Страница:
Стоявший на верхней палубе молодой офицер с любопытством окинул взором старого посланника, отдал честь и сказал с легкой улыбкой, что помещение адмирала находится на опердеке. Улыбка молодого офицера неприятно кольнула Гамильтона. Стараясь сообразить, где может быть опердек, он пошел дальше той же неуверенной походкой: морская болезнь все-таки еще сказывалась.
По традиции, принятой в британском флоте, для престижа, связанного с некоторой таинственностью, адмирал жил уединенно и вне служебных дел почти не встречался с офицерами эскадры, редко бывая в их обществе. Занимаемое им помещение из салона и лучших кают корабля, находилось почти у кормы на второй палубе (это и был опердек). Доступ к Нельсону был затруднен. Но часовые знали в лицо посланника и не останавливали его, понимая, что никакие предписания и запреты не относятся к этому важному штатскому старику. Сэр Вильям прошел по длинному коридору и еще издали услышал, морщась, знакомое ему щебетанье. Он постучал в дверь салона, в котором находились его жена с лордом Нельсоном, почувствовав, как всегда в этом случае, одновременно неловкость и необходимость стука. Послышалось сухое «come in»[110] Нельсона. На лице посланника появилась сладкая улыбка. Он открыл дверь и вошел в салон. Как он и ожидал, кроме адмирала и леди Эммы, в салоне никого не было.
Гамильтон давно знал о связи своей жены с лордом. Нельсоном. Если б он сам об этом не догадывался, то ему очень скоро сказали бы в обществе правду тонкие улыбки, любезные вопросы, обрывавшиеся при его появлении разговоры. Все это было неприятно Гамильтону, но не слишком его волновало — его уже почти ничто не могло особенно волновать. Сэр Вильям говорил себе в утешение, что в конце концов он знал, на что шел, когда женился на уличной женщине, бывшей вдобавок моложе его на тридцать с лишним лет. Немного раздражало Гамильтона, что он сам познакомил свою жену с Нельсоном. Но и здесь он утешался тем, что все равно, если не Нельсон, нашелся бы другой. Было, впрочем, досадно, что выбор леди Эммы остановился на невежественном, неумном и некрасивом плебее, каким представлялся Гамильтону адмирал со всей его храбростью и боевыми заслугами. Связь леди Эммы с принцем-красавцем была бы менее неприятна сэру Вильяму. Ревность, однако, не очень его мучила. Мысль о разрыве или о дуэли с Нельсоном никогда не приходила ему в голову. Поединки в ту пору еще не вывелись в Англии. Но Дуэль между британским посланником в Неаполе и победителем при Абукире составила бы такой скандал, по сравнению с которым французская революция потеряла бы всякий интерес. Сэр Вильям не очень любил скандалы даже тогда, когда они случались с другими, и менее всего желал, чтобы в скандал было замешано его собственное имя: он был хорошей семьи и чрезвычайно дорожил фамильной честью Гамильтонов. Большой опыт жизни подсказал сэру Вильяму тон, который ему надлежало взять для ограждения своей чести и особенно своей репутации умного человека. Тон этот сводился к самой изысканной любезности, к дружеским отношениям с Нельсоном. Этому правилу посланник неизменно следовал уже несколько лет и сам именовал шутливо их тройное содружество: tria juncta in uno.[111] Когда Гамильтон впервые пустил в обществе эту шутку, он было спохватился, уж не зашел ли слишком далеко. Но, убедившись в полном ее успехе, сэр Вильям пошел еще дальше, вспомнив слова, приписывавшиеся не то князю де Линю, не то другому знаменитому остряку: «Лучше иметь пятьдесят процентов в хорошем деле, чем сто — в плохом». Эта шутка, невинно повторенная Гамильтоном в салоне с видом «à bon entendeur salut»[112], имела еще больший успех и сразу дала его роли не смешной, а изящно-циничный тон (теперь называемый: très dix-huitième[113]), который лучше всего выгораживал в неприятном деле его честь и древнее имя Гамильтонов. Однако, как ни свыкся сэр Вильям с этим тоном, вид лорда Нельсона иногда бывал ему неприятен.
Британский посланник вошел в гостиную с нежной улыбкой, которую он неизменно на себя нацеплял, встречаясь в обществе со своей женой. Улыбка эта определяла их отношения. Она все объясняла — и то, что старый английский аристократ женился на уличной женщине, и то, что леди Гамильтон проводила время наедине с лордом Нельсоном, и то, что именовались они tria juncta in uno, и еще многое другое: леди Эмма была резвый, шаловливый, очаровательный ребенок, которому решительно все прощалось. Эту улыбку сэр Вильям годами искусно навязывал и в конце концов навязал своей родне, британской аристократии, неаполитанскому двору, королевской семье, даже самому адмиралу Нельсону. Леди Эмму все давно принимали именно так, и это предохраняло Гамильтона от разных, без того неизбежных, неприятностей. Теперь резвый очаровательный ребенок близился к сорока годам, но при его виде на лице сэра Вильяма неизменно появлялась эта улыбка, на которой твердо держалась их супружеская жизнь.
В большом адмиральском салоне угрюмый Нельсон сидел за письменным столом. Леди Гамильтон стояла возле него, потрясая какой-то бумагой, и, как всегда, взволнованно щебетала. По особенно высокой ноте ее щебетания, по красным пятнам, выступившим на ее толстом, еще очень красивом лице, по бумаге, которую она держала в унизанной кольцами руке, сэр Вильям понял, что его жена рассуждает о важных политических делах. Леди Гамильтон ничего не понимала в политике, и это было прекрасно известно ее мужу. Но он знал также, что, вследствие сложной комбинации ее отношений к Нельсону и к королеве Марии-Каролине, теперь решительно все зависело от леди Эммы. Гамильтон почувствовал смутное беспокойство.
Он нежно поцеловал руку жены, любезно поздоровался с адмиралом, с улыбкой отвечая на их одновременные вопросы об его здоровье, и, усевшись в кресле, изобразил сладко улыбавшимся лицом вопрос.
Нельсон озабоченно сообщил Гамильтону важную новость. Слухи, бывшие у них раньше, подтвердились: кардинал Руффо заключил с проклятыми мятежниками договор о капитуляции, по которому они очищали замки с воинскими почестями и получали право свободного отъезда во Францию.
