из «Крезова Эрота» читаешь? — спросил канцлер остолбеневшего от смущения Рибопьера. — Славные стишки!..
Он сказал это как бы равнодушным тоном, но по сердитому выражению его глаз Штааль почувствовал, что едва ли князь находит стишки славными.
— Славные стишки… — повторил Александр Андреевич. — Хоть и то сказать: экой Геркулес нашелся Гаврила Романович! Из самого песок сыплется — и туда же!.. А ты, голубчик, поживи с мое, молоко на губах подсохнет — тогда посмеешься… Я, может, на своем веку больше женщин знал, чем тебе случалось д… (Штааль весело рассмеялся, услышав живописное выражение, которым Александр Андреевич наградил Рибопьера, сильно покрасневшего от этих слов). Да… Стар пестряк, да уха сладка…
Он будто ласково потрепал Рибопьера по спине и пошел, опираясь на палку, в примыкавшую к залу Гваренги голубую гостиную, в которой должен был принимать наиболее почетных гостей. Рибопьер прикрыл ладонью рот, выражая досаду, что так смутил старика.
V
Появились новые гости, и Рибопьер, общий любимец, тотчас к ним присоединился. Штааль сделал вид, что и сам как раз хотел от него отойти, так как он ему надоел. Но среди новых гостей у него не оказалось знакомых. С равнодушным видом он бродил по наполнявшемуся залу, небрежно и неслышно напевая «Звук унылой фортепьяна»… Более старые гости проходили в голубую гостиную, к Александру Андреевичу, который по праву больного не выходил из этой комнаты и не вставал с кресла. Самых почетных гостей еще, впрочем, не было: они должны были явиться в мальтийской свите императора. Штааль вышел в галерею над парадной лестницей. Оттуда наблюдали съезд гости, очевидно тоже неуютно чувствовавшие себя в зале и потому иронически настроенные. Съезд был в разгаре. Небольшую сенсацию вызвал приезд Лопухиных. Штааль впервые видел вблизи фаворитку. Ее лицо удивило его обыкновенностью. «Ничего особенного… Только глаза хороши…» Ему почему-то казалось, что император мог полюбить лишь первую красавицу в России. Через минуту после того как Лопухины вошли в зал Гваренги, оркестр заиграл вальс. Из галереи кое-кто устремился в зал. Большинство стоявших над лестницей осталось, вполголоса разговаривая о Лопухиной. Одни тоже разочарованно спрашивали, что в ней нашел государь. Другие сомневались, действительно ли она любовница Павла Петровича; он всячески подчеркивал просто дружеский характер их отношений и даже, по слухам, подыскивал для нее жениха. Третьи говорили об огромном влиянии фаворитки: новый линейный корабль назван «Благодать» в ее честь, так как имя Анна значит благодать на каком-то языке — не то по-гречески, не то по-еврейски. Строившийся дворец государя у Летнего сада приказано выкрасить в цвет перчаток Анны Петровны… Говорили о ней без злобы: дам среди стоявших на галерее не было, а между мужчинами у этой семнадцатилетней миловидной девочки еще не было врагов. Только один пожилой малоросс-полковник изумленно кивал головою, услышав, что Анна Петровна стоит за войну с Францией.
В галерее показался Иванчук, по-прежнему взволнованный, но уже степенный, одетый по последней моде. Он хотел убедиться в том, что на лестнице все обстоит благополучно. Увидев холодно отвернувшегося от его взгляда Штааля, Иванчук поспешно к нему подошел.
— Прости, брат, что тогда с тобою не задержался. Голова идет кругом, — сказал он, пожимая руку Штаалю. — Очень ты хорош в мундире…
Штааль, смягченный, пожал плечами.
— Ты, надеюсь, ничего нынче не ел? Ужин, брат, будет неизобразимый! — таинственно сказал Иванчук. — Да вот не хочешь ли пойти со мной?
