Страница:
Государыня умылась, напилась крепкого кофе, потом весело поболтала с Платоном Александровичем, который был тоже очень хорошо настроен, отпустила его, позвала в спальню секретаря и принялась за работу. Вскоре после начала работы она вдруг поднялась, попросила секретаря подождать немного в соседней комнате и удалилась в уборную, помещавшуюся рядом со спальней.
Секретарь со сконфуженным видом вышел и принялся в соседней большой комнате рассматривать картины по стенам. Он ждал с четверть часа, удивился и довольно громко кашлянул несколько раз. Заглянул осторожно в спальню — там никого не было. Подождал еще, затем обеспокоился и поделился своим беспокойством с дежурным лакеем Тульником. Тульник тотчас доложил старшему камердинеру, любимцу Екатерины, Захару Зотову. Зотов сказал, что, должно быть, матушка давно вышла из уборной и, забыв о секретаре, через другую дверь спальни прошла погулять в Ермитаж. Гуляла обыкновенно государыня в шубе и в мягких ботинках. Зотов заглянул в шкаф и увидел, что шуба и мягкие ботинки на месте. Это очень встревожило камердинера. Как ему ни было неловко, он подошел к уборной, сначала кашлянул, затем слегка постучал в дверь, потом громче.
Никто не отвечал.
— Ваше величество… Матушка!.. — окликнул он дрогнувшим голосом.
Ответа не было.
Зотов попробовал ручку двери. Дверь, открывавшаяся внутрь уборной, была заперта. Захар Константинович вдруг чрезвычайно побледнел. Схватив е кофейного прибора нож, он смахнул с него пальцем масло, просунул лезвие в щель двери и поднял с петли крючок, которым дверь запиралась. Крючок повернулся и упал по другую сторону. Зотов нажал дверь и с ужасом почувствовал, что она открывается туго, особенно снизу, точно к ней внизу прижато какое-то тяжелое тело. Из уборной послышался странный, негромкий, хрипящий звук. Вскрикнув от ужаса, Зотов надавил на дверь руками и коленом и протиснулся в уборную. Не то стон, не то крик, не то вой камердинера оповестил секретаря и Тульника о случившемся несчастье.
В маленькой уборной на полу, прислонившись спиной к двери и безжизненно опустив на грудь голову, подогнув под себя левую ногу, выставив вперед правую, с которой свалилась туфля, сидела императрица Екатерина II. Лицо ее было багрово-красного цвета, глаза тяжело опущены. Из открытого рта вырывалось хрипение.
От толчка в дверь туловище государыни слегка обвалилось, голова повисла на левом плече. Захар Зотов, выкрикивая бессмысленные слова, схватил Екатерину под мышки, выпустил, дернул поднявшийся пеньюар, спустив его на обнаженную волосатую ногу, высунул в дверь белое от ужаса лицо и пролепетал еле слышно:
— За князем! Скорей за князем!
Секретарь опрометью бросился на половину Платона Александровича. Зотов снова схватил государыню под мышки и, напрягая все силы, поднял и оттащил немного от двери ее тяжелое тело. Екатерина, не открывая глаз, продолжала хрипеть. Дверь удалось открыть. Тульник сорвал с постели сафьяновый тюфяк и бросил его на пол, затем обхватил ноги императрицы ниже колен и поднял ее с помощью задыхавшегося Зотова. Тело было необычайно тяжело. Они втащили государыню в спальню и опустили ее на тюфяк. При этом правая рука ее свалилась и мягко ударилась о ковер — Зотов и Тульник ахнули.
Императрица лежала, хрипя, тяжело запрокинув голову, под которую не догадались положить подушку. Ее тело в белом, осевшем на животе и на босых ногах пеньюаре, казалось частью огромного шара.
За дверью спальной послышался шум бегущих шагов. В комнату ворвался князь Платон Зубов, замер на пороге — и с криком ужаса упал на колени возле хрипящего тела государыни.
IV
V
Секретарь со сконфуженным видом вышел и принялся в соседней большой комнате рассматривать картины по стенам. Он ждал с четверть часа, удивился и довольно громко кашлянул несколько раз. Заглянул осторожно в спальню — там никого не было. Подождал еще, затем обеспокоился и поделился своим беспокойством с дежурным лакеем Тульником. Тульник тотчас доложил старшему камердинеру, любимцу Екатерины, Захару Зотову. Зотов сказал, что, должно быть, матушка давно вышла из уборной и, забыв о секретаре, через другую дверь спальни прошла погулять в Ермитаж. Гуляла обыкновенно государыня в шубе и в мягких ботинках. Зотов заглянул в шкаф и увидел, что шуба и мягкие ботинки на месте. Это очень встревожило камердинера. Как ему ни было неловко, он подошел к уборной, сначала кашлянул, затем слегка постучал в дверь, потом громче.
Никто не отвечал.
— Ваше величество… Матушка!.. — окликнул он дрогнувшим голосом.
Ответа не было.
Зотов попробовал ручку двери. Дверь, открывавшаяся внутрь уборной, была заперта. Захар Константинович вдруг чрезвычайно побледнел. Схватив е кофейного прибора нож, он смахнул с него пальцем масло, просунул лезвие в щель двери и поднял с петли крючок, которым дверь запиралась. Крючок повернулся и упал по другую сторону. Зотов нажал дверь и с ужасом почувствовал, что она открывается туго, особенно снизу, точно к ней внизу прижато какое-то тяжелое тело. Из уборной послышался странный, негромкий, хрипящий звук. Вскрикнув от ужаса, Зотов надавил на дверь руками и коленом и протиснулся в уборную. Не то стон, не то крик, не то вой камердинера оповестил секретаря и Тульника о случившемся несчастье.
В маленькой уборной на полу, прислонившись спиной к двери и безжизненно опустив на грудь голову, подогнув под себя левую ногу, выставив вперед правую, с которой свалилась туфля, сидела императрица Екатерина II. Лицо ее было багрово-красного цвета, глаза тяжело опущены. Из открытого рта вырывалось хрипение.
