«Пойти разве вниз? Смешно так здесь сидеть одному», — подумал Штааль и не тронулся с места. Сидеть в кресле было очень покойно, а внизу в зале он чувствовал себя неуютно и одиноко (в этом тоже ни за что бы никому не признался). Кроме того, он хотел собраться с мыслями. Чувствовал, что надо сделать какой-то очень важный вывод, — из чего и какой именно, он не знал.
   Штааль откинул голову на спинку кресла. В таком положении ему был виден только небольшой участок зала у противоположной стены. В участке этом одна за другой, медленно кружась, проходили пары, большей частью ему незнакомые. Мелькнуло малиновое платье Анны Лопухиной. Она танцевала с Уваровым, официальным другом ее мачехи. Штаалю очень не нравился тяжелый широкоплечий Уваров, который благодаря Лопухиной в несколько месяцев сделал сказочную карьеру. «А ведь невежда совершенная — даже по-французски ни слова не знает», — думал со злобой Штааль, вспоминал ходившие в городе анекдоты об Уварове: говорили, будто он в сенях Итальянского театра, когда вызывали кареты, громко кричал: «Pas ma!.. Pas ma!.. Ma, ma!»[95] «А вот поди ж ты, двести человек обошел по службе… Теперь его вся Россия знает… Ну и меня будет знать…»
   И вдруг вывод, который он должен был сделать, сразу стал совершенно ясен Штаалю. «Да, конечно, я больше не могу так жить: как князю Александру Андреевичу, как всем им, мне нужны, необходимы, как воздух, необходимы дворец, прекрасные женщины, и почести, и власть, и больше всего богатство, одно способное дать мне все то, что мне нужно… И я на что угодно пойду, но буду, буду богат…»
   Только теперь на балу совсем ясно определилось это чувство, медленно нараставшее в нем в течение последних лет. На богатство было, однако, мало надежды. Зорич, отечески относившийся к Штаалю, говорил когда-то, что не забудет его в своем завещании. «Верно, выйдет пустяк, — думал Штааль, — очень были расстроены и дела Семена Гавриловича». Он любил Зорича, но чувствовал, что ему было бы чрезвычайно приятно стать наследником богатства своего воспитателя. «Хорошо было бы и наследство получить, и так чтобы он не умер… Какой, впрочем, вздор!..» Штааль не испытывал от своих тайных мыслей ни стыда, ни укоров совести. Напротив, к большому его удивлению, эти мысли сообщали ему какую-то непривычную свободу и душевную бодрость. Он думал, что богатство нужно ему для власти и почета. Но чувствовал и неправду в этих мыслях: Россия — одна из очень немногих стран, где властью и всеобщим почетом может пользоваться человек совершенно неимущий. «Сколько, однако, таких? — мысленно спрашивал он. — И как я таким стану? Да и сущий вздор, нет порядочных людей, — радостно отвечал он себе. — Уж потому нет и быть не может, что есть на свете женщины (он вспомнил Настеньку — уже прошло два года!). Какого честного человека любовь не приводила в мерзкое, гнусное, постыдное положение? Кого не заставляла обманывать, лицемерить, предавать?.. Нет, конечно, надо стать богачом… Все, все сделаю для богатства — фортуна придет, должна прийти», — уверенно говорил он себе» чувствуя приятную теплоту и от новой своей свободы, и от выпитого шампанского, и от того, что никто никогда не узнает этих его мыслей.
   Портьера ложи открылась, из коридора на мгновенье блеснул яркий свет… На пороге стояла Екатерина Лопухина. Штааль изумленно вскочил. Она усмехнулась и села на диван. Ее улыбка желала быть и казалась Штаалю вызывающей: робость развратной женщины общества, боязнь натолкнуться на грубого, привычного к проституткам человека, готовность обратить его возможный циничный тон в шутку — все это от него ускользало.
   «Вот она, Фортуна», — подумал он.
   Он сел на диван рядом с Лопухиной, быстро и неуверенно взял ее за руку и придвинул ближе свое лицо к ее глазам для того, чтобы она в полутьме ложи могла разглядеть его ответную решительную улыбку.