Он взял Штааля под руку и повел его из залы. В соседних с уже открытыми залами помещениях люди накрывали столы дорогими скатертями — под ужин на тысячу человек были отведены в доме все три столовые, картинная галерея и еще несколько комнат. Иванчук везде все оглядывал хозяйским взглядом — по-видимому, не в первый раз — и отдавал распоряжения, которые прислуга выслушивала молча и угрюмо. Особенно долго задержался он в малой столовой, где должны были ужинать император, великие князья и княгини, эрцгерцог, принцы Мекленбургские и человек двадцать высших сановников. В этой особенно роскошно обставленной комнате, странно освещенной стеклянными шарами, столы были мраморные, на стульях черного дерева лежали одинаковые парчовые подушки, а посуда вся была из чистого золота. Распоряжался в малой столовой мажордом князя, седой итальянец в черном шелковом фраке, в чулках и при шпаге. Он недоброжелательно посмотрел на вошедших, видимо, хотел что-то сказать, но сдержался и, отвернувшись, продолжал отдавать лакеям распоряжения на ломаном русском языке. Иванчук приблизился к креслу императора, внимательно его осмотрел, сдул какую-то пушинку и поправил перед креслом золотое плато, изображавшее рог изобилия. Затем столь же заботливо осмотрел и понюхал, жмурясь, разложенное на мозаичных столиках по углам душистое куренье. Все было в полном порядке. Иванчук, однако, неодобрительно качал головой (мажордом смотрел на него с худо скрываемой ненавистью). Штааль хотел взять со стола меню.
— Я и так тебе все скажу, — сказал Иванчук, с беспокойством хватая его за руку. — Будет шестьдесят три блюда… У Строганова бывало и больше, но мы выбрали шестьдесят три по числу букв: «Его величество Павел Петрович, император и самодержец Всероссийский». По-моему, недурная мысль, а? Завадовский обещал за ужином обратить на это внимание его величества — не забыл бы он только…
— Да разве кто может съесть шестьдесят три блюда? — с удивлением спросил Штааль.
— Отчего же? Гость до обеда соловей, а после обеда воробей… — ответил Иванчук. — Иной, пожалуй, и перышком рад бы воспользоваться, в горле пощекотать: у Строганова всегда дают гостям перышки… Но я не велел — по-моему, это гадость… Питухи — другое дело: для них растоплена баня и поставлена паюсная икра. Могут искупаться в бане, а там опять пить с новой силой… А я тебе скажу, что нынче надо есть. Из закусок ты возьми щеки селедок — изумительная, братец мой, вещь, но морока Же, доложу тебе: на одну тарелку идет больше тысячи сельдей… Из супов — кавардак… Или нет, пожалуй, возьми уху: очень хороша будет уха — из кронштадтских ершей. Пирожки до одного бесподобные — непременно отведай все восемь сортов: «бодрые», «нескучные», «повтори», «с рыбкой-с», «с живыми картинами», «просто прелесть», «мал золотник да дорог», «что в рот, то спасибо», — без запинки перечислил Иванчук. — Затем из серьезных блюд рекомендую rôti de l’Impératrice[91]. Это, брат, тоже сложная штука: жаворонка начиняют оливками и кладут в перепелку, понимаешь? Потом перепелку кладут в куропатку, куропатку — в фазана, фазана — в каплуна, каплуна — в поросенка, а поросенка жарят особым манером на гвоздике… Смешение вкусов, аром!.. Описать нельзя — сам отведаешь… Но лучше всего будет, пожалуй, свиная печенка, только уж извини, брат, ты в картинной ужинаешь, а ее в одну эту комнату и подадут: Павла Петровича любимое блюдо, — я царскому повару за секрет пятьдесят рублей дал… Постой!.. — Он посмотрел на часы. — Ну да, сейчас будут резать гречанку.
— Кого? — спросил Штааль.
