Важная прерогатива воли — блюсти меру страдания. Шопенгауэр выдвигает «парадоксальную, но отнюдь не абсурдную гипотезу» в духе идеи о предопределении: в каждом индивиде «мера присущего ему страдания определена его природой раз и навсегда, и эта мера не должна ни оставаться пустой, ни переполняться, как бы ни менялась форма страдания» (73. С. 416). Весьма примечательна мысль Шопенгауэра, вновь роднящая его с христианством, о Спасителе, отрицающем волю к жизни: смертию смерть поправ, он явил нам идею спасения от оков страдания и смерти. Приземленность Шопенгауэра хочется дополнить: Спаситель звал своею смертью к очищению и взаимной любви, приняв на себя грехи рода человеческого.
   Шопенгауэр на эту сторону христианства внимания не обращает. Он подкрепляет свое понимание смерти Спасителя ссылкой на автобиографию известной в XVIII веке квиетистки Ж. М. Гийон де ла Мотт: «...Мне все безразлично, я больше ничего не могу желать; я часто даже не знаю, существую я или нет». После омертвления воли, замечает Шопенгауэр, смерть тела уже не содержит никакой горечи: «...Жизнь, которая не боится больше смерти в самой смерти: ибо смерть попрала смерть, и тот, кто выстрадал первую смерть, второй смерти уже не испытает» (73. С. 484).
   Шопенгауэр выделяет три наиболее существенных элемента человеческого поведения: 1) могучие страсти, сильное воление, проявляемое в значительных исторических характерах, описываемое в исторических хрониках и драмах; 2) «чистое познание, восприятие идей, обусловленное освобождением познания от служения воле» (73. С. 421); 3) величайшую летаргию воли и связанного с ней познания, беспредметная тоска, скука, мертвящая жизнь.
   Важно, что понятие чистого, свободного от воли познания имеет, по Шопенгауэру, здесь значение не только для познания сущности мира (см. третью книгу), но и для анализа человеческого поведения, для этики, в конечном счете для осознания смысла человеческой жизни. Исследователи творчества мыслителя обычно не обращают внимания на это положение (оно высказано как бы походя, вскользь, в контексте иной мысли, хотя позже Шопенгауэр будет к нему возвращаться), конкретно обнаруживающее связь его этики с эстетикой. Поэтому, как правило, его этика рассматривается рядоположенно с эстетикой и независимо от нее.
   Однако следует помнить, что эстетическое чувство и суждение имеют значение и для познания ноуменальных аспектов поведения человека, которые по своим потенциям, преступающим природную обусловленность, в актах свободы, влекущих человека к высшему благу, принадлежат к миру вещей самих по себе. Шопенгауэр признает значение такого познания. Но оно должно служить лишь защите человека от страданий в здешнем мире. Поэтому вечное стремление человека превзойти самого себя, выйти за пределы феноменального существования хотя бы в стремлении к идеалам добра и красоты, имеющим самодовлеющее значение, Шопенгауэр не затрагивает.
   Обращаясь к проблеме удовлетворенности жизнью, он связывает ее 1) с врожденно веселым темпераментом, с живостью духа, легко переносящего невзгоды и преодолевающего беды; 2) с непомерными восторгами, питающимися иллюзией, будто в жизни найдено то, чего в ней нет вообще. Такие иллюзии «похожи на высоту, спуститься с которой можно, лишь падая с нее» (73. С. 418): исчезновение иллюзий — падение с высоты. Поэтому счастье недостижимо и негативно. Оно — воспоминание о достигнутых в прошлом благах; непосредственно нам дан лишь недостаток чего-то.


