Страница:
Штааль перечел конец своего письма к Иванчуку и остался доволен. Пожалел, правда, что написал «древнего французского престола», — лучше было бы сказать «древнего престола французского». Кроме того, Людовик XVIII, собственно, не был королем. Штааль старательно замазал слово «вновь», — переделав его в толстую черточку. «Опровергнутый» нельзя было исправить, да и не нужно. В начале письма Штааль сообщал о своих успехах по службе и описывал ужасы войны. В разговоре он никак не мог бы выражаться таким слогом, но писать иначе ему показалось бы странно. Такие письма были для него, собственно, главной наградой за все трудности, опасности и лишения, которым он подвергался в походе. Здесь этим он никого не мог удивить. Но на штатских людей в Петербурге описание ужасов войны, очевидно, должно было произвести сильное впечатление. Штааль догадывался, что Иванчук признает его картину приукрашенной. Но так как он признал бы ее приукрашенной все равно, даже если бы в письме была одна чистая правда, то Штааль добавил от себя ужасов, с расчетом на скидку, которую сделают петербургские друзья. Он приписал еще несколько строк и запечатал письмо, соображая, через сколько времени оно прибудет в Петербург. Путешественник, остановившийся проездом в Таверне и согласившийся, как сказали австрийцы, взять с собою письма, ехал, вероятно, в Вену. Оттуда сообщение с Россией было правильное и частое. Письма могли дойти почти так же скоро, как при отправке с курьером. Штааль заботливо и любовно запер письменные принадлежности в походную шкатулку, где для них было предназначено особое углубление, надел фуражку и вышел из палатки. Шел пятый час. Следовало бы прямо пойти в лежащую верстах в двух деревушку Сиджирино — там было велено всем собраться для ознакомления с изданными фельдмаршалом правилами горной войны. Но путешественник, по словам австрийцев, остановился в розовой избе, сейчас за рекой. Еще можно было поспеть, если идти быстро. Штааль спустился с холма, на котором, недалеко от стоянки мулов, была расположена его палатка, и, минуя единственную улицу Таверне, узенькую, крутую и пыльную Strada Regina[162], направился кратчайшей дорогой, пробираясь по фруктовым садам, к речке Ведежио. День был светлый, нежаркий. Утром накрапывал дождь, но земля уже высохла, и пыль вилась даже в садах. Штааль остановился у мостика, отыскивая розовую избу, — ему нетрудно было узнать ее: за рекой домов было очень немного. Несколько мальчишек обступило иностранца со шпагой. Увидев, что в нем нет ничего опасного, они немедленно направились за ним. Как только Штааль ступил на мостик, мальчишки, точно ждали повода для своего любимого развлечения, сбежали в воду, с отчаянным видом размахивая руками, и по камням с криками перешли на другой берег; река была довольно широкая, но глубиной не более фута. Офицер не делал ничего необыкновенного и быстро шел дальше, не оглядываясь и не вступая в разговор. Мальчишки разочарованно перебежали назад. Штааль свернул к избе. Она в самом деле была странного розового цвета. Из трех ее окон одно было глухо закрыто доской, другие два, с отодвинутыми зелеными ставнями, задернуть! белыми занавесками. Наверху над ними в стене было еще одно крошечное оконце, закрытое какой-то сеткой. Перед ним на полочке стоял горшочек с цветами. На каменной скамейке, под веревкой с сушившимся бельем, сидела старуха хозяйка. Штааль заговорил с ней по-итальянски. Но она, по-видимому, знала, что ему нужно (с утра в избу беспрестанно приходили с письмами офицеры), и, перебив его, ворчливо сказала, что русского синьора нет дома, а письмо можно отдать синьоре: надо постучать в окно.
«Так это русский?» — подумал Штааль. Без причины сердце его вдруг застучало. Заторопившись, он вынул из кармана письмо и отдал старухе с просьбой передать синьору, когда тот вернется. Старуха ворча встала, вытерла руки о фартук, недоверчиво взяла письмо за угол двумя пальцами и постучала в ставень самого большого из окон, придерживая ставень рукою с письмом. При этом лицо ее стало ласковым и заискивающим: очевидно, она была довольна постояльцами. В избе послышался шорох. Штааль уставился в окно с волнением, которое потом очень его удивляло. Что-то мелькнуло, занавеску отдернули. Он чуть не вскрикнул: перед ним была Настенька.
Штааль тотчас узнал ее, хотя изменилась она чрезвычайно. Она протянула руку за письмом, жмурясь, бегло взглянула на Штааля, сказала ласково: «Будьте покойны, ежели доедем, отдадим непременно…» — и вдруг стала белее занавески. Старуха глядела на них с недоумением. Штааль сорвался с места, быстро открыл дверь и вошел в избу. Рыжая кошка бросилась в сторону. На него пахнуло сырой прохладой. Настенька окаменело стояла у стены, с письмом в руке. Он с порога смотрел на нее и видел с ужасом, как она изменилась… «Эти отяжелевшие губы!..» Штааль не находил в себе следов прежней любви. Перед ним был чужой человек, с которым нужно было вести тяжелый разговор. Но он чувствовал, что было что-то красивое и поэтическое в этой его остановке на пороге комнаты. «Эх, сапоги запылены…»
Он подошел к ней, взял ее за руку… «Поцеловать? Нет, еще не надо…»
— Как вы сюда попали? — деревянным голосом спросил он.
Настенька долго не могла ответить.
— Мы из Неаполя, — прошептала она наконец, удерживая рыдания.
— И он здесь?
Она кивнула головой. Штааль не знал ни что делать, ни что говорить.
— Я тоже из Неаполя. Где же вы там были?
— Не знаю… В кре… Вы на войну едете?
— С войны и на войну. Завтра утром уходим в горы.
Они молчали.