— Свинью. Мы ее полгода кормили грецкими орехами, поили лучшим венгерским вином. Необходимо, видишь ли, свинью зарезать пьяной и притом не доле как за час-полтора до сервировки, — тогда печенка много вкуснее… Знаешь что, пойдем-ка со мною на кухню, я тебе все покажу…
Они вышли из столовой, к большому удовольствию мажордома, и направились цепью коридоров по направлению к кухне. По дороге Иванчук сообщал Штаалю еще разные подробности о предстоявшем ужине.
— К жаркому не забудь взять салад: соленые персики или лучше ананасы в уксусе… Ты видал когда-нибудь ананасы?
— Помилуй! — сердито ответил Штааль, раздраженный тем, что Иванчук спросил «видал».
— Это новый фрукт, — пояснил недоверчиво Иванчук, — Его привозят из Индии. Очень вкусен и с уксусом в салате, и с сахаром на десерт.
Из кухонь издали несся шум. Пахнуло жаром и запахом, невыносимым для сытого человека. Кухни в доме князя Безбородко занимали несколько огромных комнат: в них в этот день кроме двадцати собственных поваров князя работало еще много приглашенных со стороны — из дворцов и из клубов. Люди в белом платье с багрово-красными лицами носились по душным комнатам, рубили, стучали, что-то приносили, что-то подливали, что-то пробовали. Среди них, в шелковом кафтане, высоко держа пудреную голову и выпятив на толстом животе белый жилет с цепочкой, неторопливо расхаживал главный шеф кухни князя, мосье Рено. Он не носил ни колпака, ни фартука (как знаменитые химики, щеголяя своим экспериментальным искусством и точностью работы, не носят фартуков в лаборатории); впрочем, его дело заключалось лишь в том, чтобы давать идеи, — исполнителями были другие. На цепочке у мосье Рено висел медальон с изображением Людовика XVI в рамке из черной эмали: мосье Рено был легитимист, горячо преданный делу Бурбонов и искренне сожалевший о старом строе. Но, в отличие от большинства эмигрантов, сильно преувеличивавших свое прежнее богатство, роскошь жизни и почетное положение (в последние годы они уже это делали почти бессознательно, по привычке, отдаваясь неистребимой потребности самоутешения, и плохо верили друг другу), мосье Рено охотно рассказывал каждому, как он был сначала поваренком, а затем поваром у самого принца Конде. Несмотря на все потрясения революции, мосье Рено за десять лет ни разу не усомнился ни в одном из установлений старого порядка: власть и далекое превосходство над ним принцев, герцогов и графов он очень легко переносил и принимал как самое естественное явление, — в революции ему всего обиднее было именно то, что эта власть над ним и социальное превосходство перешли к людям его круга. Своего прошлого он не скрывал еще и потому, что, как все не бездарные и не гениальные люди, гордился своей профессией и любил ее. Мосье Рено приветливо встретил гостей и тотчас подвел к серебряному чану-кастрюле вместимостью в десять ведер, в котором варилась уха из кронштадтских ершей. В качестве чисто русского блюда она находилась на ответственности русского повара. Повар этот, Игнат, высокий немолодой человек с красивым нахмуренным лицом, стоял перед чаном и внимательно наблюдал за жидкостью. Мосье Рено попробовал уху, закрыл глаза и через полминуты кивнул одобрительно головою.
— Mes comliments, Ignace…[92] Карошо… — сказал он.
У Игната, беспокойно следившего за выражением лица мосье Рено, просияли глаза (лицо его уже не могло стать краснее).
— Ну а гречанка? Не пора Ли, Игнат? — спросил озабоченно Иванчук и повторил вопрос по-французски, обращаясь к шефу.
— И то пора, — подтвердил Игнат.
Мосье Рено кивнул головой, и Игнат вышел. Через минуту из дальней комнаты раздался ни на что другое не похожий крик — вместе раздирающий и комический визг свиньи, которую режут. Иванчук повел туда упиравшегося Штааля.