— Вообразите, — сказал сердито Нельсон, — коммодор Фут, сообщивший мне только что это известие, имел смелость подписаться под договором…
— Не может быть! — воскликнул Гамильтон. Сладкая улыбка мгновенно исчезла с его лица.
Леди Гамильтон отчаянно защебетала, но сэр Вильям не слушал ее, зная по долгому опыту, что понять ее политические мысли трудно, а спорить с ней невозможно. Он быстро соображал следствия из сообщенной ему новости. Капитуляция замков на таких условиях представлялась совершенно невозможной; она должна была вызвать величайшее возмущение королевы Марии-Каролины, которая в Палермо мечтала, говорила, бредила о казнях мятежников. Принять капитуляцию было, очевидно, немыслимо. Но старый посланник знал, что письменный договор, да еще подписанный полномочным британским офицером, есть вещь нешуточная.
— Да, этот дурак Фут подписал капитуляцию именем его величества короля Георга, — повторил со злобой Нельсон. — И русский командующий тоже, от имени своего императора…
— Но это невозможно! — воскликнула с крайним волнением леди Гамильтон. — Мы объясним, что они ошиблись, что вышло недоразумение. Поймите же, это невозможно. Я не усну всю ночь… Отпустить этих негодяев во Францию после того, что они сделали!.. Разве мы забыли, какие гадости они писали о королеве, обо мне, о вас?..
— Этому не бывать! — сказал Нельсон бледнея. Он вскочил и заходил по комнате.
— Вы получили копию капитуляции? — спросил упавшим голосом Гамильтон. Он взял бумагу, которой размахивала его жена, прочел договор, опустил бумагу на колени, снова ее прочел, откинул голову на спинку кресла и закрыл глаза.
Как политический деятель, он понимал, что Руффо поступил правильно: благоразумнее всего было отпустить всех этих революционеров на безвредное житье во Францию. К судьбе их Гамильтон был совершенно равнодушен. «Казни, пытки, как здесь принято, к чему это?..» — подумал сэр Вильям. Но одновременно он опять себе представил, как королева примет в Палермо известие о капитуляции.
«Они отравят мне жизнь, — почти неожиданно для себя сделал Гамильтон главный вывод и, открыв глаза, взглянул на свою жену, которая, все больше краснея от жары и волнения, расхаживала по комнате в ногу с Нельсоном. Сэр Вильям снова опустил веки. — Да, они меня замучат… Это будет изо дня в день истерика… Та сумасшедшая отравит жизнь ей, а она мне. — Он устало поморщился, как морщился всякий раз, когда одновременно думал о королеве и о леди Эмме. — Разумеется, в Палермо во всем обвинят меня… Ведь я был приставлен для политического руководства… Куда же я из Неаполя поеду после тридцати пяти лет?.. Нет, конечно, капитуляция невозможна. Что скажут, однако, в Лондоне, если мы нарушим договор?.. Могут быть неприятности. Нехорошо… Но так гораздо хуже… Pitt s’en f…après tout…»[114] — подумал Гамильтон (он нередко переходил в мыслях на французский язык и немного гордился этим).
Сэр Вильям открыл снова глаза.
— Разумеется, вы не можете утвердить эту позорную капитуляцию, — сказал он Нельсону, подчеркивая слово infamous.[115]
— Да, да, именно позорную! — воскликнула леди Эмма. — После всего того, что они о нас писали в своих подлых листках…
— Я сам решил не утверждать договор, — поспешно сказал, останавливаясь на мгновенье, лорд Нельсон: он постоянно боялся, как бы не подумали, что он находится под чужим влиянием.
Сэр Вильям, знавший хорошо своего друга, склонил набок свой тройной подбородок в знак уважения к мудрому решению адмирала, свел концами пальцы худых старческих рук с толстыми жилами и вкратце изложил те доводы, по которым лорд Нельсон решил не утверждать капитуляции. Главные аргументы его были следующие: монарх не может входить ни в какие переговоры с мятежниками, и безнаказанность революционеров противоречит Божьей воле. Гамильтон знал, что эти доводы сильнее всего поразят Нельсона. Гладкая речь посланника (он очень хорошо говорил) произвела на всех и на него самого успокоительное действие. Адмирал снова сел в кресло, щебетанье леди Эммы стало почти нормальным, и красные пятна начали сглаживаться на ее щеках.
— Копию капитуляции, — сказал в заключение Гамильтон, — надо немедленно послать в Палермо ее величеству… Их величествам, — поправился он и помолчал. — Я не скрываю от себя некоторых формальных трудностей, которые вы, без сомнения, понимаете лучше меня. Формально (он подчеркивал это слово) кардинал Руффо вам не подчинен: он наместник короля Фердинанда. Таким образом, заключенная им капитуляция, собственно, не нуждается в вашем утверждении… Роль Руффо в этом деле странная и сомнительная. Но я думаю, что, если написать кардиналу решительное письмо, он не будет настаивать на своем…
— Я сам так полагаю, — подтвердил Нельсон. — Пожалуйста, напишите ему немедленно, — добавил он, уступая посланнику место за письменным столом. Гамильтон предпочел бы, чтобы письмо написал Нельсон. Тем не менее он послушно сел за стол и быстро, обдумывая каждое слово, написал размашистым, чуть дрожащим, скорее детским, чем старческим, почерком, с открытыми сверху буквами «о», с «а», похожими на «и», без знаков препинания, французское письмо кардиналу:
«Eminence Milord Nelson me prie d’informer V. E. qu’il a reçu du Capitaine Foote Commandant de la Frégate „Sea Horse“ une copie de la Capitulation que Votre Eminence a jugé ê propos de faire avec les Commandants des Châteaux de St. Elme — Castel Nuovo et Castel del Ovo — qu’il désapprouve entièrement de ces Capitulations et qu’il est très résolu de ne point rester neutre avec la force respectable qu’il a l’honneur…»
[116]
Он остановился в конце страницы на слове honneur, легонько помахал письмом в воздухе и с удовольствием прочел написанное вслух. Леди Гамильтон, вскрикивая от восторга, переводила фразу за фразой. Нельсон одобрительно кивал головой. Сэр Вильям улыбался старчески детской улыбкой, при которой сеть морщинок, прямых сбоку от глаз и полукруглых над глазами, резко обозначалась на его благодушном лице.