Вечное правосудие


   Внутреннее противоречие воли к жизни по отношению к самой себе выражается в постоянной борьбе между индивидами. Отправной пункт этой борьбы — эгоизм: индивид как познающий субъект воображает себя носителем мира, вне его представлений мир как бы и не существует. Естественно, что перед всем другим он отдает предпочтение собственному существованию и благополучию, чтобы «несколько дольше сохранить собственное Я, эту каплю в море» (73. С. 431). Отчетливее всего эта борьба и соперничество индивидов проступают там, где «в толпе людей» перестают действовать закон и порядок. Тогда обнаруживается не только повальное рвачество: один у другого пытается вырвать то, чем хочет владеть сам, и ради ничтожного роста своего благосостояния готов разрушить счастье и даже жизнь другого человека. Таково высшее выражение эгоизма, которое уступает лишь проявлениям подлинной злобы, бескорыстно стремящейся причинить вред себе подобным.
   Самоутверждаясь, воля вторгается в границы чужой воли, совершая несправедливость, образуя в отношениях между людьми сферу «неправа», начиная от каннибализма, убийства и нанесения увечья, до покушения на чужую собственность, принуждения к рабству и пр.; все это осуществляется с помощью либо прямого насилия, либо хитростью, инструментами которой являются ложь, нарушение договора, коварство, вероломство, измена и множество других уловок, цель которых состоит в том, чтобы добиться отрицания воли в других телах.
   Поэтому Шопенгауэр считает понятие неправа исконным и позитивным (разумеется, не в моральном смысле), а понятие права производным и негативным. Граница между ними разделяет все поступки на правые и неправые, хотя тот, кто отказывает в помощи остро в ней нуждающемуся или спокойно созерцает смерть другого от голода при полном своем благополучии, казалось бы, не совершает неправого поступка, несмотря на то, что все это «носит жестокий, дьявольский характер, и тот, кто способен к такому бессердечию, несомненно совершит и неправо, если этого потребуют его желания» (73. С. 437).
   Негативность права состоит в том, что оно возникло лишь тогда, когда сформировалась потребность и развилась возможность пресекать неправо силой, ибо в состоянии войны всех против всех любой, в том числе тот, кто прибегает к неправовым поступкам, может стать жертвой. Найденное с помощью разума средство — государственный договор или закон, возникший в результате общей договоренности, вершит временное человеческое правосудие, не интересуясь волей либо убеждениями как таковыми. Ему важно единственно реальное — деяние, событие. Государство не станет запрещать мысленно готовиться к убийству, покуда оно уверено, что страх перед колесованием и топором палача воспрепятствует осуществлению подобного злодейства.
   Шопенгауэр, собственно, без размышлений принимает идею естественного права и общественного договора. Он воспроизводит в соответствии с ней формы политического устройства, но ни одной из них не отдает предпочтения, поскольку ему очевидна невозможность создать совершенное государство. Для этого нужно начать «с создания таких существ, которые способны по своей природе полностью жертвовать личным благом ради блага общества». Оно не может создать отношения, подобные тем, которые «возникают из взаимного благоволения и любви... Если бы государство полностью достигло такой цели, то, будучи в состоянии благодаря объединенным в нем человеческим силам все более подчинять себе природу, оно, в конце концов, уничтожив всякого рода зло, могло бы создать нечто подобное сказочной стране» (73. С. 442, 446).
   Шопенгауэр такой возможности в государстве не видит: раздоры индивидов никогда не могут быть полностью устранены даже в мелочах; Эрида, богиня раздора, даже изгнанная из внутренней жизни, обращается вовне: война народов требует «в виде возросшего долга крупной суммы и сразу кровавых жертв». Но даже если удастся прекратить войны и международные конфликты, результатом будет перенаселение планеты, весь «ужас которого может представить себе только самое пылкое воображение» (там же. С. 448).
   Для Шопенгауэра важно было выяснить связь права с моралью. Временное правосудие, осуществляемое государственными институтами, достигается путем перемещения моральной отправной точки с активной стороны на пассивную. Государство вовсе не способствует укреплению морали, как думал Кант. Оно отнюдь — не условие свободы в моральном смысле. Оно не направлено против эгоизма. Напротив, оно «возникло именно из осознанного методического эгоизма... из суммирования эгоизма всех. И существует государство только ради того, чтобы служить общему эгоизму, исходя из предпосылки, что чистой моральности, то есть правового поведения из моральных оснований, ожидать нельзя... Отнюдь не против эгоизма, а против вредных последствий эгоизма направлено государство...» (73. С. 443). Оно принуждает только к негативному, что и есть право, а не к позитивному, именуемому долгом любви и необусловленными обязанностями.
