Первоначально публикация «Парерга и Паралипомена» пробудила интерес не столько среди философов, сколько у читающей публики. «Афоризмы житейской мудрости» принесли Шопенгауэру известность в Германии. В 1853 году вышло третье издание «Мира как воли и представления», также получившее теперь некоторый резонанс. Тогда-то в Англии и была опубликована упомянутая Сафрански статья.
   Между тем число поклонников, которые хотели бы с ним пообщаться, росло. Они являлись в «Английский двор», усаживались за соседний столик, чтобы хотя бы видеть его, а если повезет, то и слышать его речи. Рихард Вагнер приглашал его в Цюрих, где нашел убежище как политический эмигрант. Он посвятил Шопенгауэру клавир своего «Кольца нибелунга». Но тот проявил черную неблагодарность; он сказал посыльному: «Передайте своему другу Вагнеру спасибо за „Нибелунгов“; однако он должен покончить с музыкой, он гениальнее в поэзии! А я сохраню верность Россини и Моцарту...» (133. S. 199).
   В конце концов и цех философов назначил ему свидание: за два года до смерти Шопенгауэра Г. Кербер в университете Бреславля прочел о нем первую лекцию. В том же Бреславле в 1865 году Стефан Павлицкий защитил первую в мире докторскую диссертацию «Учение Шопенгауэра о рациональном философствовании». В 1856-м на конкурсе, объявленном философским факультетом Лейпцигского университета, за изложение его учения впервые была вручена премия его ученику К. Бэру. Были и критики. Гегельянцы его не приняли. Так, К. Розенкранц весьма негативно отнесся к учению Шопенгауэра, едко назвав его «новоизбранным кайзером немецкой философии» (цит. по: 124. S. 513).
   После многих лет безвестности и полного уединения Шопенгауэр радовался малейшим знакам внимания. Новый поклонник, некий А. Кильцер, стал инициатором текстологических штудий, занявшись поисками первого издания книги, чтобы сравнить его с последующими. Когда он опубликовал о Шопенгауэре небольшую заметку, тот поспешил свести его в Мюнхене со своим верным учеником А. фон Доссом, «ибо, — писал он, — где двое „собраны во имя Мое, там и Я посреди них“» (Мф 18, 20; письмо Доссу от 12 сентября 1852 года). Новый Христос!
   Куно Фишер в книге о Шопенгауэре весьма неодобрительно относится к ревностному вниманию философа к своей растущей известности. Он называет его болезненно тщеславным, упрекает за измену прокламируемого им отказа от воли. Но философия — профессия публичная, и творец не может не желать, чтобы его услышали. Многолетнее неприятие учения и одинокая жизнь не погасили его воли к жизни и живого ума. Признание пришло поздно, и он не мог не внимать и не радоваться ему, хотя бы в частных письмах. Быть может, и печально, что мудрец и великий ум так радуется малейшим знакам внимания; но эта радость вызывает и сочувствие, так как перед нами предстает человек совершенно одинокий и от своего одиночества страдающий. Упреки Фишера несправедливы. К тому же Шопенгауэр понимал истинную цену своей славы.
   Немецкий писатель Ф. Геббель свидетельствует, что в беседе с ним Шопенгауэр сравнивал «комедию славы» с театром: когда после представления в зале уже темно, но еще горят огни на пустой сцене... «тут выхожу вперед я — опоздавший, привычно отставший, и тогда начинается комедия моей славы» (133. S. 308). Порой его известность действительно вызывала комический эффект.
   Какой-то поклонник сообщал, что приобрел три экземпляра последнего издания, чтобы осчастливить своих родственников. Другой — строил дом только ради того, чтобы повесить там портрет философа. Некий господин из Богемии ежедневно обновлял венок, увенчивавший его портрет. Курсанты военной школы всю ночь слушали чтение «Метафизики половой любви». Из соседнего Гамбурга прибыли члены какого-то ферейна, чтобы с немецкой основательностью заняться изучением пессимизма. Так или иначе, Шопенгауэр в конце жизни стал знаменитым, а в конце XIX века он был уже самым читаемым в мире философом.
   Стал ли он счастливым? Ведь дело его жизни принесло наконец плоды. Вопрос остается открытым. Тем не менее вполне можно говорить, если не о радости (Шопенгауэр по-прежнему постоянно предавался беспокойству и дурным предчувствиям), то по крайней мере его удовлетворенности тем, что в конце концов жизнь состоялась. За год до кончины он как-то сказал Фрауэнштедту: «Знаете ли, абсолютно все, что сделано, поддается подсчету. Я иногда удивляюсь самому себе, что все это сумел совершить. Ведь в повседневной жизни нет ничего такого, что проявляется в высшие моменты созидания» (133. S. 124).
   Вопрос о счастье остается открытым еще и потому, что в учении Шопенгауэра счастье — всего лишь миг, уступающий место новым стремлениям, желаниям и мотивам, реализация которых невозможна, иллюзорна либо мимолетна и всегда сопровождается беспокойством, неприятностями и страданием. И только страдание имеет позитивный смысл.