— Так что же вы? Как вам… — начал он и остановился. Настенька отвернулась и зарыдала, выронив письмо и закрыв лицо руками. Штааль поднял письмо, подул на него («жалко, запачкалось»…) и положил в кучку писем, лежавшую на столе. На верхнем конверте было написано: «Гедвиге Альбертовне, баронессе Каульбарс». — «Какая это баронесса Каульбарс?.. Смешное имя Гедвига Альбертовна, — подумал он. — Надо, однако, подойти к ней». Он приблизился к Настеньке и легко потянул ее руки от лица.
— Не надо плакать, — сказал он шепотом.
Настенька, вздрагивая, закусив распухшие губы, вытерла глаза платком.
— Вы… не переменились. Такой же, как был… А я?
— И вы мало переменились.
— Неправда… Я знаю…
Она опять заплакала. Он думал, как ужасно она изменилась, — «что же теперь будет»? Думал, что старуха за окном все слышит, что могут прийти другие офицеры с письмами, что он теперь, наверное, опоздает на службу. Настенька рыдала все сильнее. Он оглянулся, нет ли воды. С интересом все рассмотрел: закопченный потолок на черных тяжелых бревнах, огромный очаг, над ним раму с развешенной медной посудой («верно, это у них считается главным украшением»), две косы в углу, какую-то рухлядь на стене, сундуки, перевязанные толстыми веревками. «Этих сундуков у него прежде не было». На столе стояли зеленый графин и кружка. Штааль вспомнил, что именно это и было ему нужно. Он взял графин — в кружку полилось молоко. Штаалю стало смешно. Он вышел на порог и спросил воды у хозяйки. Старуха зачерпнула кружкой в бочке и подала ему, неодобрительно и вместе радостно на него глядя. Штааль вернулся и нежно подал Настеньке кружку. «Что ж теперь? Эх, досадно, опоздаю… Достанется…»
Он оторвал ее руки от лица и поцеловал ее, сначала в руку, затем в щеку. Вдруг запах «Вздохов Амура» ударил его. Он увидел Петергофскую дорогу, Большой канал… Штааль точно теперь лишь узнал Настеньку. Рыданье внезапно подступило у него к горлу. Он сел, посадил ее к себе на колени, чувствуя прилив любви и нежности. Настенька схватила его за голову и стала покрывать поцелуями.
— Смотри, чтоб тебя не убили…
— Буду стараться, — ответил он без улыбки.
— Когда вы уходите?
— Завтра в шесть. Война скоро кончится… Мы увидимся в Питере…
Штааль никогда не говорил «Питер» вместо «Петербург» и не мог понять, каким образом у него сорвалось в такую минуту развязное слово. Об этом Питере он потом долго вспоминал, болезненно морщась.
Настенька высвободилась и встала.
— Как вы могли тогда меня бросить?
Она всплеснула руками:
— Да разве я… Ну, да что об этом говорить!..
— А он где же? — спросил с вспыхнувшей вновь злобой Штааль.
— Скоро придет… Не знаю.
В стекло постучали. Настенька вздрогнула. Старуха закивала головою, радостно бегая глазками по комнате мимо них. К ее неодобрительному выражению примешивалась теперь готовность участвовать в заговоре против старого синьора. Понизив таинственно голос, она сообщила, что пришли еще офицеры. Настенька снова вытерла слезы и, подойдя к окну, сказала ласково, чуть отвернувшись:
— У вас тоже письма? Будьте покойны, ежели доедем, отдадим…
— Ах, премного обяжете, сударыня, — галантно сказал за окном голос. Один из офицеров шагнул вперед, другой, помоложе, остался поодаль. Штааль был знаком с обоими. Ему было приятно, что они его застали с Настенькой. По лицу офицера проскользнуло удивление. Он весело подмигнул Штаалю и сказал тихо:
— А вчера, кто опоздал, тем попало на орехи…
Настенька услышала его слова.
— Да ведь у вас, верно, служба? Так вы с ними пойдите. Да и мне недосужно, — произнесла она неестественным голосом.
Офицер подмигнул еще веселее. Штааль покраснел и нахмурился. Ему было досадно, что она сказала «с ними».
— Я подожду… Я сейчас, — сказал он офицерам, точно они настаивали на его немедленном уходе. Офицер улыбнулся весело, отдал честь и отступил от окна.
— Нет, нет, идите и вы, сударь, — сказала громко Настенька, тем тоном, которым она когда-то говорила на сцене. — В походе опаздывать не годится.
Подчиняясь ее тону, Штааль поцеловал ее руку и быстро взглянул в окно: офицеры со смехом шли к реке. Штааль быстро отошел от окна, крепко обнял Настеньку и выбежал из избы. Несмотря на то что он был тронут и взволнован, он следил за собой: не вышел, а выбежал и на пороге оглянулся в последний раз на Настеньку. Но старухе он не догадался дать на чай и услышал вдогонку ее злобное бормотанье. «Вернуться, дать ей?.. Бог с ней, не надо возвращаться», — подумал он, нагоняя у речки офицеров. Они что-то весело говорили, о чем-то его спрашивали. Но он плохо понимал и улыбался неопределенно, чувствуя, что случилось событие очень важное и неясное, о котором еще говорить не надо.
— Шагу, дети, шагу, — сказал бойкий офицер, сворачивая вправо на Strada Regina. Им навстречу в сопровождении свиты мальчишек, испуганно следовавшей поодаль, шел высокий штатский человек в плаще. Он оживленно жестикулировал и говорил сам с собою вслух. Офицеры смотрели на него с недоумением. Штааль узнал Баратаева — на ходу переменил ногу и не успел сообразить, что нужно делать, как тот уже оказался далеко. Мальчишки разбились: часть пошла за странным стариком, часть — за молодыми в мундирах.
— Полоумный какой-то, — сказал один из офицеров, не понижая голоса.