   «Она и недурна собой… Конечно, это Фортуна: через нее я, как Уваров, могу добиться чего угодно…»
   На мгновенье его кольнуло воспоминание о геркулесе Уварове. Но он тотчас подавил это в себе, не допуская и мысли о страхе. «И не в таких переделках я бывал», — сказал он себе, как если б отвечал другим: сам не мог бы указать, какие это переделки. И небрежным тоном он произнес фразу, которая в тот год была в большой моде и считалась почти обязательной при ухаживании, особенно на маскарадах:
   — Сударыня, сказать ли вам новость? Ведь я влюблен в вас до дурашества…
   Она тотчас подхватила его маскарадно шутливый тон и ответила фразой столь же обязательной:
   — Ах, монкер, ты уморил меня своим вздором… Ужесть, как ты забавен!..
   Начало было превосходное, но продолжения Штааль не мог придумать. Он смутно предполагал, что дальше, собственно, нужно не говорить, а действовать. «Не здесь же, однако, в ложе, с этой портьерой? Нельзя рисковать скандалом… И порванная рубашка!.. — Кровь бросилась ему в лицо. — Нет, на первый раз достаточно установить такие отношения», — думал он, все крепче сжимая руку Екатерины Николаевны, для того чтобы еще уяснить отношения. Но, по тусклому взгляду ее опущенных, чуть косивших глаз, даже ему, при его неопытности, показалось, что она ждала другого.
   В эту минуту в зале что-то вспыхнуло, и в ложе стало светлее. Пронесся гул, покрывший звуки вальса, которые сразу оборвались.
   — Государь приехал, — сказал, оглянувшись, Штааль взволнованным шепотом. Лопухина быстро поднялась с дивана и, скользнув рукой по его губам, чуть задержав руку на щеке, скрылась за портьерой.
   Штааль последовал за ней. Сбоку от крайней ложи, по узкой витой лестнице, поднимавшейся на хоры, где помещалась музыка, быстро шел, нервно оглядываясь назад и подергивая щекой, бедно одетый человек лет пятидесяти. Штааль знал его в лицо: это был директор придворной капеллы Дмитрий Бортнянский.

VII

   Люди, расставленные Иванчуком по дороге от Зимнего дворца к дому Александра Андреевича, вовремя дали знать о выезде царского поезда. Иванчук с белым от ужаса лицом сбежал вниз и отдал последние распоряжения. Поверх пестрых турецких ковров, покрывавших вестибюль и подъезд, лакеи поспешно разматывали из клубка другой, узкий, малиновый ковер, доходивший на улице до того места, где должна была остановиться карета. Это было очень тонко придумано: малиновый цвет считался любимым Анны Петровны, так что выбор такой дорожки для императора и был, и вместе не был манифестацией в честь Лопухиной — партия императрицы не могла все-таки придраться к ковру. Когда карета царя стала у подъезда, мастер-немец поджег чуть заметный шнур, соединявший пять тысяч еще нетронутых свечей. Огонек скользнул и шипя улетел вдаль, потом вверх. На подъезде, в вестибюле, на парадной лестнице, во всех открытых для гостей залах зажглись вензеля императора, так что стало еще светлее, хоть и до того было светло как днем. Этой шуткой Иванчук особенно гордился — с надеждой, что у Шереметева до нее не додумаются.
   Итальянец мажордом князя Безбородко вошел на цыпочках в голубую гостиную, приблизился к Александру Андреевичу и взволнованно доложил ему об ожидающемся сейчас приезде императора. Безбородко, с повисшей на лице, за час не изменившейся улыбкой, тяжело сидел в кресле, в обществе нескольких старых сановников, которые, видимо, безуспешно старались его развлечь. Лицо его именно из-за этой улыбки особенно ясно выражало тяжкое физическое страдание. Сановники поднялись с места, услышав слова мажордома. Но Александр Андреевич, по-видимому, не сразу понял то, что сказал итальянец; лишь через минуту и на его лице изобразился испуг, который теперь везде вызывало появление императора Павла. Растерянно оглянувшись на гостей, он поспешно встал (лицо его при этом искривилось от боли) и, тяжело опираясь на палку, небольшими торопливыми шагами пошел вниз, в вестибюль. Когда на лестнице внезапно вспыхнули огни царских вензелей, Безбородко схватился за грудь и пошатнулся. Лакеи, вытянувшиеся шеренгой на ступеньках по обеим сторонам лестницы, поддержали князя. Он испуганно на них взглянул, отстранил их, замахав отрицательно головою, спустился к самому подъезду и, прикрыв от простуды рот ладонью, вышел из открытых настежь парадных дверей.