От толчка в дверь туловище государыни слегка обвалилось, голова повисла на левом плече. Захар Зотов, выкрикивая бессмысленные слова, схватил Екатерину под мышки, выпустил, дернул поднявшийся пеньюар, спустив его на обнаженную волосатую ногу, высунул в дверь белое от ужаса лицо и пролепетал еле слышно:
— За князем! Скорей за князем!
Секретарь опрометью бросился на половину Платона Александровича. Зотов снова схватил государыню под мышки и, напрягая все силы, поднял и оттащил немного от двери ее тяжелое тело. Екатерина, не открывая глаз, продолжала хрипеть. Дверь удалось открыть. Тульник сорвал с постели сафьяновый тюфяк и бросил его на пол, затем обхватил ноги императрицы ниже колен и поднял ее с помощью задыхавшегося Зотова. Тело было необычайно тяжело. Они втащили государыню в спальню и опустили ее на тюфяк. При этом правая рука ее свалилась и мягко ударилась о ковер — Зотов и Тульник ахнули.
Императрица лежала, хрипя, тяжело запрокинув голову, под которую не догадались положить подушку. Ее тело в белом, осевшем на животе и на босых ногах пеньюаре, казалось частью огромного шара.
За дверью спальной послышался шум бегущих шагов. В комнату ворвался князь Платон Зубов, замер на пороге — и с криком ужаса упал на колени возле хрипящего тела государыни.
IV
Несчастный случай с императрицей было вначале велено скрывать, так что сам граф Безбородко узнал о нем лишь в обеденное время. Известие это, сообщенное на ухо Александру Андреевичу доверенным секретарем Иванчуком, совершенно его ошеломило. В мозгу графа оно мгновенно отразилось образом невысокого беспокойного человека в странном мундире, со вздернутым носиком и со злыми бегающими глазками. Александр Андреевич, с утра вдобавок чувствовавший себя нехорошо, апоплексически побагровел; он схватился обеими затрясшимися руками за галстук и па мгновенье лишился дыхания. Ему вдруг захотелось лечь. Ноги задрожали мелкой дрожью. Не говоря ни слова, ни о чем не спрашивая Иванчука, который, впрочем, никаких подробностей и не знал, Безбородко неверной походкой пошел по направлению к дивану, по дороге остановился и тупыми глазами уставился на секретаря. Постояв так с минуту, он вздрогнул, вытер все лицо платком, тяжело поспешными шагами спустился вниз по лестнице, машинально расправляя рукой смявшийся шелк галстука. Как ни был поражен граф, он не забывал, что тяжелая болезнь императрицы может составлять государственную тайну. Он никому не говорил о случившемся и не объяснял, куда и зачем уезжает. Лакеи смотрели на него изумленно: не было случая, чтобы Безбородко выехал из дому в обеденное время. Экипаж графа не был заказан, но у подъезда стояли парные сани управляющего. Александр Андреевич вышел из парадной двери, оступился на мостках, вступил ногой в мокрый снег, замочив чулок по щиколотку, и, опираясь на плечо Иванчука, полез в чужие сани. Перепуганный кучер хотел было объяснить, что тут ошибка, что это не карета его сиятельства, но Иванчук сделал страшное лицо — и кучер сразу стих. Секретарь ловко подсадил Александра Андреевича и спросил его шепотом:
— Прикажете ехать с вами?
Безбородко отрицательно мотнул головой и с выражением ужаса на лице приложил к правому углу рта конец указательного пальца, тотчас же смочившийся при этом слюною. Иванчук почтительно закрыл глаза и медленно наклонил голову. Радость от того, что он первый, раньше всех, узнал и сообщил графу столь важную новость, совершенно переполняла его душу, и хоть Безбородко не взял его с собой, Иванчук не чувствовал досады: рассчитывал скоро проникнуть во дворец и без графа.
— Барин, куда их везти? — спросил растерянно кучер.
— Пошел в Зимний дворец! — тихо, но внушительно сказал секретарь, с особым удовольствием произнося последние слова.
Кучер задергал вожжами и негромко — из уважения к седоку — щелкнул кнутом. Улицы Петербурга по дороге от Дома Безбородко ко дворцу были в ту пору уже вымощены, и на камнях мостовой, еле покрытых грязным ноябрьским снегом, сани сильно трясли и стучали. Александр Андреевич, обычно выезжавший в покойной карете шестериком в цуге, с гусарами, с форейторами, с гайдуками, сидел боком, ухватившись за левую ручку саней и не запахнув шубы. Непривычный плохой экипаж как бы отметил в его сознании, что произошло что-то новое, страшное и непоправимое. Сани были небогатые, но с претензиями: с ярко-красной бархатной полостью и с загнутыми полозьями, которые наверху, аршина на два от земли, сводились в золоченую фигурку — голову сатира со сквозными ушами для пропуска концов вожжей. Александр Андреевич, медленно вздрагивая всем телом, бессмысленно уставился сбоку на голову сатира — и вдруг с фигурки на него взглянул беспокойный курносый человек со странной отвесной верхней губой и с нехорошим взглядом исподлобья. Безбородко почувствовал себя больным. Последним усилием воли он запретил себе думать, до приезда во дворец, о том, что произошло. Может быть, еще ничего и не произошло… Мало ли что говорят люди…
Но как только он вылез, задыхаясь, из тряского экипажа, как только вошел в хорошо знакомый правый малый подъезд дворца, он почувствовал, что люди говорили правду и что случилось несчастье. Непривычный человек, вероятно, не заметил бы в вестибюле ничего особенного. Но Александру Андреевичу сразу бросилась в глаза не совсем обыкновенная картина. Прислуги внизу было меньше, чем всегда; зато были какие-то чужие люди, явно не имевшие привычки ко дворцу, — это было заметно по их неуверенному поведению у лестниц. Небольшие группы шептались.
Александра Андреевича прислуга заметила не сразу. Один старый лакей бросился, наконец, к нему и, снимая шубу, шепнул графу на ухо, что кончины ожидают с минуты на минуту. Александр Андреевич ахнул — уж, стало быть, всем известно.