Негативное счастье


   Счастье и представление о нем значительно старше любой философии. Люди всегда стремились к полноте бытия, к лучшей жизни, к самореализации — силе, власти, чести, богатству, здоровью, долгой жизни. Веками сохранялось представление о счастливом «золотом веке» человечества, которое было когда-то, а теперь (и это «теперь» длится с мифологических времен до наших дней) жизнь такова, что человеку больше выпадает страданий, чем счастья: о счастье мечтают, к нему стремятся. Счастье видится в руках судьбы либо богов, но также и в руках человека. В течение веков вырабатывалось понятие о высшем благе как идеале, в котором воплощено высшее человеческое счастье, к нему стремится человечество, несмотря на беды и страдания.
   Шопенгауэр полагал, что в мире существуют три могущественные мировые силы — мудрость, мощь и счастье. Последняя из них самая важная. Но наш жизненный путь подобен бегу корабля. Судьба играет роль ветров, либо быстро продвигая нас вперед, либо отбрасывая назад, а наши собственные усилия имеют мало значения. Наше житейское поприще является производным двух факторов — ряда событий и ряда наших решений, осуществляющихся в ограниченном горизонте, который проясняется только тогда, когда они переходят в наличную действительность. Перед нами открывается в этом случае столько упущенного счастья, столько навлеченных на себя бед! «Судьба тасует карты, мы играем» (71. С. 396).
   Шопенгауэр сравнивает жизнь с игрой — древней метафорой, использованной еще Омаром Хайямом:

 
Я жизнь сравнил бы с шахматной игрой,
То ночь, то день, а пешки — мы с тобой.
Подвигали, побили и забыли,
И в темный ящик сунут на покой.
(Пер. Тхоржевского)

 
   В переводе В. Державина это рубаи выглядит иначе, но смысл его тот же:

 
Кто мы? — Куклы на нитках, а кукольник наш — небосвод,
Он в большом балагане своем представленье ведет.
Нас теперь на ковре бытия поиграть он заставит,
А потом в свой сундук одного за другим уберет.