XIV
По традиции, принятой в британском флоте, для престижа, связанного с некоторой таинственностью, адмирал жил уединенно и вне служебных дел почти не встречался с офицерами эскадры, редко бывая в их обществе. Занимаемое им помещение из салона и лучших кают корабля, находилось почти у кормы на второй палубе (это и был опердек). Доступ к Нельсону был затруднен. Но часовые знали в лицо посланника и не останавливали его, понимая, что никакие предписания и запреты не относятся к этому важному штатскому старику. Сэр Вильям прошел по длинному коридору и еще издали услышал, морщась, знакомое ему щебетанье. Он постучал в дверь салона, в котором находились его жена с лордом Нельсоном, почувствовав, как всегда в этом случае, одновременно неловкость и необходимость стука. Послышалось сухое «come in»[110] Нельсона. На лице посланника появилась сладкая улыбка. Он открыл дверь и вошел в салон. Как он и ожидал, кроме адмирала и леди Эммы, в салоне никого не было.
Гамильтон давно знал о связи своей жены с лордом. Нельсоном. Если б он сам об этом не догадывался, то ему очень скоро сказали бы в обществе правду тонкие улыбки, любезные вопросы, обрывавшиеся при его появлении разговоры. Все это было неприятно Гамильтону, но не слишком его волновало — его уже почти ничто не могло особенно волновать. Сэр Вильям говорил себе в утешение, что в конце концов он знал, на что шел, когда женился на уличной женщине, бывшей вдобавок моложе его на тридцать с лишним лет. Немного раздражало Гамильтона, что он сам познакомил свою жену с Нельсоном. Но и здесь он утешался тем, что все равно, если не Нельсон, нашелся бы другой. Было, впрочем, досадно, что выбор леди Эммы остановился на невежественном, неумном и некрасивом плебее, каким представлялся Гамильтону адмирал со всей его храбростью и боевыми заслугами. Связь леди Эммы с принцем-красавцем была бы менее неприятна сэру Вильяму. Ревность, однако, не очень его мучила. Мысль о разрыве или о дуэли с Нельсоном никогда не приходила ему в голову. Поединки в ту пору еще не вывелись в Англии. Но Дуэль между британским посланником в Неаполе и победителем при Абукире составила бы такой скандал, по сравнению с которым французская революция потеряла бы всякий интерес. Сэр Вильям не очень любил скандалы даже тогда, когда они случались с другими, и менее всего желал, чтобы в скандал было замешано его собственное имя: он был хорошей семьи и чрезвычайно дорожил фамильной честью Гамильтонов. Большой опыт жизни подсказал сэру Вильяму тон, который ему надлежало взять для ограждения своей чести и особенно своей репутации умного человека. Тон этот сводился к самой изысканной любезности, к дружеским отношениям с Нельсоном. Этому правилу посланник неизменно следовал уже несколько лет и сам именовал шутливо их тройное содружество: tria juncta in uno.[111] Когда Гамильтон впервые пустил в обществе эту шутку, он было спохватился, уж не зашел ли слишком далеко. Но, убедившись в полном ее успехе, сэр Вильям пошел еще дальше, вспомнив слова, приписывавшиеся не то князю де Линю, не то другому знаменитому остряку: «Лучше иметь пятьдесят процентов в хорошем деле, чем сто — в плохом». Эта шутка, невинно повторенная Гамильтоном в салоне с видом «à bon entendeur salut»[112], имела еще больший успех и сразу дала его роли не смешной, а изящно-циничный тон (теперь называемый: très dix-huitième[113]), который лучше всего выгораживал в неприятном деле его честь и древнее имя Гамильтонов. Однако, как ни свыкся сэр Вильям с этим тоном, вид лорда Нельсона иногда бывал ему неприятен.
Британский посланник вошел в гостиную с нежной улыбкой, которую он неизменно на себя нацеплял, встречаясь в обществе со своей женой. Улыбка эта определяла их отношения. Она все объясняла — и то, что старый английский аристократ женился на уличной женщине, и то, что леди Гамильтон проводила время наедине с лордом Нельсоном, и то, что именовались они tria juncta in uno, и еще многое другое: леди Эмма была резвый, шаловливый, очаровательный ребенок, которому решительно все прощалось. Эту улыбку сэр Вильям годами искусно навязывал и в конце концов навязал своей родне, британской аристократии, неаполитанскому двору, королевской семье, даже самому адмиралу Нельсону. Леди Эмму все давно принимали именно так, и это предохраняло Гамильтона от разных, без того неизбежных, неприятностей. Теперь резвый очаровательный ребенок близился к сорока годам, но при его виде на лице сэра Вильяма неизменно появлялась эта улыбка, на которой твердо держалась их супружеская жизнь.
В большом адмиральском салоне угрюмый Нельсон сидел за письменным столом. Леди Гамильтон стояла возле него, потрясая какой-то бумагой, и, как всегда, взволнованно щебетала. По особенно высокой ноте ее щебетания, по красным пятнам, выступившим на ее толстом, еще очень красивом лице, по бумаге, которую она держала в унизанной кольцами руке, сэр Вильям понял, что его жена рассуждает о важных политических делах. Леди Гамильтон ничего не понимала в политике, и это было прекрасно известно ее мужу. Но он знал также, что, вследствие сложной комбинации ее отношений к Нельсону и к королеве Марии-Каролине, теперь решительно все зависело от леди Эммы. Гамильтон почувствовал смутное беспокойство.
Он нежно поцеловал руку жены, любезно поздоровался с адмиралом, с улыбкой отвечая на их одновременные вопросы об его здоровье, и, усевшись в кресле, изобразил сладко улыбавшимся лицом вопрос.
Нельсон озабоченно сообщил Гамильтону важную новость. Слухи, бывшие у них раньше, подтвердились: кардинал Руффо заключил с проклятыми мятежниками договор о капитуляции, по которому они очищали замки с воинскими почестями и получали право свободного отъезда во Францию.
— Вообразите, — сказал сердито Нельсон, — коммодор Фут, сообщивший мне только что это известие, имел смелость подписаться под договором…
— Не может быть! — воскликнул Гамильтон. Сладкая улыбка мгновенно исчезла с его лица.