   В зале Гваренги и в прилегавших к нему парадных комнатах музыка, танцы, разговоры мгновенно оборвались. Настала мертвая тишина. Посредине зал образовался широкий проход. Все двери раскрылись еще шире. По обеим сторонам каждой вытянулись столбами огромные лакеи.
   Размеренным изученным шагом, высоко поднимая ногу и тяжело, с ударом, опуская ее на ковер, во главе мальтийского кортежа медленно шел землисто-бледный император. Он был в Преображенском мундире, но Штааль, стоявший у стены во втором ряду гостей, заметил это не сразу: поверх мундира на государе был шитый жемчугом долматик пунцового бархата, а поверх долматика еще какая-то мантия. Рукой император придерживал на голове венец мальтийского гроссмейстера. По паркету за государем скользила, развлекая внимание, широкая разноцветная лента, спускавшаяся с его правого плеча. На нее, видимо, смертельно боялись наступить оруженосцы, следовавшие за Павлом с обнаженными палашами. За оруженосцами, в красных рыцарских костюмах, цепляясь ногами за непривычные тяжелые палаши, с бледными лицами, шли великие князья, немецкие принцы и высшие сановники Российского государства.
   В ту минуту, когда император показался в конце анфилады комнат и несколько сот человек склонилось в низком поклоне, — на хорах зала Гваренги заиграла музыка. К общему удивлению, она играла не гимн. Она играла торжественное и страшное.
   Медленно, странной походкой шел безумный император.
   Слева, сзади от него, выделяясь черным пятном на алом фоне мальтийских мундиров, измученно подвигался вперед умирающий князь Безбородко.
   Находившийся в зале в числе маловажных гостей старый композитор Сарти слушал музыку со всевозраставшим удивлением. Ему, впрочем, и прежде казалось, что директор придворной капеллы — музыкант необыкновенного дарования.

VIII

   Перед самым ужином взвинченный музыкой Штааль, гуляя у дверей голубой гостиной, дождался наконец Александра Андреевича. С умоляющим выражением он подбежал к нему и, осторожно взяв князя за рукав, напомнил о своей просьбе. Безбородко уставился на молодого человека своим непонимающим взглядом.
   — Да, да, в рыцари, в кавалергардский корпус, — повторил он наконец, испуганно глядя на Штааля. — Конечно… В Мальтийский орден? Ну что ж, я скажу… Сегодня же скажу Литте…
   Он высвободил рукав и хотел идти дальше, но посмотрел на Штааля и задумался. Ему пришло в голову, что, вероятно, он последний раз в жизни видит этого молодого человека, к которому он был расположен.
   — Тебе это очень важно? — спросил он Штааля, положив ему руку на плечо.
   — Больше, чем могу выразить, Александр Андреевич, — горячо ответил Штааль.
   Безбородко смотрел на него с сокрушением:
   — Знаешь что? Чем с Литтой говорить, дай-ка я сейчас попрошу государя… Подожди меня здесь…
   Штааль рассыпался в выражениях признательности. Александр Андреевич вздохнул и снова скрылся за дверью голубой гостиной.
   «Кажется, дело в шляпе! Неужели государь откажет канцлеру? — радостно думал Штааль, нервно расхаживая по комнате. — Сейчас, пожалуй, меня туда потребуют… О чем они могут спросить?.. Государя надо назвать Sire…[96] Говорят, Уваров императрицу на днях назвал Sirène.[97] Он думал, что это женский род от Sire. Ну, да не в этом дело… Вот идет Иванчук — как бы не помешал… Почему так долго тянется?.. Наконец! Слава Богу!..»
   Безбородко с порога, держась за ручку полуоткрытой двери, быстро подзывал его к себе косым движением глаз и морщин лба. Штааль замирая вошел в голубую гостиную. После шума тех зал его поразила тишина, бывшая в этой комнате. В ней находилось человек десять. Но Штааль видел только стоявшего посредине спиной к столу невысокого человека с землистым лицом, безумными глазами и странными трубочками завитых волос около ушей.
   — Это он? — спросил хриплый голос.
   — Он, ваше величество, — ответил князь Безбородко.