— А есть любишь? Что за нежности? — говорил он с хитрым видом человека, придумавшего остроумный и неотразимый довод.
Когда они вошли в последнюю из комнат, составлявших помещение кухни, свинья уже была зарезана и дергалась в предсмертных издыханиях. Мальчик сметал шваброй кровь в желоб, шедший по краям чуть покатого каменного пола (дальняя, отделенная комната эта специально предназначалась для убоя животных). Повар Игнат, слегка наклонившись и опираясь руками о бедра, пристально, с интересом смотрел на дергавшиеся шею и брюхо огромного животного. Штааль почувствовал отвращение. Не дожидаясь Иванчука, он поспешно, на цыпочках, вышел из кухни.
В галерее показался Иванчук, по-прежнему взволнованный, но уже степенный, одетый по последней моде. Он хотел убедиться в том, что на лестнице все обстоит благополучно. Увидев холодно отвернувшегося от его взгляда Штааля, Иванчук поспешно к нему подошел.
— Прости, брат, что тогда с тобою не задержался. Голова идет кругом, — сказал он, пожимая руку Штаалю. — Очень ты хорош в мундире…
Штааль, смягченный, пожал плечами.
— Ты, надеюсь, ничего нынче не ел? Ужин, брат, будет неизобразимый! — таинственно сказал Иванчук. — Да вот не хочешь ли пойти со мной?
Он взял Штааля под руку и повел его из залы. В соседних с уже открытыми залами помещениях люди накрывали столы дорогими скатертями — под ужин на тысячу человек были отведены в доме все три столовые, картинная галерея и еще несколько комнат. Иванчук везде все оглядывал хозяйским взглядом — по-видимому, не в первый раз — и отдавал распоряжения, которые прислуга выслушивала молча и угрюмо. Особенно долго задержался он в малой столовой, где должны были ужинать император, великие князья и княгини, эрцгерцог, принцы Мекленбургские и человек двадцать высших сановников. В этой особенно роскошно обставленной комнате, странно освещенной стеклянными шарами, столы были мраморные, на стульях черного дерева лежали одинаковые парчовые подушки, а посуда вся была из чистого золота. Распоряжался в малой столовой мажордом князя, седой итальянец в черном шелковом фраке, в чулках и при шпаге. Он недоброжелательно посмотрел на вошедших, видимо, хотел что-то сказать, но сдержался и, отвернувшись, продолжал отдавать лакеям распоряжения на ломаном русском языке. Иванчук приблизился к креслу императора, внимательно его осмотрел, сдул какую-то пушинку и поправил перед креслом золотое плато, изображавшее рог изобилия. Затем столь же заботливо осмотрел и понюхал, жмурясь, разложенное на мозаичных столиках по углам душистое куренье. Все было в полном порядке. Иванчук, однако, неодобрительно качал головой (мажордом смотрел на него с худо скрываемой ненавистью). Штааль хотел взять со стола меню.
— Я и так тебе все скажу, — сказал Иванчук, с беспокойством хватая его за руку. — Будет шестьдесят три блюда… У Строганова бывало и больше, но мы выбрали шестьдесят три по числу букв: «Его величество Павел Петрович, император и самодержец Всероссийский». По-моему, недурная мысль, а? Завадовский обещал за ужином обратить на это внимание его величества — не забыл бы он только…
— Да разве кто может съесть шестьдесят три блюда? — с удивлением спросил Штааль.