Леди Гамильтон отчаянно защебетала, но сэр Вильям не слушал ее, зная по долгому опыту, что понять ее политические мысли трудно, а спорить с ней невозможно. Он быстро соображал следствия из сообщенной ему новости. Капитуляция замков на таких условиях представлялась совершенно невозможной; она должна была вызвать величайшее возмущение королевы Марии-Каролины, которая в Палермо мечтала, говорила, бредила о казнях мятежников. Принять капитуляцию было, очевидно, немыслимо. Но старый посланник знал, что письменный договор, да еще подписанный полномочным британским офицером, есть вещь нешуточная.
— Да, этот дурак Фут подписал капитуляцию именем его величества короля Георга, — повторил со злобой Нельсон. — И русский командующий тоже, от имени своего императора…
— Но это невозможно! — воскликнула с крайним волнением леди Гамильтон. — Мы объясним, что они ошиблись, что вышло недоразумение. Поймите же, это невозможно. Я не усну всю ночь… Отпустить этих негодяев во Францию после того, что они сделали!.. Разве мы забыли, какие гадости они писали о королеве, обо мне, о вас?..
— Этому не бывать! — сказал Нельсон бледнея. Он вскочил и заходил по комнате.
— Вы получили копию капитуляции? — спросил упавшим голосом Гамильтон. Он взял бумагу, которой размахивала его жена, прочел договор, опустил бумагу на колени, снова ее прочел, откинул голову на спинку кресла и закрыл глаза.
Как политический деятель, он понимал, что Руффо поступил правильно: благоразумнее всего было отпустить всех этих революционеров на безвредное житье во Францию. К судьбе их Гамильтон был совершенно равнодушен. «Казни, пытки, как здесь принято, к чему это?..» — подумал сэр Вильям. Но одновременно он опять себе представил, как королева примет в Палермо известие о капитуляции.
«Они отравят мне жизнь, — почти неожиданно для себя сделал Гамильтон главный вывод и, открыв глаза, взглянул на свою жену, которая, все больше краснея от жары и волнения, расхаживала по комнате в ногу с Нельсоном. Сэр Вильям снова опустил веки. — Да, они меня замучат… Это будет изо дня в день истерика… Та сумасшедшая отравит жизнь ей, а она мне. — Он устало поморщился, как морщился всякий раз, когда одновременно думал о королеве и о леди Эмме. — Разумеется, в Палермо во всем обвинят меня… Ведь я был приставлен для политического руководства… Куда же я из Неаполя поеду после тридцати пяти лет?.. Нет, конечно, капитуляция невозможна. Что скажут, однако, в Лондоне, если мы нарушим договор?.. Могут быть неприятности. Нехорошо… Но так гораздо хуже… Pitt s’en f…après tout…»[114] — подумал Гамильтон (он нередко переходил в мыслях на французский язык и немного гордился этим).
Сэр Вильям открыл снова глаза.
— Разумеется, вы не можете утвердить эту позорную капитуляцию, — сказал он Нельсону, подчеркивая слово infamous.[115]
— Да, да, именно позорную! — воскликнула леди Эмма. — После всего того, что они о нас писали в своих подлых листках…
— Я сам решил не утверждать договор, — поспешно сказал, останавливаясь на мгновенье, лорд Нельсон: он постоянно боялся, как бы не подумали, что он находится под чужим влиянием.
Сэр Вильям, знавший хорошо своего друга, склонил набок свой тройной подбородок в знак уважения к мудрому решению адмирала, свел концами пальцы худых старческих рук с толстыми жилами и вкратце изложил те доводы, по которым лорд Нельсон решил не утверждать капитуляции. Главные аргументы его были следующие: монарх не может входить ни в какие переговоры с мятежниками, и безнаказанность революционеров противоречит Божьей воле. Гамильтон знал, что эти доводы сильнее всего поразят Нельсона. Гладкая речь посланника (он очень хорошо говорил) произвела на всех и на него самого успокоительное действие. Адмирал снова сел в кресло, щебетанье леди Эммы стало почти нормальным, и красные пятна начали сглаживаться на ее щеках.
— Копию капитуляции, — сказал в заключение Гамильтон, — надо немедленно послать в Палермо ее величеству… Их величествам, — поправился он и помолчал. — Я не скрываю от себя некоторых формальных трудностей, которые вы, без сомнения, понимаете лучше меня. Формально (он подчеркивал это слово) кардинал Руффо вам не подчинен: он наместник короля Фердинанда. Таким образом, заключенная им капитуляция, собственно, не нуждается в вашем утверждении… Роль Руффо в этом деле странная и сомнительная. Но я думаю, что, если написать кардиналу решительное письмо, он не будет настаивать на своем…
— Я сам так полагаю, — подтвердил Нельсон. — Пожалуйста, напишите ему немедленно, — добавил он, уступая посланнику место за письменным столом. Гамильтон предпочел бы, чтобы письмо написал Нельсон. Тем не менее он послушно сел за стол и быстро, обдумывая каждое слово, написал размашистым, чуть дрожащим, скорее детским, чем старческим, почерком, с открытыми сверху буквами «о», с «а», похожими на «и», без знаков препинания, французское письмо кардиналу:
«Eminence Milord Nelson me prie d’informer V. E. qu’il a reçu du Capitaine Foote Commandant de la Frégate „Sea Horse“ une copie de la Capitulation que Votre Eminence a jugé ê propos de faire avec les Commandants des Châteaux de St. Elme — Castel Nuovo et Castel del Ovo — qu’il désapprouve entièrement de ces Capitulations et qu’il est très résolu de ne point rester neutre avec la force respectable qu’il a l’honneur…»
[116]
Он остановился в конце страницы на слове honneur, легонько помахал письмом в воздухе и с удовольствием прочел написанное вслух. Леди Гамильтон, вскрикивая от восторга, переводила фразу за фразой. Нельсон одобрительно кивал головой. Сэр Вильям улыбался старчески детской улыбкой, при которой сеть морщинок, прямых сбоку от глаз и полукруглых над глазами, резко обозначалась на его благодушном лице.