— Ну, ты потише, — весело прошептал другой. — Смотри, письма не передаст папаше, вот ты и денег не получишь.
— У тебя возьму взаймы.
— И не отдашь.
— Отдам на том свете угольками.
VI
VII
«Так это русский?» — подумал Штааль. Без причины сердце его вдруг застучало. Заторопившись, он вынул из кармана письмо и отдал старухе с просьбой передать синьору, когда тот вернется. Старуха ворча встала, вытерла руки о фартук, недоверчиво взяла письмо за угол двумя пальцами и постучала в ставень самого большого из окон, придерживая ставень рукою с письмом. При этом лицо ее стало ласковым и заискивающим: очевидно, она была довольна постояльцами. В избе послышался шорох. Штааль уставился в окно с волнением, которое потом очень его удивляло. Что-то мелькнуло, занавеску отдернули. Он чуть не вскрикнул: перед ним была Настенька.
Штааль тотчас узнал ее, хотя изменилась она чрезвычайно. Она протянула руку за письмом, жмурясь, бегло взглянула на Штааля, сказала ласково: «Будьте покойны, ежели доедем, отдадим непременно…» — и вдруг стала белее занавески. Старуха глядела на них с недоумением. Штааль сорвался с места, быстро открыл дверь и вошел в избу. Рыжая кошка бросилась в сторону. На него пахнуло сырой прохладой. Настенька окаменело стояла у стены, с письмом в руке. Он с порога смотрел на нее и видел с ужасом, как она изменилась… «Эти отяжелевшие губы!..» Штааль не находил в себе следов прежней любви. Перед ним был чужой человек, с которым нужно было вести тяжелый разговор. Но он чувствовал, что было что-то красивое и поэтическое в этой его остановке на пороге комнаты. «Эх, сапоги запылены…»
Он подошел к ней, взял ее за руку… «Поцеловать? Нет, еще не надо…»
— Как вы сюда попали? — деревянным голосом спросил он.
Настенька долго не могла ответить.
— Мы из Неаполя, — прошептала она наконец, удерживая рыдания.
— И он здесь?
Она кивнула головой. Штааль не знал ни что делать, ни что говорить.
— Я тоже из Неаполя. Где же вы там были?
— Не знаю… В кре… Вы на войну едете?
— С войны и на войну. Завтра утром уходим в горы.
Они молчали.
— Так что же вы? Как вам… — начал он и остановился. Настенька отвернулась и зарыдала, выронив письмо и закрыв лицо руками. Штааль поднял письмо, подул на него («жалко, запачкалось»…) и положил в кучку писем, лежавшую на столе. На верхнем конверте было написано: «Гедвиге Альбертовне, баронессе Каульбарс». — «Какая это баронесса Каульбарс?.. Смешное имя Гедвига Альбертовна, — подумал он. — Надо, однако, подойти к ней». Он приблизился к Настеньке и легко потянул ее руки от лица.
— Не надо плакать, — сказал он шепотом.
Настенька, вздрагивая, закусив распухшие губы, вытерла глаза платком.
— Вы… не переменились. Такой же, как был… А я?
— И вы мало переменились.
— Неправда… Я знаю…
Она опять заплакала. Он думал, как ужасно она изменилась, — «что же теперь будет»? Думал, что старуха за окном все слышит, что могут прийти другие офицеры с письмами, что он теперь, наверное, опоздает на службу. Настенька рыдала все сильнее. Он оглянулся, нет ли воды. С интересом все рассмотрел: закопченный потолок на черных тяжелых бревнах, огромный очаг, над ним раму с развешенной медной посудой («верно, это у них считается главным украшением»), две косы в углу, какую-то рухлядь на стене, сундуки, перевязанные толстыми веревками. «Этих сундуков у него прежде не было». На столе стояли зеленый графин и кружка. Штааль вспомнил, что именно это и было ему нужно. Он взял графин — в кружку полилось молоко. Штаалю стало смешно. Он вышел на порог и спросил воды у хозяйки. Старуха зачерпнула кружкой в бочке и подала ему, неодобрительно и вместе радостно на него глядя. Штааль вернулся и нежно подал Настеньке кружку. «Что ж теперь? Эх, досадно, опоздаю… Достанется…»
Он оторвал ее руки от лица и поцеловал ее, сначала в руку, затем в щеку. Вдруг запах «Вздохов Амура» ударил его. Он увидел Петергофскую дорогу, Большой канал… Штааль точно теперь лишь узнал Настеньку. Рыданье внезапно подступило у него к горлу. Он сел, посадил ее к себе на колени, чувствуя прилив любви и нежности. Настенька схватила его за голову и стала покрывать поцелуями.
— Смотри, чтоб тебя не убили…
— Буду стараться, — ответил он без улыбки.
— Когда вы уходите?
— Завтра в шесть. Война скоро кончится… Мы увидимся в Питере…
Штааль никогда не говорил «Питер» вместо «Петербург» и не мог понять, каким образом у него сорвалось в такую минуту развязное слово. Об этом Питере он потом долго вспоминал, болезненно морщась.
Настенька высвободилась и встала.
— Как вы могли тогда меня бросить?
Она всплеснула руками:
— Да разве я… Ну, да что об этом говорить!..
— А он где же? — спросил с вспыхнувшей вновь злобой Штааль.
— Скоро придет… Не знаю.
В стекло постучали. Настенька вздрогнула. Старуха закивала головою, радостно бегая глазками по комнате мимо них. К ее неодобрительному выражению примешивалась теперь готовность участвовать в заговоре против старого синьора. Понизив таинственно голос, она сообщила, что пришли еще офицеры. Настенька снова вытерла слезы и, подойдя к окну, сказала ласково, чуть отвернувшись:
— У вас тоже письма? Будьте покойны, ежели доедем, отдадим…
— Ах, премного обяжете, сударыня, — галантно сказал за окном голос. Один из офицеров шагнул вперед, другой, помоложе, остался поодаль. Штааль был знаком с обоими. Ему было приятно, что они его застали с Настенькой. По лицу офицера проскользнуло удивление. Он весело подмигнул Штаалю и сказал тихо:
— А вчера, кто опоздал, тем попало на орехи…
Настенька услышала его слова.