   — Monsieur, agenouillez-vous![98]
   Штааль опустился на колени, не смея поднять глаза. Вдруг над ним крестообразно сверкнул обнаженный палаш. От неожиданности он чуть не вскрикнул и невольно подался телом назад. Клинок больно задел его по уху и ударил по плечу плашмя.
   — Nous, par la grâce de Dieu, grand maître de l’ordre de Saint Jean de Jérusalem[99], — произнес, повышаясь, хриплый голос, очень чисто и легко выговаривавший по-французски. Голос оборвался.
   Штааль поднял глаза и с ужасом их опустил.
   — Nous vous proclamons chevalier de cet illustre et puissant ordre![100] — вскрикнул вдруг голос.
   Все молчали, потупив глаза.
   На Штааля пахнуло запахом аптеки; он услышал над ухом испуганный шепот Александра Андреевича:
   — Да целуй же руку!.. Руку целуй!
   Неловко, испуганно Штааль поцеловал — почему-то два раза — горячую руку, державшую опущенный меч.
   — Теперь ступай подобру-поздорову, — шепнул еще тише Александр Андреевич.
   Штааль попятился к выходу. Только у дверей он совсем поднял глаза. Император, показывая на него, говорил что-то военному губернатору Петербурга. Пален в белом мундире внимательно смотрел на царя, чуть наклонившись с высоты своего большого роста.
   «На кого это он похож?» — подумал Штааль, не помня себя от радости.
   Чуть не в дверях его встретил и заключил в объятия Иванчук, очевидно подсматривавший в щелку. Поздравляли с милостью и другие гости, находившиеся в той же комнате. Штааль, поглаживая ухо, блаженно принимал поздравления.
   — Спасибо… Очень, очень благодарю… Извините… Ах, ради Бога!.. Поверьте… Да, да, в рыцари. И в кавалергардский корпус… Я очень рад… — бессвязно говорил он. Дверь голубой гостиной снова открылась. В комнату вошел Пален. Он окинул ее быстрым взором умных проницательных глаз, отыскал Штааля и с легкой усмешкой поздравил его. Разговоры замолкли.
   — По приказу государя императора, — сказал Пален чрезвычайно значительным, даже мрачным тоном, который странно не согласовался с его усмешкой (казалось, будто он шутит), — вы назначены, с зачислением в кавалергарды, в десантную армию адмирала Ушакова, действующую против республики Партенопейской…
   Последние слова он произнес как будто явно шутливо. Но содержание его слов очевидно противоречило всякой мысли о шутке.
   — Барон, я не знаю, как и благодарить… — начал радостно Штааль.
   — Граф, граф, — подсказало ему сразу несколько человек.
   Штааль вспомнил, что Палену было на днях пожаловано графское достоинство, и покраснел. Пален поглядел на него с той же непонятной усмешкой, круто повернулся, не дослушав, и вернулся в голубую гостиную.
   — Так ты назначен в поход?.. Отчего же не в армию Суворова? — взволнованно спросил Штааля Иванчук.
   В голосе его звучало искреннее сочувствие, относившееся, впрочем, к походу.
   «В самом деле досадно, что не в армию Суворова», — с огорчением подумал Штааль.
   — Нет, брат, ты не говори, я очень рад: честь громадная, — ответил он. — Сразу в кавалергарды, и в рыцари, и в поход… Я очень счастлив… Но скажи, что это за Партенопейская республика?.. Где она?
   Иванчук уклонился от ответа: видно было, что он тоже этого не знал. Один из гостей снисходительно разъяснил, что Партенопейской назвала себя республика, образовавшаяся, по только что полученным депешам, в Неаполе. Гости слушали недоверчиво.
   — Ну что ж, будешь воевать лазоронов! — с насмешкой сказал Иванчук.
   — Да, да, — радостно подтвердил Штааль. — А ничего, что я назвал Палена бароном? Как ты думаешь? Совсем было забыл… Скажи, кстати, на кого он похож? — спросил Штааль Иванчука. — На человека, которого я совсем недавно видел, — а никак не могу сообразить… Но очень похож…
   — Да на нашего повара Игната, — не задумываясь ответил Иванчук. — Помнишь, тот, что давеча зарезал свинью?
   — А ведь правда, — сказал Штааль с удивлением.