 
   Оптимизму, вере в счастье противостоит здесь глубокий пессимизм, неверие в возможность благой жизни, ибо она кончается смертью, да и сама жизнь такова, что подчас лучше умереть, поскольку за пределами жизни «беззаконные перестают наводить страх, и там отдыхают истощившиеся в силах. Там узники вместе наслаждаются покоем и не слышат криков надсмотрщика; малый и великий там равны, и раб свободен от господина своего» (Иов. 3, 17-19).
   Положив в фундамент своего учения безосновную и могучую волю, проявляющуюся во всей Вселенной, которая стремит и движет весь мир без цели и без конца в бесконечном времени и пространстве и объективацию которой представляют собой предметы, процессы и человеческая жизнь, Шопенгауэр объясняет этим обстоятельством недостижимость человеком, подвластным волевым импульсам, продолжительной удовлетворенности и тем самым — недоступность счастья.
   Шопенгауэр пишет: «Существует одно врожденное заблуждение, и оно состоит в том, что мы рождены для счастья. И врождено оно потому, что совпадает с самим нашим существованием, наше существо — его парафраза, а наше тело — его монограмма: ведь мы не что иное, как воля к жизни, а последовательное удовлетворение всего нашего воления и есть то, что мыслится в понятии счастья» (74. С. 616).
   Но воля, которая хозяйничает в мире и в человеческой жизни, весьма мало способствует этой цели. Вину за это возлагают на неблагоприятные обстоятельства, на судьбу, других людей или собственные промахи. И когда жизнь прожита, в старости человек угнетен тем, что она не состоялась. К тому же любой из радостных дней проходит как нечто мимолетное, наслаждение оставляет осадок неудовлетворенности, а то и иллюзорности. Получается, что счастье как цель существования недостижимо.
   «Удовлетворение, или то, что называют счастьем, в действительности по своему существу всегда негативно и никогда не бывает позитивным. Это всегда не изначальное счастье, но удовлетворенное желание. Ибо желание, то есть недостаток чего-либо, — условие, предшествующее всякому наслаждению. Но вместе с удовлетворением исчезает желание, а следовательно, и наслаждение. Поэтому удовлетворение или счастье — всего лишь освобождение от горя, от нужды; ибо к этому относится не только действительное очевидное страдание, но и любое желание, нарушающее наш покой... Непосредственно нам дан лишь недостаток чего-либо, то есть страдание. Удовлетворение же и наслаждение мы можем испытывать только опосредованно, в воспоминании о предшествовавших страданиях и лишениях, прекратившихся вместе с удовлетворением» (73. С. 420).
   Как только удовлетворено стремление или желание, удовольствие уходит в воспоминание, а на первый план выдвигаются новые беспредметные стремления или скука. Все это находит отражение в искусстве — «верном зеркале сущности мира», которое способно изображать лишь борьбу за счастье, стремление к нему, но ни в коем случае не длящееся и полное счастье. Даже в идиллии, цель которой описывать счастье, оно не выдерживается.
   Человеческая же жизнь в своих крайних выражениях дает нам мало примеров счастья. Люди с могучим волением, с сильными страстями, способные добиваться поставленных целей, либо продолжают подчиняться волевой мотивации, а потому сохраняют неудовлетворенность, либо пресыщаются, жизнь их становится пустой, а потому и несчастной. Шопенгауэр продолжает утверждать, что большинство индивидов, отнюдь не сильные натуры, являют собой жалкое воление ничтожных субъектов, которое постоянно возвращается к одному и тому же и только потому избегает тоски и скуки.
   «Люди подобны механизму часов, которые, будучи заведены, идут, сами не зная зачем; и каждый раз, когда зачат и рожден человек, часы человеческой жизни заводятся вновь, чтобы, ноту за нотой, такт за тактом, вновь повторить с незначительными вариациями бесчисленное множество раз сыгранную на шарманке старую песнь. Каждый индивид, каждое лицо и жизненный путь человека — лишь одно короткое сновидение бесконечного духа природы, вечной воли к жизни, лишь еще один мимолетный образ, который она [воля], играя, рисует на своем бесконечном листе — пространстве и времени, сохраняя его нетронутым в течение ничтожного по сравнению с ними срока, а затем стирает, чтобы освободить место для других... В этом таится загадочная сторона жизни, за каждый из этих мимолетных образов, за каждую из этих пустых затей вся воля к жизни со всей ее порывистостью должна платить многими глубокими страданиями и в завершение — долго устрашавшей, наконец наступившей горькой смертью» (73. С. 422).
   Получается, что человек самим бытием предназначен жить в бесчеловечных условиях, что именно земной ад хорош для человека. Более того, счастье непрерывных побед, счастье триумфального исполнения желаний, счастье полного насыщения — тоже есть страдание. Это душевная гибель, это некая непрерывная моральная изжога. Поэтому жизнь трагична, хотя в своих единичных проявлениях способна принимать характер комедии.
   Потребность в помощи и поддержке человек стремится утолить созданием воображаемого мира в виде тысячи суеверий, расточая на них силы и время вместо того, чтобы устранять реальные опасности и несчастья. Тщетно взывает мученик к своим богам, моля их о помощи: он безжалостно предоставлен своей судьбе. Вот почему все лучшее, благородное и мудрое с трудом пролагает себе путь. Вот почему история жизни отдельного человека — история страданий, непрерывный ряд крупных и мелких несчастий, так что в конце этой жизни умный и честный человек не захочет еще раз прожить ее и скорее предпочтет полное небытие. Не случайно Данте не смог описать небо и небесное блаженство; он столкнулся с непреодолимыми трудностями, так как «этот лучший из миров» не дает материала. Оптимизм представляется Шопенгауэру «не только абсурдным, но и поистине гнусным воззрением, горьким издевательством над неизреченными страданиями человечества» (73. С. 426). Таково радикальное отрицание счастья, представленное в первом томе главного труда Шопенгауэра «Мир как воля и представление». Как видим, Шопенгауэр не расходился с библейским представлением о мире как юдоли страстей и печалей — следствии первородного греха. В одной из ранних дневниковых записей мы встречаем горькое сомнение в том, что человечество живет в лучшем из миров; если мир прекрасен, писал он, и все страдания оправданы, кто может принять такой мир? Противостоять злу можно лишь доброй волей, но где она? Противостоять злой воле можно лишь случайно. Каков выход? Отказ от воли (см.: 134. Bd. 1. S. 96). В главном его труде тема отказа от воли, призыв к покою, аскетизму, в идеале — к нирване, доступной немногим, — звучали во весь голос.
   В преклонные годы, когда Шопенгауэр готовил второй том своего труда, в его взглядах ничего не изменилось; он по-прежнему призывал видеть смысл жизни не в благе и счастье, но в скорби; глубокий смысл жизни он видел в признании тщеты человеческих стремлений и ничтожности существования. Страдание открывает путь к очищению, поэтому наше спасение и освобождение больше зависит от того, что мы выстрадали, чем от того, что сделали.
   В старости отмирание жизни выражается в отмирании воли: самое страстное воление, причиняющее столько страданий, — половой импульс, с возрастом угасает, что приводит человека в состояние, сходное с невинностью; самые желанные блага представляются иллюзорными; себялюбие вытесняется любовью к детям; это процесс эвтаназии воли. Так естественным образом осуществляется обращение воли к очищению, искуплению жизненных страстей и страданий. Шопенгауэру видится и иной путь к спасению, реализуемый путем одного только познания и приобщения к страданиям мира. Это — узкая тропа избранных, святых и гениев. В финале процесса очищения предшествовавшие ему безнравственность и зло остаются в виде шлака и наступает успокоение.