XIV
Британские офицеры, прибывшие в ставку Руффо с письмом Гамильтона, не говорили ни по-французски, ни по-итальянски или не желали объясняться на этих языках. С улыбкой сожаления, относившейся к чужому невежеству, они настойчиво говорили по-английски с секретарем кардинала, аббатом Спарциани, в полной уверенности, что их должны понять и поймут. Их действительно скоро поняли. В качестве переводчика неуверенно предложил свои услуги Штааль, находившийся в приемной Руффо с другими офицерами отряда капитана Белле: после перемирия он почти все жаркое время дня проводил в кардинальской ставке. Русский командующий, капитан-лейтенант Белле, тоже не знал по-французски, и Штааль помогал ему в разговорах с Руффо. Штааль не свободно владел английским языком, однако его понимали. Когда выяснилось, что британские моряки прибыли с важным поручением от милорда (они так и говорили милорд, точно на свете существовал только один лорд Нельсон), секретарь решился побеспокоить Porporato, отдыхавшего у себя в кабинете.
Спарциани приоткрыл дверь, вошел на цыпочках в комнату Руффо и приблизился к кардиналу, который с измученным видом сидел за столом, закрыв глаза. Когда секретарь произнес слово «Eminenza»[117] тихим голосом, как вначале будят спящих людей, Руффо вздрогнул и с ужасом открыл глаза.
— Пусть войдут, сейчас пусть войдут! — нервно приказал он, узнав, в чем дело.
Через минуту британские офицеры вошли в кабинет в сопровождении секретаря и Штааля — аббат Спарциани был вынужден его пригласить, так как другого переводчика в вилле не оказалось; кардинал не говорил по-английски. Руффо приветливо протянул вошедшим обе руки и не подал ни одной. Так он обычно поступал с почетными гостями-иноверцами, которые, по его предположению, предпочли бы обойтись без целования кардинальского перстня.
Старший офицер, капитан Троубридж, тотчас подал Руффо письмо британского посланника.
— Так сэр Вильям Гамильтон тоже прибыл вместе с адмиралом? — тоном радостного удивления спросил кардинал, распечатывая письмо. Штааль перевел его вопрос. Руффо устало улыбнулся, оттого что переводили ненужные слова, приблизил письмо к глазам и стал читать.
— Quelle est cette plaisanterie![118] — вдруг проговорил он, меняясь в лице.
Штааль не без недоумения хотел было перевести это замечание. Но Руффо, тотчас сдержавшись, остановил его жестом.
— Вам известно, господа, содержание письма господина посланника? — спросил он офицеров.
Капитан Троубридж ответил утвердительно.
— А известно ли лорду Нельсону, что капитуляцию подписали кроме меня, — лицо его дрогнуло, — коммодор Фут именем вашего монарха и капитан-лейтенант Белле именем российского императора? — сказал медленно Руффо, оглядываясь на Штааля; он как бы хотел пригласить русского офицера подтвердить эти свои слова, но, признав его недостаточно авторитетным, перевел вновь глаза на капитана Троубриджа.
«Неужто англичане хотят нарушить капитуляцию? — быстро подумал Штааль. — Что за скандал!..»
Троубридж кратко ответил, что коммодор Фут не имел достаточных полномочий от милорда. Милорд не может утвердить капитуляцию, заключенную на таких условиях.
Хотя все мысли Штааля были заняты переводом, он вспыхнул, услышав слова Троубриджа: английский капитан говорил так, будто из подписей на документе интерес представляла только подпись коммодора Фута.
— Лорд Нельсон не мой начальник, — сказал Руффо, больше не сдерживаясь и повышая голос. — Мои действий не нуждаются в его утверждении.
Штааль с особым удовольствием перевел слова кардинала. Англичане ничего не ответили. Разговор с ними был, очевидно, бесполезен. Руффо поднялся с кресла и, не глядя на капитана Троубриджа, велел Штаалю сказать, что кардинал-наместник (он подчеркнул свой титул) лично отправится на «Foudroyant» для непосредственного разговора с адмиралом Нельсоном.
Английские офицеры откланялись и вышли из кабинета.
Баркас адмиральского корабля, присланный за кардиналом-наместником, причалил почти у самой ставки. Лаццароны, лежавшие на берегу и недоброжелательно поглядывавшие на британских матросов, вскочили при появлении кардинала и его свиты. С Руффо на «Foudroyant» отправлялись кавалер Мишеру и еще несколько человек, состоявшие при кардинале калабрийские офицеры и Штааль, взятый в качестве переводчика на случай надобности. Лица свиты помогли кардиналу сесть в баркас. Лаццароны, тоже суетившиеся вокруг Porporato, почтительно поцеловали край его одежды и при этом вызывающе смотрели на английских гребцов, точно чувствовали, что перед лицом чужеземной силы необходимо особой почтительностью поддержать престиж своего начальства.
Рослые гребцы, со страхом глядевшие на главного паписта в красной мантии, налегли на весла, и лодка, сильно качаясь, несмотря на спокойное море, быстро пошла по направлению к эскадре. Руффо, расстроенный и угрюмый, ни с кем не говоря, сидел на средней скамейке. Штааль по-французски вполголоса переговаривался с другими лицами свиты. Английский офицер изредка негромко бросал команде непонятные слова. Почти все испытывали чувство неловкости, неясно сознавая его причину.
Мост святой Магдалены становился все меньше, британские военные корабли росли. У борта огромного судна, стоявшего впереди других, уже был виден офицер, внимательно вглядывавшийся в баркас. Штааль смотрел на грозную эскадру и тщетно старался разобраться в кораблях: который — линейный, который — фрегат, который — корвет (он очень любил морские термины; слово «фрегат» ему особенно нравилось — и было почему-то неприятно, что линейные корабли важнее фрегатов). Вдруг совсем близко грянул пушечный выстрел. Все вздрогнули. За первым выстрелом последовали другие. Это британская эскадра салютовала кардиналу-наместнику. Баркас несколько изменил
направление и стал огибать адмиральское судно (уже можно было прочесть конец надписи «…royant»). Штааль, никогда не видавший вблизи линейных кораблей, с любопытством всматривался в гигантские мачты, припоминая их странные, смешные названия, в отверстия на бортах, прикрытые ставнями, — он догадывался, что это порта пушек, — в шлюпки, подвешенные на брусьях с бортов. Все так и сверкало чистотой. Баркас подошел наконец вплотную к спущенному трапу. Офицер легкой походкой сбежал на нижнюю площадку трапа, отдал честь и с улыбкой протянул руку Руффо, который, морщась от последнего выстрела салюта, неторопливо стал подниматься, держась за веревочные перила. Штааль не воспользовался помощью офицера, шагнул через скамейку кренящегося баркаса, вскочил вслед за кардиналом на чуть заметно дрожащую площадку трапа и быстро поднялся по лестнице, не касаясь перил.