IX

   Фельдмаршальский поезд прибыл 13 марта в Брюнн, где была назначена последняя ночевка перед Веной. Путь от Бреста семидесятилетний Суворов проделал в пять дней, в тряской кибитке, в которой с ним ехал его адъютант, барон Розен. Иногда в дороге фельдмаршал ласково осведомлялся у своего спутника, не устал ли он и не желает ли отдохнуть. Розен только тяжело вздыхал, отлично зная, что старик, как всегда, играет комедию: нисколько не интересуется его усталостью и все равно не остановится раньше Брюнна.
   У крыльца постоялого двора, снятого для поезда посланным вперед молодым племянником Суворова князем Андреем Горчаковым, толпился народ: все слышали о русском полководце, который ехал спасать Римскую империю от французов. Но общее любопытство осталось неудовлетворенным. Суворов приехал в сумерки. Он быстро выскочил из кибитки, оставив в ней соболью шубу, крытую зеленым бархатом, и, слегка волоча за собой ногу, маленькими шажками пробежал вприпрыжку в отведенную ему, жарко натопленную комнату с приготовленной постелью из сена. Хозяин почтительно следовал за ним, беспрестанно повторяя то «Excellenz», то «Durchlaucht».[101] Во всех комнатах постоялого двора, по распоряжению Горчакова, были тщательно завешаны зеркала (Суворов не выносил зеркал). Фельдмаршал по-немецки осведомился, какая церковь расположена на холме, мимо которого проехал их поезд. Узнав, что это старинный собор святого Петра, он одобрительно кивнул головой и тотчас лег спать, закусив холодной рыбой и выпив перед сном порядочное количество тминной водки.
   Фельдмаршал поднялся с сена, по обыкновению, за три часа до рассвета. Помолившись, Суворов засветил свечу и разбудил своего старика денщика, Прохора Дубасова, капнув ему на нос горячим воском. Прохор разразился отчаянной бранью. Суворов выслушал ее внимательно, с видимым интересом, даже с удовольствием, и ответил, нисколько не повышая голоса, бранью еще более замысловатой, после чего приказал Прохору ставить самовар.
   — Не будет вам самовара… Обойдетесь! — огрызнулся Прохор. — Чего там ночью самовар!..
   Суворов, не дослушав, понесся рысцой в другую комнату. Хотел было капнуть воском на нос майору Розену, но раздумал. Вытащил из чемодана мохнатую простыню, раздобыл где-то ведро воды и выглянул в одной рубашке на крыльцо. Поморщился было от холода и темноты, однако поспешно снял рубашку, окатил себя водой и, завернувшись в простыню, быстро вернулся, дрожа всем телом, в сени, где тускло горел ночник. Огромный волкодав хозяина постоялого двора проснулся, поднялся на передние лапы и стал потягиваться. Суворов вдруг бешено залаял по-собачьи. Волкодав перестал потягиваться и долго внимательно смотрел на чужого старика в белой простыне, желая понять, что это, собственно, означает; но, по-видимому, не понял и, равнодушно зевнув, медленно вышел из сеней на крыльцо, отворив трехцветной мордой и лапой дверь, Суворов еще полаял ему вслед, затем вернулся в свою комнату, надел туфли, вынул из шкатулки несколько книг, огромную складную карту, записную тетрадь, гусиные перья, чернильницу, баночку с песком и сел за стол. Выражение лица его вдруг совершенно переменилось. Через несколько минут в комнату вошел ворча Прохор С самоваром. Увидав барина за работой, он сразу притих, тоже несколько переменился в лице, бесшумно поставил на табурет рядом со столом (на столе не было места) самовар, сухари, варенье, заварил чай и на цыпочках вышел.
   Карта, разложенная на столе, изображала северную часть Апеннинского полуострова. Суворов внимательно изучал итальянскую кампанию, три года тому назад так блестяще проведенную совсем еще молодым и никому до той поры не известным генералом Буонапарте. Кампания эта была хорошо известна фельдмаршалу. В Кончанском имении, куда он был сослан императором Павлом, Суворов собрал материалы о военных событиях в Италии и тщательно их изучил. Тактика революционного генерала своей смелостью и энергией поражала — и несколько раздражала — старого фельдмаршала. Ему казалось, что это был его собственный метод ведения войны, доведенный, однако, до последних пределов отваги: некоторые операции Буонапарте представлялись Суворову слишком рискованными и опасными. Он думал, что молодой карманьольщик мог себе позволить такие операции, только имея дело с бродфрессерами, и что давно пора проучить зазнавшегося мальчишку. Мальчишка теперь находился в Египте, откуда, по слухам, собирался в Палестину, в Константинополь, в Индию. Суворов сердито фыркал и пожимал плечами, когда читал об этом в газетах. Но в душе ему нравилось предприятие генерала Буонапарте: он и сам в семьдесят лет был бы не прочь заняться завоеванием Индии.