— Да ведь у вас, верно, служба? Так вы с ними пойдите. Да и мне недосужно, — произнесла она неестественным голосом.
Офицер подмигнул еще веселее. Штааль покраснел и нахмурился. Ему было досадно, что она сказала «с ними».
— Я подожду… Я сейчас, — сказал он офицерам, точно они настаивали на его немедленном уходе. Офицер улыбнулся весело, отдал честь и отступил от окна.
— Нет, нет, идите и вы, сударь, — сказала громко Настенька, тем тоном, которым она когда-то говорила на сцене. — В походе опаздывать не годится.
Подчиняясь ее тону, Штааль поцеловал ее руку и быстро взглянул в окно: офицеры со смехом шли к реке. Штааль быстро отошел от окна, крепко обнял Настеньку и выбежал из избы. Несмотря на то что он был тронут и взволнован, он следил за собой: не вышел, а выбежал и на пороге оглянулся в последний раз на Настеньку. Но старухе он не догадался дать на чай и услышал вдогонку ее злобное бормотанье. «Вернуться, дать ей?.. Бог с ней, не надо возвращаться», — подумал он, нагоняя у речки офицеров. Они что-то весело говорили, о чем-то его спрашивали. Но он плохо понимал и улыбался неопределенно, чувствуя, что случилось событие очень важное и неясное, о котором еще говорить не надо.
— Шагу, дети, шагу, — сказал бойкий офицер, сворачивая вправо на Strada Regina. Им навстречу в сопровождении свиты мальчишек, испуганно следовавшей поодаль, шел высокий штатский человек в плаще. Он оживленно жестикулировал и говорил сам с собою вслух. Офицеры смотрели на него с недоумением. Штааль узнал Баратаева — на ходу переменил ногу и не успел сообразить, что нужно делать, как тот уже оказался далеко. Мальчишки разбились: часть пошла за странным стариком, часть — за молодыми в мундирах.
— Полоумный какой-то, — сказал один из офицеров, не понижая голоса.
— Ну, ты потише, — весело прошептал другой. — Смотри, письма не передаст папаше, вот ты и денег не получишь.
— У тебя возьму взаймы.
— И не отдашь.
— Отдам на том свете угольками.
VI
К вечеру погода испортилась. Небо густо заволокло тучами, стало холодно, и пошел осенний дождь, который, видимо, зарядил надолго. Офицеры разошлись по палаткам раньше обыкновенного. Встать надо было в четыре утра, и еще требовалось уложить вещи. Велено было весь багаж, в изобилии привезенный из России богатыми людьми, отправить на склады в Лугано, а с собой взять только самые необходимые вещи, продовольствие и теплое платье. Между офицерами шел долгий спор, какие вещи считать самыми необходимыми и какое взять продовольствие. Один из австрийцев, живших с Штаалем, в этот день съездил в Лугано и привез оттуда то, что ему представлялось необходимым: здесь были и окорок, и колбаса, и бисквиты, и шоколад, и банки с разными консервами, и немалое число бутылок. Была даже какая-то громадная птица в желе. Австриец объяснял, что в горах, все говорят, холодно, птица, наверное, не испортится в несколько дней и очень может пригодиться. Напитки тоже имели каждый свое назначение; одни согревали, другие освежали: если в горах было холодно, то за горами в долинах могло быть и жарко, а в Швейцарии вино отвратительное. Когда запасы были сложены и завязаны, оказалось, что везти их с собой невозможно. Пришлось снова все развязать, а так как бросать не хотели, то с семи часов началось уничтожение запасов, в котором приняли участие офицеры из соседних палаток. К концу вечера из того, что было решено взять с собой, оставалось не более половины, и гостеприимный хозяин, бывший немного навеселе, объяснял, что на верховой лошади все равно ничего не увезешь, а докупить можно будет и в дороге.
Штааль, опоздавший к сбору и получивший выговор, вернулся домой поздно. В палатке уже горел фонарь, было грязно и мокро. Хозяева и несколько человек гостей играли в тарок перед бочонком, на котором стоял фонарь. Играли весело, с прибаутками и с остротами. Веселье и беспорядок в палатке, брошенные пустые бутылки и банки, запах еды и гари неприятно подействовали на Штааля. Гостеприимный австриец, на минуту оторвавшись от карт, любезно спросил его. отчего он в плохом настроении. Как всегда бывает, вопрос этот немедленно твердо установил и усилил дурное настроение вошедшего, которое без того, быть может, скоро рассеялось бы. Штааль кратко ответил, что, напротив, он, как всегда перед походом, в самом лучшем настроении, в изысканных выражениях отказался от вина (хотя ему хотелось выпить) и, отойдя к своей койке, стал демонстративно хмуро укладывать в одеяло вещи. Укладывал он их плохо, и криво завязанный ремнями узел имел некрасивый раздражающий вид. Один из ремней сползал на узкий край одеяла: было ясно, что все тотчас развяжется. Но Штааль удовлетворился понесенным трудом, положил узел на койку и лег наискось, так что ноги висели над краем койки. Ему хотелось снять мокрые сапоги, но это было слишком утомительно, да и неловко при гостях. Он собирался подумать о том, что с ним случилось, но отложил это до наступления ночи. Штааль все больше сердился на гостей и на своих сожителей. Слушал, как они переговаривались, играя, и думал, что прибаутки их не остроумны: вероятно, так же шутили за тароком их деды и прадеды. Гости почувствовали недоброжелательство одного из хозяев, да и час был поздний: игра скоро кончилась, офицеры стали расходиться. Перед пологом палатки они плотно закутывались в плащи и как по команде говорили: «Allewetter!..»[163] Это восклицание казалось Штаалю очень глупым.