— Что ты говоришь!.. — прошептал он чуть слышно.
Лакей закивал головой с сокрушенным видом. Однако в бегающих глазах у него играли радостные огоньки. Дворцовая прислуга любила Екатерину. Но близящаяся большая перемена радовала русских людей.
— Господи, помилуй! — сказал тихо Александр Андреевич.
Он с трудом повел утомившейся вдруг спиной и плечами, отдал шубу и по привычке хотел было, как всегда при этом жесте, предписать лакею заботливое отношение к шубе, но спохватился — неприлично, «да и к чему теперь соболья шуба? разве что в Сибири пригодится», — он криво улыбнулся бледными холодными губами. Машинальным жестом потянулся рукой к чулку, чтобы его подтянуть, но опять спохватился, — пожалуй, и о чулках заботиться теперь не совсем удобно. Он оглянулся по сторонам: слава Богу, никто не заметил. Александр Андреевич вдруг опомнился, сделал над собой усилие и медленно пошел вверх по лестнице, стараясь держаться ближе к перилам: ему почему-то казалось, будто и с ним, как с матушкой, вдруг может случиться что-то очень неожиданное и нехорошее. На первой площадке он остановился передохнуть и увидел в огромном уже темнеющем зеркале наклонное отражение расстроенной фигуры. По второй лестнице спускался поспешным шагом обер-церемониймейстер Валуев — добрый знакомый и благожелатель. Александр Андреевич окликнул его упавшим голосом. Валуев радостно к нему подошел и остановился с ним в углу площадки минут на пять, хотя по его спешному шагу можно было заключить, что он торопился по важному делу. Тут только Безбородко, ахая и вскрикивая, узнал во всех подробностях, что именно произошло. Валуев морщился, описывая несчастный случай с государыней. Он подтвердил, что лейб-медик Роджерсон признал состояние матушки безнадежным: уже послано за его высочеством в Гатчину. Послано и за митрополитом Гавриилом. Александр Андреевич — неожиданно даже для самого себя — вдруг тяжело беззвучно зарыдал. Обер-церемониймейстер посмотрел на него изумленно, и Безбородко вспомнил, что Валуев, в отличие от него, не имеет особых оснований опасаться воцарения курносого человека со злыми глазками. Расстроенный вид Валуева объяснялся главным образом тем, что несчастье с государыней случилось в столь неподобающем и непредусмотренном месте; и все мысли обер-церемониймейстера сосредоточивались теперь на вопросах церемониала, связанных с предстоящими похоронами государыни и со вступлением на престол Павла Петровича.
Из сочувствия горю Александра Андреевича Валуев крепко пожал ему руку, торопливо взглянул на часы, ахнул и побежал дальше. Безбородко вытер слезы, уронил платок, поднял, встряхнул и подул на него, затем, держась за перила, пошел вверх по лестнице. Валуев сказал ему, что все собрались около спальной ее величества, в бриллиантовой и зеркальной комнатах. Когда Безбородко поднялся в средний этаж, у него началось сильное сердцебиение. Он добрался до стула у стены узкой проходной залы и сел, схватившись рукой за грудь. Сердце понемногу отошло. Зато голова работала все хуже. А между тем он чувствовал, что надо сделать что-то важное: что именно — он не мог сообразить. Александр Андреевич напрягал память: сколько раз в последние годы он представлял себе возможность кончины государыни. Почему-то ему всегда казалось, что это произойдет не сразу; можно будет позаботиться о своих делах во время болезни матушки. Теперь несчастье обрушилось так внезапно… Он не мог собрать мыслей, не мог вспомнить того, что предполагал сделать в этом положении. Александр Андреевич, не меняя позы, смотрел снизу вверх на людей, проходивших перед ним с озабоченными и нахмуренными лицами. Никто его не замечал: было уже довольно темно. Ему казалось, что его не замечают умышленно, и это наводило на него особенный ужас. По зале проходило много народу; были тут и привычные, и совершенно неизвестные лица. Почти никто не здоровался со знакомыми. Шедшие туда, встречаясь с шедшими оттуда (вторых было гораздо меньше), задавали вполголоса, или просто выражением лица, один и тот же вопрос и получали один и тот же ответ, после чего, кивая медленно головой, говорили: «Господи!», или: «Ах ты, Боже мой!», или: «Какое несчастье!..» Разговаривали вообще немного и однообразно. Но почти неизменно, вслед за «Господи!» и «Какое несчастье!», знакомые спрашивали друг друга, уже погромче, о князе Зубове, точно и он заболел вместе с императрицей. Ответы были также однообразные: одни говорили «смотреть жалко», другие говорили «смотреть гадко». При этом лица менялись, и на них выступало с трудом сдерживаемое, а то и вовсе не сдерживаемое выражение радости: Платона Зубова ненавидели все, даже облагодетельствованные им люди.
Безбородко только тут, услышав разговоры, вспомнил о Зубове: высокомерный фаворит Екатерины, всячески третировавший наследника престола, мог, конечно, считаться погибшим человеком. Александр Андреевич теперь забыл о своей злобе против князя. Но его все же немного утешила мысль о том, что есть сановник, положение которого еще гораздо хуже, чем его собственное. Надеясь найти и других товарищей по несчастью, Безбородко с тоской всматривался в лица людей, которые проходили как тени во все темнеющей узкой зале. Но на всех почти лицах он читал то же выражение, которое мелькало в глазах старого лакея. Почти всех радостно волновало ожидание близкой важной перемены. Едва ли кто радовался самой кончине Екатерины. Но едва ли кто и очень огорчался, кроме нескольких ее любимцев. Из посторонних людей лишь очень немногие выражали скорбь иначе, как коротким восклицанием при первом известии. Зато эти немногие выражали свое горе в столь неестественной форме, что за них становилось неловко. Быстро взбежавший по лестнице нарядно одетый представительный господин. — Александр Андреевич знал его в лицо, это был известный актер придворного театра, — услышав о безнадежном состоянии Екатерины, вдруг вскрикнул страшным голосом, вцепился в волосы руками в перстнях и, подбежав к выстланной мягким штофом стене, стал биться о нее головою.