   Таким образом, государство осуществляет временное правосудие, имеющее воздающий или карающий характер, относящийся к будущему. Совсем иное дело — вечное правосудие, которое правит миром. Независимое от учреждений, не подчиненное случайности и заблуждению, непогрешимое, незыблемое и непорочное, оно, включая в себя время, ему не подчиняется; лишения, нужда, скорбь, страдания и смерть — так вечное правосудие являет сущность мира. Сам мир и есть Страшный суд.
   Понятие злого, плохого чисто субъективно и означает все, что мешает любому человеку осуществить конкретное желание. Человек, не сдерживаемый внешней силой, утверждающий волю к жизни только в собственном теле, выходит за его пределы, отрицая волю в других индивидах, пытаясь уничтожить их бытие. Вступая в область неправа, он демонстрирует высокую степень эгоизма и зла. Он обладает особенно сильной волей к жизни, все его познание полностью подчинено закону основания и принципу индивидуации. Он ищет благополучия исключительно для себя; все, что ему мешает, рассматривается им как зло.
   Он равнодушен к другим, его отделяет от них пропасть. Его воление, подчиненное утолению потребностей и нужд, натыкаясь на препятствие, по большей части остается неудовлетворенным: глубокая и сильная воля приводит к сильному страданию. Результат — бескорыстная радость от страданий других людей, злоба, зависть и т.п.: чужие страдания смягчают собственные, умеряют боль. Злобе свойственна мстительность, воздаяние злом за зло; со злобой связаны угрызения совести. К тому же в таком человеке таится смутное понимание, что он злодей, ужас перед собственным деянием («мальчики кровавые в глазах»). Остается нерешенным вопрос, сумеет ли когда-нибудь это страдание сломить и преодолеть силу воли такого индивида.
   У человека, погруженного в зримый мир, взор застилается майей; ему кажется, что наслаждение — это одно, а страдание — нечто совсем иное. Он хочет возмездия для тех, кто живет в довольстве, наслаждаясь, в то время как сам он пребывает у порога смерти от лишений и голода. Только в сокровенной глубине его сознания таится смутное ощущение, что все беды мира свойственны всем людям; из этого ощущения «проистекает тот неискоренимый ужас, свойственный всем, когда в связи с какой-нибудь случайностью они теряют уверенность в себе, так что уходит почва под ногами, а закон основания наталкивается на исключения (например, кажется, что действие происходит без причины, к „жизни возвращается умерший, либо прошлое или будущее вдруг становится настоящим, а далекое — близким“ (73. С. 450).
   Но, как правило, вечное правосудие сокрыто от взора, погруженного в познание, которое следует принципу индивидуации, то есть собственному Я. Такой человек не может понять, что его благополучная жизнь среди бесчисленных страданий других — не более чем «сон нищего, в котором он видит себя королем». Он должен проснуться и понять, что лишь мимолетная греза освободила его от страданий.
   Как может произойти такое пробуждение? Шопенгауэр повторяет, что только возвышение над рассудочным познанием, следующим закону основания и привязанным к отдельным вещам, только это возвышенное познание, которое способно постичь прекрасное и истинное, может понять и истинную сущность добродетели. Тогда станет ясно, что злоба и зло поражают одно и то же существо, что различие между тем, кто причиняет страдание, и тем, кто вынужден его переносить, феноменально и не касается живущей в них обоих воли. «Мучитель и мученик — одно». Первый заблуждается, что не причастен к муке, второй — полагая, что не причастен к вине.
   Но они заблуждаются не до конца: их все же не покидает смутное предчувствие вечного правосудия, выражаемого в единстве и тождестве воли во всех ее проявлениях. Чтобы это чувство стало явным, нужно отказаться от собственной индивидуальности и ближних интересов, понять другого как самого себя. Тогда не потребуется возмездие, о чем свидетельствует «христианская этика, запрещающая воздаяние злом за зло и предоставляющая действовать вечному правосудию („Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь“. Рим. 12, 19)». (73. С. 454).