Наверху стоял около трапа немолодой офицер, капитан Корабля, а рядом с ним, справа, осанистый старик в штатском платье, — как потом узнал Штааль, британский посланник в Неаполе, сэр Вильям Гамильтон. Нельсона, однако, у трапа не было; это тотчас с неприятным чувством отметили и Руффо, и Мишеру, и даже Штааль. Сэр Вильям, сияя счастливой улыбкой, поспешно, чуть переваливаясь, подошел к кардиналу, остановился (тотчас, сбившись, неловко остановились все), дружески поздоровался и по-французски негромко обменялся с Руффо несколькими фразами. Затем представил ему капитана, познакомился с лицами кардинальской свиты и приветливо предложил им пройти с капитаном в салон, добавив вскользь с любезной улыбкой, что обязанности переводчика он берет на себя. Мишеру, рассчитывавший принять участие в важной беседе, ответил, затаив обиду, легким поклоном и сделал вид, будто очень рад тому, что ему можно будет не присутствовать при разговоре кардинала с лордом Нельсоном. Руффо и Гамильтон пошли несколько впереди по направлению к широкой лестнице, спускавшейся вниз недалеко от грот-мачты. Вдруг наверху этой лестницы, быстро шагая через две ступеньки, появился невысокий бледный офицер с зеленым козырьком на лбу под копной густых пудреных волос. Правый пустой рукав офицера был привязан шнуром к пуговице, пришитой к груди рядом с большой блестящей звездою. По неуловимому изменению в капитане и в других англичанах Штааль, хоть и не различал английских мундиров, еще не вглядевшись, догадался, что это лорд Нельсон. «Да он калека несчастный!» — подумал Штааль, только теперь вспомнив, что знаменитый адмирал был тяжко изувечен в сражениях. Козырек, очевидно, предохранял от света его больные глаза. Нельсон быстро окинул палубу тяжелым взглядом, сделал несколько шагов вперед и неловко поклонился. Кардинал протянул обе руки. Гамильтон с полупоклоном отступил в сторону, на секунду задумался, кого кому представить, и представил лорда Нельсона: он знал, что адмирал в требованиях этикета ничего не смыслит и не обратит внимания, а Руффо, в связи с предстоявшим неприятным разговором, не мешало оказать лишний почет. Нельсон неловко пожал левой рукой руку кардинала и чуть поклонился другим в ответ на их почтительные поклоны. Штааль жадно всматривался в адмирала, стараясь все запомнить. Но потом, к своему удивлению, он ясно помнил мундир с восьмиугольной звездой, открытый снизу, над лосинами, длинный жилет, узкие эполеты с широкими падающими кистями, зеленый козырек, всего больше пустой сложенный рукав, привязанный к пуговице на груди. Из лица же Нельсона в памяти Штааля остался лишь тяжелый угрюмый взгляд.
Адмирал, Руффо и Гамильтон скрылись на лестнице. Других гостей капитан незаметно задержал немного на палубе, а затем учтиво пригласил следовать за ним, попросив извинения в том, что пойдет впереди. По той же лестнице все спустились на третью палубу в кают-компанию, где был приготовлен чай.
После неаполитанской грязи, бедности, пыли все на этом великолепном корабле невольно останавливало внимание Штааля. От блестящих, без единого пятнышка пушек до белоснежной тяжелой скатерти на столе в кают-компании все было самое прочное, дорогое и лучшее: это была Англия. И находившиеся в кают-компании офицеры в изумительно сидевших мундирах без пушинки тоже были самые прочные, дорогие и лучшие. Штааль смотрел на них с завистью и уважением. У него как назло на груди мундира слева заметно выделялось пятно. А большое зеркало кают-компании, против которого он прошел с неприятным чувством, отразило его слипшиеся волосы и красную полосу на лбу от фуражки.
Капитан усадил гостей за большой стол. Он пригласил их на чашку чаю, и действительно посредине стола сверкали серебряные сосуды и фарфоровые чашки. Но чая никто не пил. Два лакея в ослепительно белых костюмах разносили на натертых серебряных подносах небольшие бокалы с каким-то беловатым напитком. «Уж не молоко ли?» — подумал с недоумением Штааль. Он взял бокал и при этом с досадой заметил, что суставы пальцев у него чуть темнеют: в Неаполе, за час, пыль забилась в складки кожи. Он подогнул пальцы и беспокойно оглянулся на соседа. Увидев, что сосед этот залпом опорожнил свой бокал, Штааль сделал то же самое и едва не задохнулся — так обжег ему горло и внутренности невинный с виду беловатый напиток. «Если они, разбойники, пьют крашеный спирт, так предупреждали бы хоть гостей!» — подумал Штааль, немного отдышавшись. Он закусил сладким печеньем и снова тревожно оглянулся на соседа, но тот, по-видимому, не заметил его слез.
Разговор за столом не очень клеился. Капитан вежливо занимал гостей, однако мог связывать только несложные французские фразы. Остальные офицеры, по-видимому, совсем не говорили, а только понимали по-французски и не вмешивались в разговор, но очень гостеприимно, больше жестами и междометьями, предлагали гостям портвейн, печенье, фрукты. Вел беседу речистый кавалер Мишеру. Он рассказывал чудеса об успехах оружия санфедистов, об их храбрости и великодушии к врагам. «Как он может врать так гладко — хоть бы запнулся?» — думал Штааль. Калабрийские офицеры, с своей стороны, робея, рассказали, смешивая французский и итальянский языки, каждый по одному чуду храбрости, больше, впрочем, для того, чтобы не молчать все время. Англичане слушали с учтивым недоверием. Их молчание неприятно действовало на Мишеру. Отсутствие реплик, переспросов, восклицаний удивления и восторга скоро его утомило: он не любил так разговаривать. Желая, из вежливости болтуна, дать поговорить и хозяевам, неаполитанский кавалер, в свою очередь, стал спрашивать об английской эскадре и об ее подвигах. Капитан отвечал чрезвычайно кратко и всякий раз думал несколько мгновений, прежде чем дать ответ. На вопрос Мишеру о дальнейших планах и намерениях доблестного лорда Нельсона капитан ответил: «Ничего не могу сказать», — и по этой фразе осталось неясным, оттого ли он не может сказать, что не знает, или оттого, что говорить не хочет.