— Фелица! Матушка! Великая Екатерина! — вскрикивал рыдающим голосом актер. — За что? Господи, за что?.. Что же теперь будет с несчастной Россией!.. Фелица! Гремислава!..
Одни кивали сочувственно головою, другие смотрели в недоумении. Вдруг неожиданно у стены, почти рядом с рыдающим актером, послышалась музыка. Это заиграли «Malbrough s’en va-t-en guerre»[8] часы работы Рентгена. Екатерина, совершенно лишенная музыкального слуха, очень любила играющие часы, и во дворце их было немало. Актер еще вскрикнул, уже потише, и поспешно отошел от часов. Какой-то молодой человек в форме сержанта Измайловского полка весело засмеялся. Александр Андреевич посмотрел с тоскою — кто теперь может смеяться? Симпатичное лицо молодого человека было ему знакомо. Он механически напряг память и вспомнил: Митя Бологовской. Бессознательное удовлетворение от этого удавшегося, хоть совершенно ненужного ему, усилия памяти вдруг заполнило провал, образовавшийся в уме графа Безбородко. В памяти его выскочил перевязанный черной ленточкой пакет, в котором хранилось завещание государыни. Точно вспыхнул огонек — мысль Александра Андреевича пришла в движение. Он видел, что использовать этот пакет против Павла Петровича уже невозможно: нет времени. Но передать завещание Павлу, смягчить таким образом его немилость — да, тут еще были козыри для игры. И первым делом нужно, разумеется, послать от себя гонца к наследнику — сообщить как и что. Это само по себе должно ему понравиться. «Как только я раньше не догадался?.. — подумал, быстро поднимаясь и вздрагивая, Безбородко. — Куда ж послать?.. В Павловское?.. Нет, в Гатчину… Нет, скачет уже, верно, сюда. Вот по дороге ему и передадут… Кого послать? Да вот этого хлопца…»
Он поспешно поплыл к Бологовскому и взял его рукой за плечо.
— Вот что, Митенька, голуба, — сказал он негромко, не отвечая на почтительное приветствие молодого человека. — Не в службу, а в дружбу прошу и услуги твоей не забуду… Да… Поезжай-ка ты сейчас по Гатчинской дороге… да… по Гатчинской дороге… навстречу его высочеству. А как встретишь его высочество, скажи ты ему… скажи, что послал тебя Александр Андреевич Безбородко и велел передать, что надежды на выздоровление ее величества нет никакой, — он тяжело вздохнул. — И еще велел передать, что он, Александр Андреевич, его высочеству всегда был, есть и будет верный слуга. — Безбородко произнес эти слова особенно внушительно, точно убедить в них надо было Митю Бологовского…
Проходивший мимо них с озабоченным видом Валуев услышал слова графа и вдруг остановился.
— Вы что, тоже к наследнику посылаете? — сказал он с недоумением. — Mais on dirait que c’est contagieux![9] Нынче все послали гонцов к наследнику. И великие князья послали, и Ростопчин, разумеется, поскакал, и Зубов — да-с, Зубов! — послал братца Николая, и еще двадцать человек послало, c’est comrae j’ai l’honneur de vous dire![10] Придворные повара и те, ma parole[11], отрядили к Павлу Петровичу своего человека для оповещения, что надежды никакой нет. Полноте, Александр Андреевич, оставьте в покое этого юношу. И без вас ввечеру прискачет Павел Петрович…
Он взял графа за талию и отвел его от Бологовского. Безбородко, сокрушенный новым ударом, бессильно за ним следовал.
— Вот что, ваше сиятельство, — сказал шутливым тоном Валуев, невольно прислушиваясь к игре часов и слегка отбивая такт ногою. — Не волнуйтесь вы понапрасну. На вас лица нет. Еще, не приведи Бог, свалитесь.
— И лучше бы!.. Один конец!.. — простонал Александр Андреевич.
— Да полноте! Грех какой! — вскрикнул Валуев. — Зубов — другое дело, а вам чего так бояться, право? — добавил он поспешно вполголоса. — Кто перед Павлом Петровичем не грешен, кто бабе не внук? Все, правду говоря, виноваты.
— Я-то, Петр Степанович, я-то чем виноват? — лепетал Александр Андреевич. — Вот уж, Бог видит, ни мыслью, ни душою… Готов служить верой и правдой… как матушке служил!..
— Ну да, ну да! — рассеянно сказал Валуев, с сожалением взглянув на умолкшие часы. — И с Ростопчиным в особливости вы хороши, ведь он теперь всем на шею сядет… Незачем вам себя озабочивать, верьте мне! Пойдем лучше со мной туда… Экая темь! Отчего свечей не зажигают? Беспорядок какой!.. Всякий народ сегодня пускают во дворец! Cette foule!..[12] О кончине… о восшествии на престол объявил в бриллиантовой граф Самойлов, — неожиданно добавил Валуев.
— Прикажете ехать с вами?
Безбородко отрицательно мотнул головой и с выражением ужаса на лице приложил к правому углу рта конец указательного пальца, тотчас же смочившийся при этом слюною. Иванчук почтительно закрыл глаза и медленно наклонил голову. Радость от того, что он первый, раньше всех, узнал и сообщил графу столь важную новость, совершенно переполняла его душу, и хоть Безбородко не взял его с собой, Иванчук не чувствовал досады: рассчитывал скоро проникнуть во дворец и без графа.
— Барин, куда их везти? — спросил растерянно кучер.
— Пошел в Зимний дворец! — тихо, но внушительно сказал секретарь, с особым удовольствием произнося последние слова.