— Отчего же? Гость до обеда соловей, а после обеда воробей… — ответил Иванчук. — Иной, пожалуй, и перышком рад бы воспользоваться, в горле пощекотать: у Строганова всегда дают гостям перышки… Но я не велел — по-моему, это гадость… Питухи — другое дело: для них растоплена баня и поставлена паюсная икра. Могут искупаться в бане, а там опять пить с новой силой… А я тебе скажу, что нынче надо есть. Из закусок ты возьми щеки селедок — изумительная, братец мой, вещь, но морока Же, доложу тебе: на одну тарелку идет больше тысячи сельдей… Из супов — кавардак… Или нет, пожалуй, возьми уху: очень хороша будет уха — из кронштадтских ершей. Пирожки до одного бесподобные — непременно отведай все восемь сортов: «бодрые», «нескучные», «повтори», «с рыбкой-с», «с живыми картинами», «просто прелесть», «мал золотник да дорог», «что в рот, то спасибо», — без запинки перечислил Иванчук. — Затем из серьезных блюд рекомендую rôti de l’Impératrice[91]. Это, брат, тоже сложная штука: жаворонка начиняют оливками и кладут в перепелку, понимаешь? Потом перепелку кладут в куропатку, куропатку — в фазана, фазана — в каплуна, каплуна — в поросенка, а поросенка жарят особым манером на гвоздике… Смешение вкусов, аром!.. Описать нельзя — сам отведаешь… Но лучше всего будет, пожалуй, свиная печенка, только уж извини, брат, ты в картинной ужинаешь, а ее в одну эту комнату и подадут: Павла Петровича любимое блюдо, — я царскому повару за секрет пятьдесят рублей дал… Постой!.. — Он посмотрел на часы. — Ну да, сейчас будут резать гречанку.
— Кого? — спросил Штааль.
— Свинью. Мы ее полгода кормили грецкими орехами, поили лучшим венгерским вином. Необходимо, видишь ли, свинью зарезать пьяной и притом не доле как за час-полтора до сервировки, — тогда печенка много вкуснее… Знаешь что, пойдем-ка со мною на кухню, я тебе все покажу…
Они вышли из столовой, к большому удовольствию мажордома, и направились цепью коридоров по направлению к кухне. По дороге Иванчук сообщал Штаалю еще разные подробности о предстоявшем ужине.
— К жаркому не забудь взять салад: соленые персики или лучше ананасы в уксусе… Ты видал когда-нибудь ананасы?
— Помилуй! — сердито ответил Штааль, раздраженный тем, что Иванчук спросил «видал».
— Это новый фрукт, — пояснил недоверчиво Иванчук, — Его привозят из Индии. Очень вкусен и с уксусом в салате, и с сахаром на десерт.
Из кухонь издали несся шум. Пахнуло жаром и запахом, невыносимым для сытого человека. Кухни в доме князя Безбородко занимали несколько огромных комнат: в них в этот день кроме двадцати собственных поваров князя работало еще много приглашенных со стороны — из дворцов и из клубов. Люди в белом платье с багрово-красными лицами носились по душным комнатам, рубили, стучали, что-то приносили, что-то подливали, что-то пробовали. Среди них, в шелковом кафтане, высоко держа пудреную голову и выпятив на толстом животе белый жилет с цепочкой, неторопливо расхаживал главный шеф кухни князя, мосье Рено. Он не носил ни колпака, ни фартука (как знаменитые химики, щеголяя своим экспериментальным искусством и точностью работы, не носят фартуков в лаборатории); впрочем, его дело заключалось лишь в том, чтобы давать идеи, — исполнителями были другие. На цепочке у мосье Рено висел медальон с изображением Людовика XVI в рамке из черной эмали: мосье Рено был легитимист, горячо преданный делу Бурбонов и искренне сожалевший о старом строе. Но, в отличие от большинства эмигрантов, сильно преувеличивавших свое прежнее богатство, роскошь жизни и почетное положение (в последние годы они уже это делали почти бессознательно, по привычке, отдаваясь неистребимой потребности самоутешения, и плохо верили друг другу), мосье Рено охотно рассказывал каждому, как он был сначала поваренком, а затем поваром у самого принца Конде. Несмотря на все потрясения революции, мосье Рено за десять лет ни разу не усомнился ни в одном из установлений старого порядка: власть и далекое превосходство над ним принцев, герцогов и графов он очень легко переносил и принимал как самое естественное явление, — в революции ему всего обиднее было именно то, что эта власть над ним и социальное превосходство перешли к людям его круга. Своего прошлого он не скрывал еще и потому, что, как все не бездарные и не гениальные люди, гордился своей профессией и любил ее. Мосье Рено приветливо встретил гостей и тотчас подвел к серебряному чану-кастрюле вместимостью в десять ведер, в котором варилась уха из кронштадтских ершей. В качестве чисто русского блюда она находилась на ответственности русского повара. Повар этот, Игнат, высокий немолодой человек с красивым нахмуренным лицом, стоял перед чаном и внимательно наблюдал за жидкостью. Мосье Рено попробовал уху, закрыл глаза и через полминуты кивнул одобрительно головою.