Австрийцы-хозяева, переговариваясь вполголоса из уважения к дурному настроению Штааля, разделись и легли. Затем один приподнялся и, что-то пробормотав, задул фонарь. Штааль разозлился, что австриец это сделал, не спросив его, — хоть и было ясно, что свет не нужен человеку, лежащему на койке с закрытыми глазами и с измученным видом. Штааль хотел было вновь зажечь фонарь, но раздумал, сел на постель, снял мундир и, приготовившись к большому усилию, стащил с себя узкие мокрые сапоги, не прикасаясь к ним руками. Морщась от боли над пятками, он снова лег. Ногам было холодно. Штааль подсунул их под край узла. Так ему показалось лучше. Он устало вытянулся назад головою и облегченно подумал, что перед ним еще несколько часов отдыха. Теперь можно было обсудить то, что случилось. Он собрал мысли, колеблясь, с чего начать обсуждение. Но внимание его тотчас отвлек узел, давивший на левую ногу. «Надо бы поправить… А то развязать и вытащить одеяло? — спросил он себя. — Нет не стоит… Да, да, надо теперь же все обдумать как следует. Потом будет некогда… Завтра ночуем в Мурильо… Нет, черт, в Айроло. Мурильо — это живописец… Еще я какую-то божественную картину видел у Александра Андреевича — жаль старика… Что же Иванчук теперь будет делать? Ну, он не пропадет — и деньжонок, верно, перебрал у покойного немало. Крал он или не крал? Верно, крал… Ну и пусть, мне-то что? Зато он теперь вольный человек, не то что я… А я вот и не крал, а быть может, и обо мне так говорят… Ну нет, этого не говорят… Так как же Настенька? Надо обдумать…»
Его разбудил грохот барабанов. Один из австрийцев встал, разразился проклятьями, приоткрыл полог палатки и принялся поспешно одеваться. Едва рассветало. Было очень холодно. За пологом слышалось падение редких капель дождя. Слева от палатки шум был другой — там, очевидно, стояла большая лужа. Когда австрийцы вышли, Штааль оделся, стуча зубами от холода. Умыться было невозможно. Он провел по сухим волосам сухим гребнем, вырвал несколько волос, подошел к бочонку, на котором стояли остатки ужина. Ни есть, ни пить ему не хотелось. Голова была тяжелая. Барабан все мучительно гремел. Штааль зевнул, сунул зачем-то в карман лежавшую на бочонке колоду карт в футляре и взял с постели свой узел. Ремень тотчас сполз. Штааль ожесточенно его поправил, как умел, надел плащ и вышел из палатки. Земля совершенно размокла: дождь шел всю ночь. По холму вниз пробегали офицеры, на ходу оправляя под плащами мундиры и шпаги.
Барабан замолк. Становилось светлее. С холма были видны на дороге небольшие отряды казаков, уже выезжавшие вперед по направлению к горам. Какой-то офицер кричал что-то страшным горловым голосом, как во всем мире умеют кричать одни немцы: оказалось, что один из казаков, будто бы больной, не явился к сбору — его пришлось оставить в Таверне до выздоровления.[164]
Штааль занял место у своей роты. Перед ней незнакомый полковник штаба, видно в десятый раз, пропускал одну за другой колонны, читал приказ с сильным кавказским акцентом, вызывавшим улыбки офицеров. Большинство солдат смотрело на читавшего, не понимая ни слова или понимая все по-своему. Раздалась команда. Колонна двинулась. Порядок соблюдался не строго. Офицеры ехали где кто хотел. У поворота дороги стояла кучка тавернских жителей. Они радостно прощались с войсками и выкрикивали непонятные слова приветствия. Штааль проехал дальше и оглянулся назад, прощаясь с деревней. Ему стало жалко, что он никогда больше ее не увидит. Приподнявшись в стременах, он смотрел в направлении розовой избы и вдруг увидел Настеньку шагах в двадцати от себя, в кучке людей, стоявших у поворота дороги. Она смотрела ему вслед. В ту же минуту ее заслонили мулы, выезжавшие вперед с легкими горными орудиями. Штааль успел только увидеть, как она отшатнулась со всей кучкой, чтобы не быть забрызганной грязью. Мулы скакали смешным галопом, переступая обеими задними ногами сразу за следы передних. Солдаты удивленно смеялись. Впереди заиграла веселая музыка. Суворовская армия начинала поход.
Штааль, опоздавший к сбору и получивший выговор, вернулся домой поздно. В палатке уже горел фонарь, было грязно и мокро. Хозяева и несколько человек гостей играли в тарок перед бочонком, на котором стоял фонарь. Играли весело, с прибаутками и с остротами. Веселье и беспорядок в палатке, брошенные пустые бутылки и банки, запах еды и гари неприятно подействовали на Штааля. Гостеприимный австриец, на минуту оторвавшись от карт, любезно спросил его. отчего он в плохом настроении. Как всегда бывает, вопрос этот немедленно твердо установил и усилил дурное настроение вошедшего, которое без того, быть может, скоро рассеялось бы. Штааль кратко ответил, что, напротив, он, как всегда перед походом, в самом лучшем настроении, в изысканных выражениях отказался от вина (хотя ему хотелось выпить) и, отойдя к своей койке, стал демонстративно хмуро укладывать в одеяло вещи. Укладывал он их плохо, и криво завязанный ремнями узел имел некрасивый раздражающий вид. Один из ремней сползал на узкий край одеяла: было ясно, что все тотчас развяжется. Но Штааль удовлетворился понесенным трудом, положил узел на койку и лег наискось, так что ноги висели над краем койки. Ему хотелось снять мокрые сапоги, но это было слишком утомительно, да и неловко при гостях. Он собирался подумать о том, что с ним случилось, но отложил это до наступления ночи. Штааль все больше сердился на гостей и на своих сожителей. Слушал, как они переговаривались, играя, и думал, что прибаутки их не остроумны: вероятно, так же шутили за тароком их деды и прадеды. Гости почувствовали недоброжелательство одного из хозяев, да и час был поздний: игра скоро кончилась, офицеры стали расходиться. Перед пологом палатки они плотно закутывались в плащи и как по команде говорили: «Allewetter!..»[163] Это восклицание казалось Штаалю очень глупым.