   Но почему Шопенгауэр считает, что мучитель и мученик — одно? Разве не существует понятия добра как высшего блага? Разве не существуют философские и религиозные системы, пытающиеся увязать счастье человеческого рода с добродетелью? Они существуют, но Шопенгауэр подчеркивает их либо софистический характер, либо упование на другие миры, отличающиеся от известного нашему наличному опыту. Ведь он ограничен зримым миром представлений, где хозяйничает воля.
   Шопенгауэр раскрывает относительность понятия добра следующим образом: все, что «подходит воле и способствует достижению ее цели, мыслится в понятии хорошего» (хорошая еда, хорошая погода, хорошее предзнаменование и пр.), то есть того, чего мы сами желаем непосредственно здесь и теперь, либо опосредованно стремлением получить это хорошее в будущем. Поэтому высшее благо, summum bonum — противоречие, оно означает собственно конечное удовлетворение воли, после которого не возникает нового воления, а подобное, согласно Шопенгауэру, невозможно.
   Ведь воля — бездонная «бочка Данаид: для нее нет высшего, абсолютного блага, оно всегда относительно... с помощью троп и образов можно отвести ему почетную роль», признав за ним полное самоустранение и отрицание воли, истинную безвольность, которая «одна навек укрощает стремление воли, одна дает удовлетворение... одна освобождает от мира» (73. С. 458).
   Истинная добродетель не может быть навязана морализированием или обретена через абстрактное познание. «Лекциями или проповедями этического характера нельзя сделать человека добродетельным» (там же. С. 463). Добродетель должна возникнуть из интуитивного познания, которое различает в другом индивиде такое же существо. Добрые дела, милостыня или благотворительность с расчетом на воздаяние в будущей жизни, сжигание из благочестия еретиков на костре в надежде получить место на небесах и пр. (камень в огород католицизма; позже он заметит, что католическая религия указывает, как добыть Небо попрошайничеством, ибо заслужить его было бы слишком накладно) — лишь легковесные поступки как таковые; они ничему не способствуют, если благодатью не будет дарована вера, которая ведет к возрождению.
   Здесь сказаны важные слова: дарованная благодать и вера причастны к конституирующей составляющей учения Шопенгауэра: «...Мы помним, что эстетическое наслаждение прекрасным состоит в том, что, вступая в состояние чистого созерцания, мы на мгновение отрешаемся от всякого воления и... превращаемся в освобожденный от воли вечный субъект познания, коррелят идеи; мы знаем, что эти мгновения, когда мы, освободившись от жесткого напора воли, как бы возносимся над тяжелой атмосферой Земли, — самые блаженные из всех нам известных. Из этого можно сделать вывод, как блаженна должна быть жизнь индивида, если она укрощена не на мгновения, как при наслаждении прекрасным, а навсегда...» (73. С. 483). Но это «навсегда» требует усилий. Волевого усилия по преодолению воли или еще какого-то акта? «Покой и блаженство предстают перед нами только как соцветие, возникшее из постоянного преодоления воли» (73. С. 484). Какого рода это усилие и как оно достигается, вопрос пока остается открытым. «Подлинная доброта души, бескорыстная добродетель и чистое благородство проистекают не из абстрактного познания, но ... из познания непосредственного и интуитивного, которое не может быть ни устранено, ни приобретено резонированием, и именно потому, что оно не абстрактно, не может быть и сообщено, а для каждого должно само возникнуть, находя свое выражение не в словах, а в делах, в поступках на жизненном поприще человека» (73. С. 465).