Кучер задергал вожжами и негромко — из уважения к седоку — щелкнул кнутом. Улицы Петербурга по дороге от Дома Безбородко ко дворцу были в ту пору уже вымощены, и на камнях мостовой, еле покрытых грязным ноябрьским снегом, сани сильно трясли и стучали. Александр Андреевич, обычно выезжавший в покойной карете шестериком в цуге, с гусарами, с форейторами, с гайдуками, сидел боком, ухватившись за левую ручку саней и не запахнув шубы. Непривычный плохой экипаж как бы отметил в его сознании, что произошло что-то новое, страшное и непоправимое. Сани были небогатые, но с претензиями: с ярко-красной бархатной полостью и с загнутыми полозьями, которые наверху, аршина на два от земли, сводились в золоченую фигурку — голову сатира со сквозными ушами для пропуска концов вожжей. Александр Андреевич, медленно вздрагивая всем телом, бессмысленно уставился сбоку на голову сатира — и вдруг с фигурки на него взглянул беспокойный курносый человек со странной отвесной верхней губой и с нехорошим взглядом исподлобья. Безбородко почувствовал себя больным. Последним усилием воли он запретил себе думать, до приезда во дворец, о том, что произошло. Может быть, еще ничего и не произошло… Мало ли что говорят люди…
Но как только он вылез, задыхаясь, из тряского экипажа, как только вошел в хорошо знакомый правый малый подъезд дворца, он почувствовал, что люди говорили правду и что случилось несчастье. Непривычный человек, вероятно, не заметил бы в вестибюле ничего особенного. Но Александру Андреевичу сразу бросилась в глаза не совсем обыкновенная картина. Прислуги внизу было меньше, чем всегда; зато были какие-то чужие люди, явно не имевшие привычки ко дворцу, — это было заметно по их неуверенному поведению у лестниц. Небольшие группы шептались.
Александра Андреевича прислуга заметила не сразу. Один старый лакей бросился, наконец, к нему и, снимая шубу, шепнул графу на ухо, что кончины ожидают с минуты на минуту. Александр Андреевич ахнул — уж, стало быть, всем известно.
— Что ты говоришь!.. — прошептал он чуть слышно.
Лакей закивал головой с сокрушенным видом. Однако в бегающих глазах у него играли радостные огоньки. Дворцовая прислуга любила Екатерину. Но близящаяся большая перемена радовала русских людей.
— Господи, помилуй! — сказал тихо Александр Андреевич.
Он с трудом повел утомившейся вдруг спиной и плечами, отдал шубу и по привычке хотел было, как всегда при этом жесте, предписать лакею заботливое отношение к шубе, но спохватился — неприлично, «да и к чему теперь соболья шуба? разве что в Сибири пригодится», — он криво улыбнулся бледными холодными губами. Машинальным жестом потянулся рукой к чулку, чтобы его подтянуть, но опять спохватился, — пожалуй, и о чулках заботиться теперь не совсем удобно. Он оглянулся по сторонам: слава Богу, никто не заметил. Александр Андреевич вдруг опомнился, сделал над собой усилие и медленно пошел вверх по лестнице, стараясь держаться ближе к перилам: ему почему-то казалось, будто и с ним, как с матушкой, вдруг может случиться что-то очень неожиданное и нехорошее. На первой площадке он остановился передохнуть и увидел в огромном уже темнеющем зеркале наклонное отражение расстроенной фигуры. По второй лестнице спускался поспешным шагом обер-церемониймейстер Валуев — добрый знакомый и благожелатель. Александр Андреевич окликнул его упавшим голосом. Валуев радостно к нему подошел и остановился с ним в углу площадки минут на пять, хотя по его спешному шагу можно было заключить, что он торопился по важному делу. Тут только Безбородко, ахая и вскрикивая, узнал во всех подробностях, что именно произошло. Валуев морщился, описывая несчастный случай с государыней. Он подтвердил, что лейб-медик Роджерсон признал состояние матушки безнадежным: уже послано за его высочеством в Гатчину. Послано и за митрополитом Гавриилом. Александр Андреевич — неожиданно даже для самого себя — вдруг тяжело беззвучно зарыдал. Обер-церемониймейстер посмотрел на него изумленно, и Безбородко вспомнил, что Валуев, в отличие от него, не имеет особых оснований опасаться воцарения курносого человека со злыми глазками. Расстроенный вид Валуева объяснялся главным образом тем, что несчастье с государыней случилось в столь неподобающем и непредусмотренном месте; и все мысли обер-церемониймейстера сосредоточивались теперь на вопросах церемониала, связанных с предстоящими похоронами государыни и со вступлением на престол Павла Петровича.
Из сочувствия горю Александра Андреевича Валуев крепко пожал ему руку, торопливо взглянул на часы, ахнул и побежал дальше. Безбородко вытер слезы, уронил платок, поднял, встряхнул и подул на него, затем, держась за перила, пошел вверх по лестнице. Валуев сказал ему, что все собрались около спальной ее величества, в бриллиантовой и зеркальной комнатах. Когда Безбородко поднялся в средний этаж, у него началось сильное сердцебиение. Он добрался до стула у стены узкой проходной залы и сел, схватившись рукой за грудь. Сердце понемногу отошло. Зато голова работала все хуже. А между тем он чувствовал, что надо сделать что-то важное: что именно — он не мог сообразить. Александр Андреевич напрягал память: сколько раз в последние годы он представлял себе возможность кончины государыни. Почему-то ему всегда казалось, что это произойдет не сразу; можно будет позаботиться о своих делах во время болезни матушки. Теперь несчастье обрушилось так внезапно… Он не мог собрать мыслей, не мог вспомнить того, что предполагал сделать в этом положении. Александр Андреевич, не меняя позы, смотрел снизу вверх на людей, проходивших перед ним с озабоченными и нахмуренными лицами. Никто его не замечал: было уже довольно темно. Ему казалось, что его не замечают умышленно, и это наводило на него особенный ужас. По зале проходило много народу; были тут и привычные, и совершенно неизвестные лица. Почти никто не здоровался со знакомыми. Шедшие туда, встречаясь с шедшими оттуда (вторых было гораздо меньше), задавали вполголоса, или просто выражением лица, один и тот же вопрос и получали один и тот же ответ, после чего, кивая медленно головой, говорили: «Господи!», или: «Ах ты, Боже мой!», или: «Какое несчастье!..» Разговаривали вообще немного и однообразно. Но почти неизменно, вслед за «Господи!» и «Какое несчастье!», знакомые спрашивали друг друга, уже погромче, о князе Зубове, точно и он заболел вместе с императрицей. Ответы были также однообразные: одни говорили «смотреть жалко», другие говорили «смотреть гадко». При этом лица менялись, и на них выступало с трудом сдерживаемое, а то и вовсе не сдерживаемое выражение радости: Платона Зубова ненавидели все, даже облагодетельствованные им люди.