— Mes comliments, Ignace…[92] Карошо… — сказал он.
У Игната, беспокойно следившего за выражением лица мосье Рено, просияли глаза (лицо его уже не могло стать краснее).
— Ну а гречанка? Не пора Ли, Игнат? — спросил озабоченно Иванчук и повторил вопрос по-французски, обращаясь к шефу.
— И то пора, — подтвердил Игнат.
Мосье Рено кивнул головой, и Игнат вышел. Через минуту из дальней комнаты раздался ни на что другое не похожий крик — вместе раздирающий и комический визг свиньи, которую режут. Иванчук повел туда упиравшегося Штааля.
— А есть любишь? Что за нежности? — говорил он с хитрым видом человека, придумавшего остроумный и неотразимый довод.
Когда они вошли в последнюю из комнат, составлявших помещение кухни, свинья уже была зарезана и дергалась в предсмертных издыханиях. Мальчик сметал шваброй кровь в желоб, шедший по краям чуть покатого каменного пола (дальняя, отделенная комната эта специально предназначалась для убоя животных). Повар Игнат, слегка наклонившись и опираясь руками о бедра, пристально, с интересом смотрел на дергавшиеся шею и брюхо огромного животного. Штааль почувствовал отвращение. Не дожидаясь Иванчука, он поспешно, на цыпочках, вышел из кухни.
VI
Штааль заблудился в длинной цепи коридоров и вышел не туда, куда было нужно. Поднялся по какой-то лестнице — между тем помнилось ему, что по пути в кухню лестниц не было. Музыка слышалась все дальше. Коридоры становились беднее — те были покрыты коврами и ярко освещены, а здесь он шел по голому каменному полу, при свете одиноко мерцавших, не восковых, а сальных толстофитильных свечей. Затем он попал в большую, очень низкую полутемную комнату, где плотно друг к другу были прижаты высокие деревянные нары, крытые худыми тюфяками. На некоторых из них у стены лежали вповалку люди. Оттуда слышался храп. Воздух в комнате стоял очень тяжелый. Очевидно, здесь была одна из спален прислуги, где теперь отдыхали люди, работавшие ночью. После блестящих приемных зал Штааля особенно неприятно удивили бедность этой комнаты и условия, в которых жили слуги в доме первого богача России, вдобавок доброго и нескупого человека. Штааль оставил эти мысли и поспешно пошел дальше. Пройдя еще два коридора, он остановился: из-за стены слышались женские голоса, смех… «Уж не здесь ли гарем Александра Андреевича?» — подумал он. Но тотчас сообразил, что для гарема Александр Андреевич, вероятно, подыскал бы более подходящее помещение. «Да ведь его девицы живут на даче против Смольного», — вспомнил Штааль. Он представил себе — с большим трудом — обстановку княжеского гарема и почувствовал, что, как это ни дурно, ему мучительно хочется иметь гарем: женщин, с которыми он мог бы делать все что угодно. Он даже ускорил от нетерпения шаги, хотя шел не в гарем. Звуки музыки стали приближаться. Снова появились ковры, диваны. Он внезапно вышел в ярко освещенный, широкий, очевидно заново отделанный коридор, с правой стороны которого были симметрично расположены низкие бархатные портьеры. Оттуда — теперь очень громко — слышались звуки вальса «Cosa rara»[93]. Штааль сообразил, что за портьерами находятся ложи, устроенные Иванчуком в подражание князю Потемкину. Он остановился и прислушался. Из некоторых лож, смешиваясь со звуками вальса, доносились негромкие голоса. За другими портьерами ничего не было слышно. Штааль осторожно отодвинул крайнюю портьеру и вошел в пустую ложу. Длинная узкая ложа не была освещена. Впереди, как сцена в театре, открывался зал Гваренги.