   Не следует думать, что в этом случае Шопенгауэр замыкается на интуитивизме. Он придает интуитивизму, как и в познании истины, большое значение, но сам видит свою задачу в рационализации, теоретическом обосновании сущности добродетели, открывающейся на основе такого познания. Более того, этот миг интуиции требует рационализации собственного поведения. Вполне натуралистический взгляд и на процесс познания, содержащий бессознательный компонент, и на поведение. Интуиция предстает как предмет рассмотрения рациональными средствами. В этом отношении Шопенгауэр также стал предшественником Фрейда: темные бессознательные и подсознательные сферы психики тот пытался объяснить рационалистически не только себе, но и своим пациентам, тем самым побуждая их к рациональному поведению.
   Интуитивное познание становится зримым в поступках, Шопенгауэр стремится понять его рационалистически и объяснить, как строить свое поведение, исходя из полученного таким путем знания. Такое знание способно уравновесить волю, удержать от искушения к неправу, побудить к осуществлению справедливого поступка, выявить любую степень добра и смирения: чистое созерцание подчиняет себе слепое стремление воли. Тот факт, что Шопенгауэр видит не в словах, не в общем деле (потому что добродетель «не может быть сообщена»), а в «жизненном поприще» отдельного человека путь к спасению, наводит на мысль, что философ не покидает пределов протестантской этики. Недвусмысленное отрицательное отношение к католицизму он выражал по разным поводам неоднократно, отвергая, в частности, его догмат о спасении добрыми делами. Православие, очевидно, оставалось за переделами его интересов.
   Нагляднее всего его родство с протестантизмом обнаруживается в учении о сострадании — центральном пункте этики мыслителя. В Германии понятие сострадания вошло в обиход в XVII веке после перевода М. Лютером Библии. Сострадание понималось как сочувствие чужому горю и выражалось в различных формах помощи. Долгое время его рассматривали как природную способность к сердечному сочувствию. Хр. Вольф начал различать его природные аспекты (например, печаль-сочувствие при виде беды человека постороннего) от милосердия, при котором разумное отношение к ближним базируется на любви как на его всеобщем принципе. Г. Э. Лессинг и М. Мендельсон интересовались прежде всего эстетическими компонентами сострадания — его чувственным восприятием. Французские моралисты (Ф. Ларошфуко, Ж. Лабрюйер и др.) отмечали двойственность сострадания: в естественном сострадании может скрываться личная, подчас корыстная, заинтересованность, а разумное сострадание встречается крайне редко. Амбивалентность сострадания как природного аффекта отчетливо увидел Кант. С одной стороны, оно выступает как бы в гармонии с добродетелью, с другой — как добродетель, это чувство является слишком слабым, а подчас и слепым. Оно не годится для определения нравственного поведения.
   Рассматривая сострадание как принцип и фундамент этики, положив в ее основу эгоистическое стремление индивида к самосохранению, Шопенгауэр радикально изменил содержание этого понятия. Сострадание стало природной, бескорыстной и единственно ценной нравственной силой. Человек, способный к высшему познанию, уже осмысленно, рационально способен принять чужое страдание как собственное; он понимает, что бездна между ним и другими сушествует лишь в мире преходящих явлений; он не станет безучастно взирать на лишения других; ему неведомы угрызения совести, ибо совесть его чиста; у него широкое сердце, сознающее, что его личное Я существует во всем, что живет. Здесь возникают справедливость, смирение, подлинная доброта и любовь, в своем совершенном виде отождествляющая судьбу ближнего с собственной. И эта «любовь (агапе, каритас) — всегда сострадание» (73. С. 470). Примечательно, что Шопенгауэр в данном случае ограничивается двумя видами любви — жертвенной братской любовью и жалостливой любовью-состраданием. Можно встретить у него упоминание и о милосердной любви. Сострадая, можно забыть о собственном интересе и благе, пойти на смерть за своих близких и за родину. Любовь-сострадание (каритас) естественна, она известна в России под именем жалость (жалеть и желать здесь сопряжены друг с другом), но она не исчерпывает понятия любви-агапе (жертвенной любви), нисхождения Бога к человеку, когда любят свой объект ради него самого.