Безбородко только тут, услышав разговоры, вспомнил о Зубове: высокомерный фаворит Екатерины, всячески третировавший наследника престола, мог, конечно, считаться погибшим человеком. Александр Андреевич теперь забыл о своей злобе против князя. Но его все же немного утешила мысль о том, что есть сановник, положение которого еще гораздо хуже, чем его собственное. Надеясь найти и других товарищей по несчастью, Безбородко с тоской всматривался в лица людей, которые проходили как тени во все темнеющей узкой зале. Но на всех почти лицах он читал то же выражение, которое мелькало в глазах старого лакея. Почти всех радостно волновало ожидание близкой важной перемены. Едва ли кто радовался самой кончине Екатерины. Но едва ли кто и очень огорчался, кроме нескольких ее любимцев. Из посторонних людей лишь очень немногие выражали скорбь иначе, как коротким восклицанием при первом известии. Зато эти немногие выражали свое горе в столь неестественной форме, что за них становилось неловко. Быстро взбежавший по лестнице нарядно одетый представительный господин. — Александр Андреевич знал его в лицо, это был известный актер придворного театра, — услышав о безнадежном состоянии Екатерины, вдруг вскрикнул страшным голосом, вцепился в волосы руками в перстнях и, подбежав к выстланной мягким штофом стене, стал биться о нее головою.
— Фелица! Матушка! Великая Екатерина! — вскрикивал рыдающим голосом актер. — За что? Господи, за что?.. Что же теперь будет с несчастной Россией!.. Фелица! Гремислава!..
Одни кивали сочувственно головою, другие смотрели в недоумении. Вдруг неожиданно у стены, почти рядом с рыдающим актером, послышалась музыка. Это заиграли «Malbrough s’en va-t-en guerre»[8] часы работы Рентгена. Екатерина, совершенно лишенная музыкального слуха, очень любила играющие часы, и во дворце их было немало. Актер еще вскрикнул, уже потише, и поспешно отошел от часов. Какой-то молодой человек в форме сержанта Измайловского полка весело засмеялся. Александр Андреевич посмотрел с тоскою — кто теперь может смеяться? Симпатичное лицо молодого человека было ему знакомо. Он механически напряг память и вспомнил: Митя Бологовской. Бессознательное удовлетворение от этого удавшегося, хоть совершенно ненужного ему, усилия памяти вдруг заполнило провал, образовавшийся в уме графа Безбородко. В памяти его выскочил перевязанный черной ленточкой пакет, в котором хранилось завещание государыни. Точно вспыхнул огонек — мысль Александра Андреевича пришла в движение. Он видел, что использовать этот пакет против Павла Петровича уже невозможно: нет времени. Но передать завещание Павлу, смягчить таким образом его немилость — да, тут еще были козыри для игры. И первым делом нужно, разумеется, послать от себя гонца к наследнику — сообщить как и что. Это само по себе должно ему понравиться. «Как только я раньше не догадался?.. — подумал, быстро поднимаясь и вздрагивая, Безбородко. — Куда ж послать?.. В Павловское?.. Нет, в Гатчину… Нет, скачет уже, верно, сюда. Вот по дороге ему и передадут… Кого послать? Да вот этого хлопца…»
Он поспешно поплыл к Бологовскому и взял его рукой за плечо.
— Вот что, Митенька, голуба, — сказал он негромко, не отвечая на почтительное приветствие молодого человека. — Не в службу, а в дружбу прошу и услуги твоей не забуду… Да… Поезжай-ка ты сейчас по Гатчинской дороге… да… по Гатчинской дороге… навстречу его высочеству. А как встретишь его высочество, скажи ты ему… скажи, что послал тебя Александр Андреевич Безбородко и велел передать, что надежды на выздоровление ее величества нет никакой, — он тяжело вздохнул. — И еще велел передать, что он, Александр Андреевич, его высочеству всегда был, есть и будет верный слуга. — Безбородко произнес эти слова особенно внушительно, точно убедить в них надо было Митю Бологовского…
Проходивший мимо них с озабоченным видом Валуев услышал слова графа и вдруг остановился.
— Вы что, тоже к наследнику посылаете? — сказал он с недоумением. — Mais on dirait que c’est contagieux![9] Нынче все послали гонцов к наследнику. И великие князья послали, и Ростопчин, разумеется, поскакал, и Зубов — да-с, Зубов! — послал братца Николая, и еще двадцать человек послало, c’est comrae j’ai l’honneur de vous dire![10] Придворные повара и те, ma parole[11], отрядили к Павлу Петровичу своего человека для оповещения, что надежды никакой нет. Полноте, Александр Андреевич, оставьте в покое этого юношу. И без вас ввечеру прискачет Павел Петрович…
Он взял графа за талию и отвел его от Бологовского. Безбородко, сокрушенный новым ударом, бессильно за ним следовал.
— Вот что, ваше сиятельство, — сказал шутливым тоном Валуев, невольно прислушиваясь к игре часов и слегка отбивая такт ногою. — Не волнуйтесь вы понапрасну. На вас лица нет. Еще, не приведи Бог, свалитесь.
— И лучше бы!.. Один конец!.. — простонал Александр Андреевич.
— Да полноте! Грех какой! — вскрикнул Валуев. — Зубов — другое дело, а вам чего так бояться, право? — добавил он поспешно вполголоса. — Кто перед Павлом Петровичем не грешен, кто бабе не внук? Все, правду говоря, виноваты.