Штааль ахнул от восторга. Зрелище в самом деле было удивительное. В необозримо громадном зале, под звуки мартиновского вальса, лившиеся откуда-то сверху, кружилось около двухсот пар. Золото блестящих мундиров, туалеты, голые плечи и руки дам, бархат и палисандр мебели, мраморные статуи и колонны — все было залито светом десяти тысяч восковых свечей и отражалось в венецианских зеркалах, подымавшихся до потолка зала…
Из своей темной ложи Штааль смотрел вниз и не мог оторвать глаз. Только через несколько минут сказочная картина стала распадаться на части. Немного высунувшись из ложи, он неожиданно встретился глазами с Екатериной Николаевной. Она сидела в кресле и разговаривала с Рибопьером, обмахивая веером, как показалось Штаалю, не себя, а его. С полминуты Штааль и Лопухина смотрели друг на друга взглядом, почти одинаково наглым с обеих сторон. Затем Лопухина отвернулась с легкой усмешкой. Штааль почему-то почувствовал себя смущенным, несмотря на одержанную победу. Он демонстративно пожал плечами (никто, однако, этого не видел), отошел в глубь ложи и сел в самое дальнее кресло. Только теперь он заметил, что в полутемной ложе стояли на столике бутылка шампанского в ведерке со льдом, печенье и фрукты. «Ну, это Иванчук перестарался, — подумал он. — Точно кабинет у Лиона… Мало ли что Потемкин делал — так то Потемкин!.. C’est du parfait mauvais goüt».[94] Однако он налил шампанского в бокал и выпил не без удовольствия, хоть не очень любил это вино (тщательно это скрывал, даже от самого себя, — как и то, что не любил устриц).
Штааль ахнул от восторга. Зрелище в самом деле было удивительное. В необозримо громадном зале, под звуки мартиновского вальса, лившиеся откуда-то сверху, кружилось около двухсот пар. Золото блестящих мундиров, туалеты, голые плечи и руки дам, бархат и палисандр мебели, мраморные статуи и колонны — все было залито светом десяти тысяч восковых свечей и отражалось в венецианских зеркалах, подымавшихся до потолка зала…
Из своей темной ложи Штааль смотрел вниз и не мог оторвать глаз. Только через несколько минут сказочная картина стала распадаться на части. Немного высунувшись из ложи, он неожиданно встретился глазами с Екатериной Николаевной. Она сидела в кресле и разговаривала с Рибопьером, обмахивая веером, как показалось Штаалю, не себя, а его. С полминуты Штааль и Лопухина смотрели друг на друга взглядом, почти одинаково наглым с обеих сторон. Затем Лопухина отвернулась с легкой усмешкой. Штааль почему-то почувствовал себя смущенным, несмотря на одержанную победу. Он демонстративно пожал плечами (никто, однако, этого не видел), отошел в глубь ложи и сел в самое дальнее кресло. Только теперь он заметил, что в полутемной ложе стояли на столике бутылка шампанского в ведерке со льдом, печенье и фрукты. «Ну, это Иванчук перестарался, — подумал он. — Точно кабинет у Лиона… Мало ли что Потемкин делал — так то Потемкин!.. C’est du parfait mauvais goüt».[94] Однако он налил шампанского в бокал и выпил не без удовольствия, хоть не очень любил это вино (тщательно это скрывал, даже от самого себя, — как и то, что не любил устриц).