   В концепции сострадания Шопенгауэра нет места любви-эросу. Она остается в стороне здесь не случайно: Шопенгауэр (и не только он) неправомерно понимает эрос как любовь сексуальную. Он, который уделил столько внимания творчеству, не хочет замечать в эросе стремления ввысь и от человека к человеку и Небу (и Божеству), то есть к благу, понятому как собственное совершенство, хотя, рассуждая о половом влечении, сам приводит утверждение Гесиода и Парменида, что «Эрос есть первое творящее начало, из которого вышло все», и упоминает майю, «чьим творением и тканью служит весь видимый мир» (73. С. 429). Важно, что в любви-сострадании, по Шопенгауэру, усмиренная воля приводит не к счастью, а всего лишь к покою — квиетиву; в этом покое воплощается отрицание воли к жизни: добродетель, благородство, доброта, любовь — достояние чистого созерцания, все они в руках человека и требуют усмирения воли к вожделению, соблазнам надежд, сладости наслаждений, угодливости перед настоящим, к благам, которые «выпадают на нашу долю среди печалей страждущего мира, где господствуют случай и заблуждение» (73. С. 474).
   В нашу эпоху экологических катастроф и глобального кризиса представляется замечательной мысль Шопенгауэра о смирении человека в отношении природы. Со времен Ф. Бэкона природа представлялась лабораторией, мастерской, в которой призван распоряжаться покоривший ее человек. До сих пор человечество не хочет угомониться. Вот что говорит об этом Шопенгауэр, ссылаясь на Веды: «Как в этом мире голодные дети теснятся вокруг своей матери, так все существа жаждут священной жертвы». Жертва означает смирение вообще, и остальная природа должна ждать своего освобождения от человека, одновременно жреца и жертвы... Добрый человек все вещи должен возносить к Богу, их первоисточнику» (73. С. 475). Отметим, что содержание этой мысли исключительно по значению и в другом отношении: жертвоприношение и жречество вознесены к Богу: нечто новое в учении философа.
   Отторжение воли или ее отвержение происходит двумя путями. 1) Добровольное следование открывшейся истине о господстве воли в зримом мире, полном страданий, требующее удаления от мирской тщеты и суеты. Таковы аскеты и святые. В пределе отрицание воли приводит к полному от нее отречению, к нирване. Шопенгауэр утверждает, что «самое великое, важное и значительное явление из всего существующего — не завоеватель мира, а преодолевающий мир, то есть человек тихой и незаметной жизни, свобода которого выступает только здесь, только в нем, обращая его поступки в полную противоположность обычным. Для философа жизнеописание святых... несравненно поучительнее и важнее, чем Плутарх и Ливий» (73. С. 479). «Отвергнись себя, и возьми крест свой» (Мф 16: 24, 25 и др.); зачатки аскезы достигли полной зрелости, пишет Шопенгауэр, в писаниях христианских святых и мистиков (у Фенелона, Майстера Экхарта, Таулера, Ж. Гийон де ла Мотт, в Веданте, в мифах).
   2) Страдание, посланное судьбой, ведет к самоотрицанию воли прежде всего тогда, когда близка смерть; воля может быть сломлена и величайшим страданием, именно оно ведет к очищению и смирению; это — «внезапно вспыхнувший из очистительного пламени серебряный луч отрицания воли к жизни, то есть спасения, освобождения» (73. С. 485). Когда все вокруг рушится, когда законы психологии неприменимы, ибо человек остается словно без кожи, у него будто пелена спадает с глаз.
   Шопенгауэр приводит яркие примеры. В скорбной истории Гретхен в «Фаусте» он видит совершенный образец такого пути. Средневековый философ Раймунд Луллий (1235-1316) долго домогался благосклонности некоей красавицы; наконец она его впустила в свою спальню и, расшнуровав корсаж, показала ему обезображенную раком грудь. Потрясенный, как бы «заглянув в ад», он удалился от мира, стал аскетом. Бенвенуто Челлини дважды пережил подобный переворот — в тюрьме и во время тяжелой болезни. Вслед за Матиасом Клавдием Шопенгауэр называет такое поразительное преображение человека «кафолическим трансцендентальным изменением» (73. С. 486-487).