— Я-то, Петр Степанович, я-то чем виноват? — лепетал Александр Андреевич. — Вот уж, Бог видит, ни мыслью, ни душою… Готов служить верой и правдой… как матушке служил!..
— Ну да, ну да! — рассеянно сказал Валуев, с сожалением взглянув на умолкшие часы. — И с Ростопчиным в особливости вы хороши, ведь он теперь всем на шею сядет… Незачем вам себя озабочивать, верьте мне! Пойдем лучше со мной туда… Экая темь! Отчего свечей не зажигают? Беспорядок какой!.. Всякий народ сегодня пускают во дворец! Cette foule!..[12] О кончине… о восшествии на престол объявил в бриллиантовой граф Самойлов, — неожиданно добавил Валуев.
V
В большой комнате, которая примыкала к спальной Екатерины, все говорили шепотом или вполголоса; однако глухой, сливающийся шум голосов был слышен еще в коридоре. Несколько человек приблизились вплотную к Валуеву и Безбородко и, разглядев их лица, равнодушно отвернулись: очевидно, ждали не их. Когда глаза Александра Андреевича привыкли к полутьме, он узнал среди присутствовавших в этой комнате первых сановников империи, с которыми протекала его жизнь. Но рядом с ними находились и совершенно другого сорта люди. Около вице-канцлера графа Остермана стоял мелкий чиновник дворцовой службы, который прежде не посмел бы сюда и показаться. Было в комнате несколько генерал-аншефов, и был тут же молоденький, бойко державшийся, никому не известный поручик. Очевидно, порядок исчез совершенно за отсутствием хозяина; хозяином был прежде князь Платон Зубов. Его Безбородко искал глазами, но не нашел. В большой комнате кроме ее обычной красной мебели стояло еще несколько стульев другого цвета, расставленных как попало, очевидно снесенных сюда предприимчивыми людьми из разных покоев дворца. Кресел, стульев и диванов все же не хватало, и часть собравшихся стояла; освободившиеся места захватывались немедленно: люди, по-видимому, устраивались надолго. Больше всего мебели и людей было у окон, где шла оживленная беседа и где собрались наиболее видные сановники. Но довольно плотная кучка стояла и у противоположного окнам угла комнаты, отрезывая от глаз Александра Андреевича то, что было в углу. Невысокая дверь в спальню императрицы, находившаяся посередине короткой стены, была плотно прикрыта, и из-под нее на ковер ползла небольшая полоска бледного света. Безбородко, выпустив руку Валуева, уставился на эту дверь, поискал кого-то глазами, затем отошел к одному из окон и тяжело сел на подоконник, едва доставая до полу концами туфель. Так Александр Андреевич просидел с четверть часа, растерянно слушая разговоры лиц, сидевших перед ним в креслах, и плохо их понимая. Преждевременная старость и немощи сильно на нем сказались в этот день. Он желал теперь только одного: чтобы новый император просто, без позора и кар, уволил его в отставку и дал ему дожить век, — он чувствовал, уже недолгий, — в Москве или в деревне на покое. Честолюбивые мысли, мучившие его всю жизнь, вдруг исчезли совершенно. Кроме радостей еды, сна и того, что еще могли дать ему женщины, он больше ничего не желал на свете. Ему захотелось снять промоченный чулок, накрыться с головой одеялом и уснуть. Он болезненно зевнул, тщательно скрывая зевок, отчего слезы выступили у него на глазах, и прислонил голову набок, к боковой стенке окна, с трудом удерживая спину, чтобы, согнувшись, не разбить стекла. Эта школьническая поза на подоконнике, столь не подобающая его годам и сану, снова напомнила ему ужас его положения.
Из сановников кое-кто дремал, другие устало разговаривали. Все ждали. Большинство не обнаруживало признаков особого горя — оттого ли, что и не чувствовало его, оттого ли, что скорбь умерялась оживляющим действием близкой большой перемены, или же просто по привычке светских, придворных людей скрывать проявления каких бы то ни было сильных чувств. Но были и исключения. Глубокая, искренняя скорбь запечатлелась на лице тяжело сидевшего в кресле Александра Сергеевича Строганова. Этот старик, лишенный честолюбия, один из богатейших людей в России, которому государыня ничего не могла дать, искренне и бескорыстно любил Екатерину. Он любил ее общество, любил ее остроумие, преклонялся перед ее ученостью и умением обращаться с людьми и по-христиански прощал ей всю жизнь ее слабости, ему, по его темпераменту, особенно чуждые. Он думал теперь о величии царствования Екатерины, об ее победах, об ее заслугах перед Россией; думал о том, что никогда больше не будет играть с матушкой ни в вист, ни в макао, ни в мушку, никогда больше не услышит ее голоса с так смешившим его немецким акцентом… Слезы застилали ему глаза.