Австрийцы-хозяева, переговариваясь вполголоса из уважения к дурному настроению Штааля, разделись и легли. Затем один приподнялся и, что-то пробормотав, задул фонарь. Штааль разозлился, что австриец это сделал, не спросив его, — хоть и было ясно, что свет не нужен человеку, лежащему на койке с закрытыми глазами и с измученным видом. Штааль хотел было вновь зажечь фонарь, но раздумал, сел на постель, снял мундир и, приготовившись к большому усилию, стащил с себя узкие мокрые сапоги, не прикасаясь к ним руками. Морщась от боли над пятками, он снова лег. Ногам было холодно. Штааль подсунул их под край узла. Так ему показалось лучше. Он устало вытянулся назад головою и облегченно подумал, что перед ним еще несколько часов отдыха. Теперь можно было обсудить то, что случилось. Он собрал мысли, колеблясь, с чего начать обсуждение. Но внимание его тотчас отвлек узел, давивший на левую ногу. «Надо бы поправить… А то развязать и вытащить одеяло? — спросил он себя. — Нет не стоит… Да, да, надо теперь же все обдумать как следует. Потом будет некогда… Завтра ночуем в Мурильо… Нет, черт, в Айроло. Мурильо — это живописец… Еще я какую-то божественную картину видел у Александра Андреевича — жаль старика… Что же Иванчук теперь будет делать? Ну, он не пропадет — и деньжонок, верно, перебрал у покойного немало. Крал он или не крал? Верно, крал… Ну и пусть, мне-то что? Зато он теперь вольный человек, не то что я… А я вот и не крал, а быть может, и обо мне так говорят… Ну нет, этого не говорят… Так как же Настенька? Надо обдумать…»
Его разбудил грохот барабанов. Один из австрийцев встал, разразился проклятьями, приоткрыл полог палатки и принялся поспешно одеваться. Едва рассветало. Было очень холодно. За пологом слышалось падение редких капель дождя. Слева от палатки шум был другой — там, очевидно, стояла большая лужа. Когда австрийцы вышли, Штааль оделся, стуча зубами от холода. Умыться было невозможно. Он провел по сухим волосам сухим гребнем, вырвал несколько волос, подошел к бочонку, на котором стояли остатки ужина. Ни есть, ни пить ему не хотелось. Голова была тяжелая. Барабан все мучительно гремел. Штааль зевнул, сунул зачем-то в карман лежавшую на бочонке колоду карт в футляре и взял с постели свой узел. Ремень тотчас сполз. Штааль ожесточенно его поправил, как умел, надел плащ и вышел из палатки. Земля совершенно размокла: дождь шел всю ночь. По холму вниз пробегали офицеры, на ходу оправляя под плащами мундиры и шпаги.
Барабан замолк. Становилось светлее. С холма были видны на дороге небольшие отряды казаков, уже выезжавшие вперед по направлению к горам. Какой-то офицер кричал что-то страшным горловым голосом, как во всем мире умеют кричать одни немцы: оказалось, что один из казаков, будто бы больной, не явился к сбору — его пришлось оставить в Таверне до выздоровления.[164]
Штааль занял место у своей роты. Перед ней незнакомый полковник штаба, видно в десятый раз, пропускал одну за другой колонны, читал приказ с сильным кавказским акцентом, вызывавшим улыбки офицеров. Большинство солдат смотрело на читавшего, не понимая ни слова или понимая все по-своему. Раздалась команда. Колонна двинулась. Порядок соблюдался не строго. Офицеры ехали где кто хотел. У поворота дороги стояла кучка тавернских жителей. Они радостно прощались с войсками и выкрикивали непонятные слова приветствия. Штааль проехал дальше и оглянулся назад, прощаясь с деревней. Ему стало жалко, что он никогда больше ее не увидит. Приподнявшись в стременах, он смотрел в направлении розовой избы и вдруг увидел Настеньку шагах в двадцати от себя, в кучке людей, стоявших у поворота дороги. Она смотрела ему вслед. В ту же минуту ее заслонили мулы, выезжавшие вперед с легкими горными орудиями. Штааль успел только увидеть, как она отшатнулась со всей кучкой, чтобы не быть забрызганной грязью. Мулы скакали смешным галопом, переступая обеими задними ногами сразу за следы передних. Солдаты удивленно смеялись. Впереди заиграла веселая музыка. Суворовская армия начинала поход.
VII
Пастух, приносивший из Айроло разные продукты в странноприимный дом, расположенный на вершине Сен-Готардского перевала, с риском для жизни гнал вверх своего мула. Он хотел первым сообщить настоятелю, что в горы, по направлению к убежищу, поднимается огромная московитская армия, под начальством царского сына и престарелого князя Сульвара. Но пастух напрасно так торопился. Капуцины, содержавшие странноприимный дом, уже знали новость и растерянно о ней говорили.
Они очень смутно понимали то, что делалось внизу. Известия не скоро и не часто доходили в убежище, расположенное на высоте семи тысяч футов над землею. Монахи, жившие десятилетия на вершине страшного перевала, почти никого не видали, кроме путников, которых ночь заставала в горах. О войне, причинившей им много бед, они узнали без всякого интереса: французы были безбожники, а русские — еретики.