Спарциани приоткрыл дверь, вошел на цыпочках в комнату Руффо и приблизился к кардиналу, который с измученным видом сидел за столом, закрыв глаза. Когда секретарь произнес слово «Eminenza»[117] тихим голосом, как вначале будят спящих людей, Руффо вздрогнул и с ужасом открыл глаза.
— Пусть войдут, сейчас пусть войдут! — нервно приказал он, узнав, в чем дело.
Через минуту британские офицеры вошли в кабинет в сопровождении секретаря и Штааля — аббат Спарциани был вынужден его пригласить, так как другого переводчика в вилле не оказалось; кардинал не говорил по-английски. Руффо приветливо протянул вошедшим обе руки и не подал ни одной. Так он обычно поступал с почетными гостями-иноверцами, которые, по его предположению, предпочли бы обойтись без целования кардинальского перстня.
Старший офицер, капитан Троубридж, тотчас подал Руффо письмо британского посланника.
— Так сэр Вильям Гамильтон тоже прибыл вместе с адмиралом? — тоном радостного удивления спросил кардинал, распечатывая письмо. Штааль перевел его вопрос. Руффо устало улыбнулся, оттого что переводили ненужные слова, приблизил письмо к глазам и стал читать.
— Quelle est cette plaisanterie![118] — вдруг проговорил он, меняясь в лице.
Штааль не без недоумения хотел было перевести это замечание. Но Руффо, тотчас сдержавшись, остановил его жестом.
— Вам известно, господа, содержание письма господина посланника? — спросил он офицеров.
Капитан Троубридж ответил утвердительно.
— А известно ли лорду Нельсону, что капитуляцию подписали кроме меня, — лицо его дрогнуло, — коммодор Фут именем вашего монарха и капитан-лейтенант Белле именем российского императора? — сказал медленно Руффо, оглядываясь на Штааля; он как бы хотел пригласить русского офицера подтвердить эти свои слова, но, признав его недостаточно авторитетным, перевел вновь глаза на капитана Троубриджа.
«Неужто англичане хотят нарушить капитуляцию? — быстро подумал Штааль. — Что за скандал!..»
Троубридж кратко ответил, что коммодор Фут не имел достаточных полномочий от милорда. Милорд не может утвердить капитуляцию, заключенную на таких условиях.
Хотя все мысли Штааля были заняты переводом, он вспыхнул, услышав слова Троубриджа: английский капитан говорил так, будто из подписей на документе интерес представляла только подпись коммодора Фута.
— Лорд Нельсон не мой начальник, — сказал Руффо, больше не сдерживаясь и повышая голос. — Мои действий не нуждаются в его утверждении.
Штааль с особым удовольствием перевел слова кардинала. Англичане ничего не ответили. Разговор с ними был, очевидно, бесполезен. Руффо поднялся с кресла и, не глядя на капитана Троубриджа, велел Штаалю сказать, что кардинал-наместник (он подчеркнул свой титул) лично отправится на «Foudroyant» для непосредственного разговора с адмиралом Нельсоном.
Английские офицеры откланялись и вышли из кабинета.
Баркас адмиральского корабля, присланный за кардиналом-наместником, причалил почти у самой ставки. Лаццароны, лежавшие на берегу и недоброжелательно поглядывавшие на британских матросов, вскочили при появлении кардинала и его свиты. С Руффо на «Foudroyant» отправлялись кавалер Мишеру и еще несколько человек, состоявшие при кардинале калабрийские офицеры и Штааль, взятый в качестве переводчика на случай надобности. Лица свиты помогли кардиналу сесть в баркас. Лаццароны, тоже суетившиеся вокруг Porporato, почтительно поцеловали край его одежды и при этом вызывающе смотрели на английских гребцов, точно чувствовали, что перед лицом чужеземной силы необходимо особой почтительностью поддержать престиж своего начальства.
Рослые гребцы, со страхом глядевшие на главного паписта в красной мантии, налегли на весла, и лодка, сильно качаясь, несмотря на спокойное море, быстро пошла по направлению к эскадре. Руффо, расстроенный и угрюмый, ни с кем не говоря, сидел на средней скамейке. Штааль по-французски вполголоса переговаривался с другими лицами свиты. Английский офицер изредка негромко бросал команде непонятные слова. Почти все испытывали чувство неловкости, неясно сознавая его причину.
Мост святой Магдалены становился все меньше, британские военные корабли росли. У борта огромного судна, стоявшего впереди других, уже был виден офицер, внимательно вглядывавшийся в баркас. Штааль смотрел на грозную эскадру и тщетно старался разобраться в кораблях: который — линейный, который — фрегат, который — корвет (он очень любил морские термины; слово «фрегат» ему особенно нравилось — и было почему-то неприятно, что линейные корабли важнее фрегатов). Вдруг совсем близко грянул пушечный выстрел. Все вздрогнули. За первым выстрелом последовали другие. Это британская эскадра салютовала кардиналу-наместнику. Баркас несколько изменил
направление и стал огибать адмиральское судно (уже можно было прочесть конец надписи «…royant»). Штааль, никогда не видавший вблизи линейных кораблей, с любопытством всматривался в гигантские мачты, припоминая их странные, смешные названия, в отверстия на бортах, прикрытые ставнями, — он догадывался, что это порта пушек, — в шлюпки, подвешенные на брусьях с бортов. Все так и сверкало чистотой. Баркас подошел наконец вплотную к спущенному трапу. Офицер легкой походкой сбежал на нижнюю площадку трапа, отдал честь и с улыбкой протянул руку Руффо, который, морщась от последнего выстрела салюта, неторопливо стал подниматься, держась за веревочные перила. Штааль не воспользовался помощью офицера, шагнул через скамейку кренящегося баркаса, вскочил вслед за кардиналом на чуть заметно дрожащую площадку трапа и быстро поднялся по лестнице, не касаясь перил.