В комнату вошла косая полоса бледного света. Дверь из спальной императрицы открылась, и на пороге появился лейб-медик Роджерсон. Мгновенно наступила мертвая тишина. Только несколько человек успело подняться С кресел и Александр Андреевич Безбородко, сорвавшись с подоконника, мелкими шажками пробежал вперед. Роджер-сон недовольным взором обвел комнату и сказал медленно, вполголоса, на затрудненном французском языке:
— Господа, прошу разговаривать тише…
Легкая, еле слышная волна точно разочарованного гула пронеслась по комнате. Люди, поднявшиеся с кресел, опять уселись плотнее. Но Александр Андреевич прирос к полу против открытой двери, с ужасом глядя мимо Роджерсона на белое пятно посредине выстланной красным ковром спальной. Его особенно поразило то, что императрица лежала на полу (врачи не решились перенести ее на кровать). Спальная была полутемна по стенам. Но посредине против двери горело несколько свечей в розовых колпачках. Перед тюфяком на коленях стоял, с отведенной свечой в левой руке, один из врачей и платочками, которые, удерживая рыдания, подавала ему Марья Саввишна Перекусихина, вытирал черную пену, струившуюся с губ государыни. Лицо Екатерины было страшно. Оно беспрерывно меняло цвет: из желто-бледного вдруг, наливаясь кровью, становилось багрово-красным, затем снова быстро желтело. В двух шагах от тюфяка в неестественной позе, устремив неподвижный, застывший взор на государыню, заломив перед грудью руки, стояла на коленях толстая безобразная éprouveuse[13] — Анна Степановна Протасова…
Марья Саввишна вдруг тяжело поднялась с колен, передала врачу платочек, подошла к двери со свечой и, сердито потащив за рукав Роджерсона, резким, хоть бесшумным, движением закрыла дверь. Снова поднялась волна гула, почти столь же громкая, как прежде. Александр Андреевич остался в своей неподвижной позе, с полуоткрытым ртом и широко раздвинутыми ногами, чуть согнутыми у колен. Позади него сановники из вновь пришедших вполголоса обменивались впечатлениями: один из них в боковой стене спальной успел разглядеть дверь уборной, в которой случилось несчастье. Бойкий старичок как будто сокрушенно, но не без удовольствия рассказывал соседям, в каком виде была найдена Зотовым императрица. Все морщились, слушая подробности его рассказа. Кто-то вдруг шепотом, с расширенными глазами, напомнил пророчество Андрея Враля: Андрей Враль, умирая, предсказывал, что Екатерина Ц погибнет позорной смертью. В уме Александра Андреевича тоскливо зашевелился вопрос: какой такой Андрей Враль? И тотчас он вспомнил, что под этой шутливой кличкой был когда-то заточен государыней в ревельский каземат (и умер там) знаменитый митрополит Арсений Мацеевич, борец за вольности православной церкви. Александру Андреевичу вдруг стало уж совсем нехорошо, хоть он был ни при чем в деле митрополита Арсения. Шатаясь, он отошел к своему окну. Но его место на подоконнике было занято бойким поручиком.
Из сановников кое-кто дремал, другие устало разговаривали. Все ждали. Большинство не обнаруживало признаков особого горя — оттого ли, что и не чувствовало его, оттого ли, что скорбь умерялась оживляющим действием близкой большой перемены, или же просто по привычке светских, придворных людей скрывать проявления каких бы то ни было сильных чувств. Но были и исключения. Глубокая, искренняя скорбь запечатлелась на лице тяжело сидевшего в кресле Александра Сергеевича Строганова. Этот старик, лишенный честолюбия, один из богатейших людей в России, которому государыня ничего не могла дать, искренне и бескорыстно любил Екатерину. Он любил ее общество, любил ее остроумие, преклонялся перед ее ученостью и умением обращаться с людьми и по-христиански прощал ей всю жизнь ее слабости, ему, по его темпераменту, особенно чуждые. Он думал теперь о величии царствования Екатерины, об ее победах, об ее заслугах перед Россией; думал о том, что никогда больше не будет играть с матушкой ни в вист, ни в макао, ни в мушку, никогда больше не услышит ее голоса с так смешившим его немецким акцентом… Слезы застилали ему глаза.
В комнату вошла косая полоса бледного света. Дверь из спальной императрицы открылась, и на пороге появился лейб-медик Роджерсон. Мгновенно наступила мертвая тишина. Только несколько человек успело подняться С кресел и Александр Андреевич Безбородко, сорвавшись с подоконника, мелкими шажками пробежал вперед. Роджер-сон недовольным взором обвел комнату и сказал медленно, вполголоса, на затрудненном французском языке:
— Господа, прошу разговаривать тише…
Легкая, еле слышная волна точно разочарованного гула пронеслась по комнате. Люди, поднявшиеся с кресел, опять уселись плотнее. Но Александр Андреевич прирос к полу против открытой двери, с ужасом глядя мимо Роджерсона на белое пятно посредине выстланной красным ковром спальной. Его особенно поразило то, что императрица лежала на полу (врачи не решились перенести ее на кровать). Спальная была полутемна по стенам. Но посредине против двери горело несколько свечей в розовых колпачках. Перед тюфяком на коленях стоял, с отведенной свечой в левой руке, один из врачей и платочками, которые, удерживая рыдания, подавала ему Марья Саввишна Перекусихина, вытирал черную пену, струившуюся с губ государыни. Лицо Екатерины было страшно. Оно беспрерывно меняло цвет: из желто-бледного вдруг, наливаясь кровью, становилось багрово-красным, затем снова быстро желтело. В двух шагах от тюфяка в неестественной позе, устремив неподвижный, застывший взор на государыню, заломив перед грудью руки, стояла на коленях толстая безобразная éprouveuse[13] — Анна Степановна Протасова…
Марья Саввишна вдруг тяжело поднялась с колен, передала врачу платочек, подошла к двери со свечой и, сердито потащив за рукав Роджерсона, резким, хоть бесшумным, движением закрыла дверь. Снова поднялась волна гула, почти столь же громкая, как прежде. Александр Андреевич остался в своей неподвижной позе, с полуоткрытым ртом и широко раздвинутыми ногами, чуть согнутыми у колен. Позади него сановники из вновь пришедших вполголоса обменивались впечатлениями: один из них в боковой стене спальной успел разглядеть дверь уборной, в которой случилось несчастье. Бойкий старичок как будто сокрушенно, но не без удовольствия рассказывал соседям, в каком виде была найдена Зотовым императрица. Все морщились, слушая подробности его рассказа. Кто-то вдруг шепотом, с расширенными глазами, напомнил пророчество Андрея Враля: Андрей Враль, умирая, предсказывал, что Екатерина Ц погибнет позорной смертью. В уме Александра Андреевича тоскливо зашевелился вопрос: какой такой Андрей Враль? И тотчас он вспомнил, что под этой шутливой кличкой был когда-то заточен государыней в ревельский каземат (и умер там) знаменитый митрополит Арсений Мацеевич, борец за вольности православной церкви. Александру Андреевичу вдруг стало уж совсем нехорошо, хоть он был ни при чем в деле митрополита Арсения. Шатаясь, он отошел к своему окну. Но его место на подоконнике было занято бойким поручиком.