В этот день все утро в монастырь доносился снизу отдаленный гул выстрелов, повторяемый горным эхом. К полудню в странноприимном доме появился небольшой французский отряд. Офицер предупредил монахов, что русская армия собирается перейти через Сен-Готард, и приказал немедленно уничтожить все запасы. Старик настоятель беспомощно улыбался, слушая этот приказ: какие запасы могли быть для армии в странноприимном доме? Начальник отряда сам это понял. Военный долг, собственно, предписывал ему сжечь дотла монастырь. Офицер был свободомыслящий и не любил монахов. Но на него подействовала мрачная поэзия убежища. Он представил себе людей, застигнутых зимней ночью в горах, и приказал своим солдатам не трогать странноприимного дома.
Сам он занялся непонятным делом. На гору втащили какой-то треножник с высокими шестами, офицер поднялся на лесенку и долго передвигал на шестах деревянную ручку. Солдаты объяснили капуцину, который принес лесенку, что это новое французское изобретение — телеграф, что офицер передает сигналы главнокомандующему и что к вечеру его донесение будет известно в Париже. Но рассказывали они это без большой уверенности в тоне. Капуцин не поверил ни одному слову. Кончив свое дело, офицер строго приказал монахам не давать русскому генералу никаких сведений и поспешно удалился со своим отрядом по направлению к Госпенталю. Гул выстрелов стих к середине дня, В это время и прибыл пастух. По его словам, московитскую армию можно было ждать к вечеру. Монахи поспешно загнали в хлев коров и посадили на цепь собак.
Уже наступала темнота, когда вдали послышался глухой гул. Настоятель приказал звонить в колокол и, надев на голову капюшон, вышел с братией из убежища. Гул все усиливался. Лаяли собаки. С радостным карканьем пронеслась огромная стая ворон. Через несколько минут слева на тропинке показались люди с ружьями в руках, ехавшие гуськом на маленьких лошадях. Они постояли с минуту, всматриваясь в убежище, затем повернули назад и скрылись. А еще через минут пять из-за огромных каменных скал, лежавших у поворота спускавшейся в Айроло дороги, медленно стала вытягиваться длинная бесконечная лента конных и пеших людей. Измученно они шли один за другим: по Сен-Готардской тропинке трудно было идти рядом двум человекам. День как раз кончился. Видный днем на этих высотах бледно-серый, ватный, полукруг луны быстро наливался золотом.
Монахи зажгли фонари и, опираясь на высокие палки, пошли вниз по дороге навстречу наступающей армии. Пройдя шагов двести, они остановились. К ним шагом подъезжал седой старик в плаще поверх белой рубахи. Несмотря на его странный костюм, настоятель тотчас увидел, что это главный начальник армии. По возрасту он не мог быть царским сыном. Монах понял, что это и есть князь Сульвара. Приблизившись и рассмотрев с видимым любопытством процессию, русский князь слез с лошади, отдал поводья угрюмому старику, который по этой дороге умудрялся идти пешком рядом с ним, и почтительно подошел под благословение к настоятелю. Лента людей на мгновенье стала неподвижной.
Войска стягивались более часа. Человек десять генералов могли найти приют в убежище. Армия расположилась в котловине, на берегах крошечных озер, окружавших странноприимный дом, и дальше по склону гор. Некоторые из офицеров не решались подойти ближе к убежищу — их напугал вид этих шедших с фонарями, под колокольный звон, мрачных бородатых людей с высокими палками, в коричневых рясах, подпоясанных веревками, в остроконечных капюшонах, в сандалиях на босую ногу, Развести огни было трудно, деревья не растут на Сен-Готардском перевале. Казаки снесли деревянный хлев и зажгли костры на камнях на берегу озер. Кто мог, устроился у огня.
Штааль, пришедший в котловину одним из последних, не нашел места у костров. Еле передвигая ноги, он бродил, отыскивая уголок, где можно было бы лечь. Штааль дошел до того последнего предела усталости, когда уже не хочется ни есть, ни пить, ни спать. Он весь промок, ноги мучительно болели, в сапоги проникла вода: между камнями Сен-Готардской дороги была покрытая мхом болотистая земля, в которой нога увязала по щиколотку. Побродив с четверть часа и не найдя места для ночлега, он измученно опустился на первый камень, бросил на мокрую землю то, что еще оставалось от узла, и долго сидел неподвижно, болезненно вспоминая ужасы перехода.
Ровно как ножом срезанный полукруг луны горел ослепительным синеватым светом. В бездонном сером прорезе между двух каменных волн бледно сияли звезды. Горы, сливаясь с тенями, возвышались по сторонам над перевалом — казалось, что огромные чудовища прилегли, выпятив горбатую спину, прижавшись к земле хвостом и головою. Вокруг одного из чудовищ, как змея, вилось кольцами черное облако. На склоне, внизу, сверкнула и исчезла блестящая золотая нитка: мимо узкой горной струи кто-то прошел с фонарем. Камни, тысячелетиями неподвижно лежавшие в котловине, придавали ей вид огромного магометанского кладбища. Вода озера быстро дрожала в черной каменной чашке. Становилось все холоднее. Гул затих, костры догорели. Все уже спали. Пепельные пятна снега посинели и растворились. Змея оторвалась от горы и поползла отвесно вверх. Крутой горб чудовища обнажился, точно очерченный черным карандашом. Штааль представил себе человека на вершине горба — и ему стало страшно. Зубчатое темное облако вдруг повернуло, валом надвинулось на луну, концы его на мгновенье вспыхнули. Затем все потухло. Фиолетовая ночь стала черной.