Наверху стоял около трапа немолодой офицер, капитан Корабля, а рядом с ним, справа, осанистый старик в штатском платье, — как потом узнал Штааль, британский посланник в Неаполе, сэр Вильям Гамильтон. Нельсона, однако, у трапа не было; это тотчас с неприятным чувством отметили и Руффо, и Мишеру, и даже Штааль. Сэр Вильям, сияя счастливой улыбкой, поспешно, чуть переваливаясь, подошел к кардиналу, остановился (тотчас, сбившись, неловко остановились все), дружески поздоровался и по-французски негромко обменялся с Руффо несколькими фразами. Затем представил ему капитана, познакомился с лицами кардинальской свиты и приветливо предложил им пройти с капитаном в салон, добавив вскользь с любезной улыбкой, что обязанности переводчика он берет на себя. Мишеру, рассчитывавший принять участие в важной беседе, ответил, затаив обиду, легким поклоном и сделал вид, будто очень рад тому, что ему можно будет не присутствовать при разговоре кардинала с лордом Нельсоном. Руффо и Гамильтон пошли несколько впереди по направлению к широкой лестнице, спускавшейся вниз недалеко от грот-мачты. Вдруг наверху этой лестницы, быстро шагая через две ступеньки, появился невысокий бледный офицер с зеленым козырьком на лбу под копной густых пудреных волос. Правый пустой рукав офицера был привязан шнуром к пуговице, пришитой к груди рядом с большой блестящей звездою. По неуловимому изменению в капитане и в других англичанах Штааль, хоть и не различал английских мундиров, еще не вглядевшись, догадался, что это лорд Нельсон. «Да он калека несчастный!» — подумал Штааль, только теперь вспомнив, что знаменитый адмирал был тяжко изувечен в сражениях. Козырек, очевидно, предохранял от света его больные глаза. Нельсон быстро окинул палубу тяжелым взглядом, сделал несколько шагов вперед и неловко поклонился. Кардинал протянул обе руки. Гамильтон с полупоклоном отступил в сторону, на секунду задумался, кого кому представить, и представил лорда Нельсона: он знал, что адмирал в требованиях этикета ничего не смыслит и не обратит внимания, а Руффо, в связи с предстоявшим неприятным разговором, не мешало оказать лишний почет. Нельсон неловко пожал левой рукой руку кардинала и чуть поклонился другим в ответ на их почтительные поклоны. Штааль жадно всматривался в адмирала, стараясь все запомнить. Но потом, к своему удивлению, он ясно помнил мундир с восьмиугольной звездой, открытый снизу, над лосинами, длинный жилет, узкие эполеты с широкими падающими кистями, зеленый козырек, всего больше пустой сложенный рукав, привязанный к пуговице на груди. Из лица же Нельсона в памяти Штааля остался лишь тяжелый угрюмый взгляд.
Адмирал, Руффо и Гамильтон скрылись на лестнице. Других гостей капитан незаметно задержал немного на палубе, а затем учтиво пригласил следовать за ним, попросив извинения в том, что пойдет впереди. По той же лестнице все спустились на третью палубу в кают-компанию, где был приготовлен чай.
После неаполитанской грязи, бедности, пыли все на этом великолепном корабле невольно останавливало внимание Штааля. От блестящих, без единого пятнышка пушек до белоснежной тяжелой скатерти на столе в кают-компании все было самое прочное, дорогое и лучшее: это была Англия. И находившиеся в кают-компании офицеры в изумительно сидевших мундирах без пушинки тоже были самые прочные, дорогие и лучшие. Штааль смотрел на них с завистью и уважением. У него как назло на груди мундира слева заметно выделялось пятно. А большое зеркало кают-компании, против которого он прошел с неприятным чувством, отразило его слипшиеся волосы и красную полосу на лбу от фуражки.
Капитан усадил гостей за большой стол. Он пригласил их на чашку чаю, и действительно посредине стола сверкали серебряные сосуды и фарфоровые чашки. Но чая никто не пил. Два лакея в ослепительно белых костюмах разносили на натертых серебряных подносах небольшие бокалы с каким-то беловатым напитком. «Уж не молоко ли?» — подумал с недоумением Штааль. Он взял бокал и при этом с досадой заметил, что суставы пальцев у него чуть темнеют: в Неаполе, за час, пыль забилась в складки кожи. Он подогнул пальцы и беспокойно оглянулся на соседа. Увидев, что сосед этот залпом опорожнил свой бокал, Штааль сделал то же самое и едва не задохнулся — так обжег ему горло и внутренности невинный с виду беловатый напиток. «Если они, разбойники, пьют крашеный спирт, так предупреждали бы хоть гостей!» — подумал Штааль, немного отдышавшись. Он закусил сладким печеньем и снова тревожно оглянулся на соседа, но тот, по-видимому, не заметил его слез.
Разговор за столом не очень клеился. Капитан вежливо занимал гостей, однако мог связывать только несложные французские фразы. Остальные офицеры, по-видимому, совсем не говорили, а только понимали по-французски и не вмешивались в разговор, но очень гостеприимно, больше жестами и междометьями, предлагали гостям портвейн, печенье, фрукты. Вел беседу речистый кавалер Мишеру. Он рассказывал чудеса об успехах оружия санфедистов, об их храбрости и великодушии к врагам. «Как он может врать так гладко — хоть бы запнулся?» — думал Штааль. Калабрийские офицеры, с своей стороны, робея, рассказали, смешивая французский и итальянский языки, каждый по одному чуду храбрости, больше, впрочем, для того, чтобы не молчать все время. Англичане слушали с учтивым недоверием. Их молчание неприятно действовало на Мишеру. Отсутствие реплик, переспросов, восклицаний удивления и восторга скоро его утомило: он не любил так разговаривать. Желая, из вежливости болтуна, дать поговорить и хозяевам, неаполитанский кавалер, в свою очередь, стал спрашивать об английской эскадре и об ее подвигах. Капитан отвечал чрезвычайно кратко и всякий раз думал несколько мгновений, прежде чем дать ответ. На вопрос Мишеру о дальнейших планах и намерениях доблестного лорда Нельсона капитан ответил: «Ничего не могу сказать», — и по этой фразе осталось неясным, оттого ли он не может сказать, что не знает, или оттого, что говорить не хочет.