   Склонив свою седую голову над картой и записной тетрадью, фельдмаршал долго сидел у стола. Бледный свет мартовского утра неожиданно стал пробиваться в комнату и заспорил с шатающимися огоньками свечей. Из соседних комнат постоялого двора послышался негромкий шум, возня просыпающейся свиты. Суворов с тяжелым вздохом встал из-за стола и подошел к двери.
   — Закладывать! Через десять минут едем! — хриплым голоском сердито прокричал он и закрыл снова за собой дверь.
   За стеной тотчас началась беготня.

X

   В Неаполе революционной партией при деятельной поддержке французов была основана Партенопейская республика. Король Обеих Сицилии Фердинанд IV отдался под покровительство адмирала Нельсона и на английском военном судне бежал в Палермо с семьей, с министрами и с казною. Торжество республиканцев продолжалось, однако, недолго. Очень скоро в стране вспыхнула гражданская война. Высадившийся в Калабрии вождь роялистов, кардинал Фабриций Руффо, поднял восстание против нового правительства и с помощью калабрийских разбойников быстро составил армию святой веры. Республиканцы первое время относились презрительно к этой armata della Santa Fede, называли ее бандами и чувствовали себя спокойно: в Неаполе стояли французские войска под начальством генерала Макдональда.
   Кроме регулярных разбойников действовали в Южной Италии еще и разбойники иррегулярные. В Абруццах укрепился с большим отрядом расстриженный аббат Пронио, осужденный в свое время на галеры за убийство. Он объявил себя роялистом, но было неизвестно, за какого, собственно, короля он стоит. В Калабрии хозяйничал Шарпа, служивший прежде в полиции и теперь занимавшийся преимущественно грабежом. Но больше всего страха наводили на страну разбойники Гаэтано Маммоне и Миккеле Пеццо, засевшие между Римом и Неаполем и вешавшие всех, кто им попадался под руку. О Маммоне ходили слухи, будто он сдирает с живых людей кожу и пьет человеческую кровь. Немногим лучше была слава Миккеле Пеццо, которого население прозвало Фра-Диаволо.
   В стране наступило то особое состояние зверства, нелепости, взаимного недоверия и подозрения измены, какое бывает лишь при гражданской войне.
   В мае 1799 года победа явно стала склоняться на сторону роялистов. Суворов вторгся в Северную Италию, и под влиянием первых его успехов французская Директория в помощь своим войскам, действовавшим в Ломбардии против русского полководца, отозвала из Партенопейской республики армию генерала Макдональда. Как всегда бывает в пору гражданской войны, Макдональд ушел внезапно, не предупредив населения, которому много раз обещал не покидать Неаполя. В революционной столице сразу создалось худо скрываемое и потому особенно страшное настроение безнадежной обреченности. Слухи один мрачнее другого понеслись по городу. Говорили, что флот адмирала Нельсона уже идет к неаполитанским берегам. Говорили также о предстоящей высадке в Калабрии огромных сил союзников короля Фердинанда.
   Слухи эти были очень преувеличены. Нельсон еще не собирался идти на Неаполь, а на суше помощь контрреволюции со стороны союзников могла быть только ничтожна. Турецкий султан, выступивший на защиту католической веры, действительно предложил королю Обеих Сицилии прислать ему на помощь десять тысяч иррегулярных албанцев (Порта очень хотела отделаться от этих своих войск). Но советники Фердинанда IV, справедливо рассудив, что после похода по неаполитанским землям десяти тысяч иррегулярных албанцев королю не над чем будет править, с благодарностью отклонили турецкое предложение. Главные свои надежды Фердинанд возложил на Россию. Император Павел обещал прислать для низвержения Партенопейской республики двенадцатитысячную армию.