Они очень смутно понимали то, что делалось внизу. Известия не скоро и не часто доходили в убежище, расположенное на высоте семи тысяч футов над землею. Монахи, жившие десятилетия на вершине страшного перевала, почти никого не видали, кроме путников, которых ночь заставала в горах. О войне, причинившей им много бед, они узнали без всякого интереса: французы были безбожники, а русские — еретики.
В этот день все утро в монастырь доносился снизу отдаленный гул выстрелов, повторяемый горным эхом. К полудню в странноприимном доме появился небольшой французский отряд. Офицер предупредил монахов, что русская армия собирается перейти через Сен-Готард, и приказал немедленно уничтожить все запасы. Старик настоятель беспомощно улыбался, слушая этот приказ: какие запасы могли быть для армии в странноприимном доме? Начальник отряда сам это понял. Военный долг, собственно, предписывал ему сжечь дотла монастырь. Офицер был свободомыслящий и не любил монахов. Но на него подействовала мрачная поэзия убежища. Он представил себе людей, застигнутых зимней ночью в горах, и приказал своим солдатам не трогать странноприимного дома.
Сам он занялся непонятным делом. На гору втащили какой-то треножник с высокими шестами, офицер поднялся на лесенку и долго передвигал на шестах деревянную ручку. Солдаты объяснили капуцину, который принес лесенку, что это новое французское изобретение — телеграф, что офицер передает сигналы главнокомандующему и что к вечеру его донесение будет известно в Париже. Но рассказывали они это без большой уверенности в тоне. Капуцин не поверил ни одному слову. Кончив свое дело, офицер строго приказал монахам не давать русскому генералу никаких сведений и поспешно удалился со своим отрядом по направлению к Госпенталю. Гул выстрелов стих к середине дня, В это время и прибыл пастух. По его словам, московитскую армию можно было ждать к вечеру. Монахи поспешно загнали в хлев коров и посадили на цепь собак.
Уже наступала темнота, когда вдали послышался глухой гул. Настоятель приказал звонить в колокол и, надев на голову капюшон, вышел с братией из убежища. Гул все усиливался. Лаяли собаки. С радостным карканьем пронеслась огромная стая ворон. Через несколько минут слева на тропинке показались люди с ружьями в руках, ехавшие гуськом на маленьких лошадях. Они постояли с минуту, всматриваясь в убежище, затем повернули назад и скрылись. А еще через минут пять из-за огромных каменных скал, лежавших у поворота спускавшейся в Айроло дороги, медленно стала вытягиваться длинная бесконечная лента конных и пеших людей. Измученно они шли один за другим: по Сен-Готардской тропинке трудно было идти рядом двум человекам. День как раз кончился. Видный днем на этих высотах бледно-серый, ватный, полукруг луны быстро наливался золотом.
Монахи зажгли фонари и, опираясь на высокие палки, пошли вниз по дороге навстречу наступающей армии. Пройдя шагов двести, они остановились. К ним шагом подъезжал седой старик в плаще поверх белой рубахи. Несмотря на его странный костюм, настоятель тотчас увидел, что это главный начальник армии. По возрасту он не мог быть царским сыном. Монах понял, что это и есть князь Сульвара. Приблизившись и рассмотрев с видимым любопытством процессию, русский князь слез с лошади, отдал поводья угрюмому старику, который по этой дороге умудрялся идти пешком рядом с ним, и почтительно подошел под благословение к настоятелю. Лента людей на мгновенье стала неподвижной.
Войска стягивались более часа. Человек десять генералов могли найти приют в убежище. Армия расположилась в котловине, на берегах крошечных озер, окружавших странноприимный дом, и дальше по склону гор. Некоторые из офицеров не решались подойти ближе к убежищу — их напугал вид этих шедших с фонарями, под колокольный звон, мрачных бородатых людей с высокими палками, в коричневых рясах, подпоясанных веревками, в остроконечных капюшонах, в сандалиях на босую ногу, Развести огни было трудно, деревья не растут на Сен-Готардском перевале. Казаки снесли деревянный хлев и зажгли костры на камнях на берегу озер. Кто мог, устроился у огня.
Штааль, пришедший в котловину одним из последних, не нашел места у костров. Еле передвигая ноги, он бродил, отыскивая уголок, где можно было бы лечь. Штааль дошел до того последнего предела усталости, когда уже не хочется ни есть, ни пить, ни спать. Он весь промок, ноги мучительно болели, в сапоги проникла вода: между камнями Сен-Готардской дороги была покрытая мхом болотистая земля, в которой нога увязала по щиколотку. Побродив с четверть часа и не найдя места для ночлега, он измученно опустился на первый камень, бросил на мокрую землю то, что еще оставалось от узла, и долго сидел неподвижно, болезненно вспоминая ужасы перехода.
Ровно как ножом срезанный полукруг луны горел ослепительным синеватым светом. В бездонном сером прорезе между двух каменных волн бледно сияли звезды. Горы, сливаясь с тенями, возвышались по сторонам над перевалом — казалось, что огромные чудовища прилегли, выпятив горбатую спину, прижавшись к земле хвостом и головою. Вокруг одного из чудовищ, как змея, вилось кольцами черное облако. На склоне, внизу, сверкнула и исчезла блестящая золотая нитка: мимо узкой горной струи кто-то прошел с фонарем. Камни, тысячелетиями неподвижно лежавшие в котловине, придавали ей вид огромного магометанского кладбища. Вода озера быстро дрожала в черной каменной чашке. Становилось все холоднее. Гул затих, костры догорели. Все уже спали. Пепельные пятна снега посинели и растворились. Змея оторвалась от горы и поползла отвесно вверх. Крутой горб чудовища обнажился, точно очерченный черным карандашом. Штааль представил себе человека на вершине горба — и ему стало страшно. Зубчатое темное облако вдруг повернуло, валом надвинулось на луну, концы его на мгновенье вспыхнули. Затем все потухло. Фиолетовая ночь стала черной.