Глава одиннадцатая. Воля к жизни




Зов рода


   Шопенгауэр даже на склоне лет уделяет большое внимание значению воли к жизни: все рвется и тяготеет к существованию, к жизни; в животной природе воля к жизни — основной тон ее сущности, ее безусловное свойство. Жизнь являет себя как задача, как задание, которое надо выполнить, и потому в большинстве случаев как постоянная борьба с трудностями: она «отбывается», как барщина, нести которую человек обязан. Кто же заключил договор об этой повинности? Конечно же, воля — в акте зачатия, ее фокусе. «Жизнь человека, — пишет Шопенгауэр, — следует рассматривать как парафразу к акту зачатия, периодически вносящему дань рождением и смертью» (74. С. 564).
   В чем постоянно выступает вечное воление, совокупность тысячи потребностей в повседневной жизни человека? Прежде всего это — утверждение тела, поскольку именно оно есть объектность воли. Для воли человек — живое тело с «железным повелением питать его» ради сохранения жизни; далее — потребность в продолжении рода; поскольку со всех сторон подстерегают бесчисленные опасности, воля обязана постоянно проявлять бдительность: жизнь человека — непрестанная «борьба за существование» (афоризм, положенный Ч. Дарвиным в основу его эволюционной теории), сопровождаемая уверенностью в том, что в конце концов она непременно будет утрачена.
   Поддержание тела требует ничтожной активности воли; со смертью тела гаснет и воля. Удовлетворение же полового влечения выходит за пределы собственного существования, порождая жизнь и после смерти индивида. Для человека, близкого природе, половое влечение есть последний смысл, высшая цель жизни. Гениталии гораздо больше, чем любой другой внешний член тела, считает Шопенгауэр, подчинены только воле (где воля действует слепо, как в бессознательной природе), но не познанию. Они — фокус воли, а потому и противоположный фокус мозга, носителя познания, то есть другой стороны мира как представления. «Гениталии — животворное начало, обеспечивающее времени бесконечную жизнь; в этом качестве греки почитали их в фаллосе, индусы — в лингаме; это символы утверждения воли». Познание, напротив, «дает возможность устранения воления, спасения посредством свободы, преодоления и отвержения мира» (73. С. 430).
   «Природа, всегда правдивая и последовательная, а здесь даже наивная, совершенно открыто показывает нам внутреннее значение акта зачатия... — утверждение воли к жизни... перед родившим встает рожденный» (73. С. 427-428), который тут же ввергается в страдание и смерть, сопричастные феномену жизни. Поскольку возможность спасения (а человек, как мы видели, способен к спасению на основе совершенного знания, но не хочет этого понять) оказывается сплошь и рядом неосуществленной, индивид воспринимает половой акт, результатом которого является потомство, обреченное на страдания и смерть, как постыдный.
   Это влечение, этот соблазн правит миром, но он иллюзорен, так что напрасно воображают, будто в нем состоит смысл жизни. Цель воли — заманив нас в жизнь, обречь смерти, в которой воля сама себя уничтожает, перейдя на другой уровень. Догадка об этом обмане породила присущий лишь человеку стыд, распространяемый не только на акт зачатия, но и на служащие ему органы. Благодаря интеллекту, человек переживает эти проявления воли, он способен обдумывать ее манифестации и принимать решения, утверждающие или отрицающие свою волю к жизни в этом важном пункте.
   «Метафизика половой любви» (44-я глава второго тома «Мира...») посвящена обсуждению этой темы. Ее рассмотрение в контексте собственного учения о воле приводит философа к выводу, что взаимная склонность двух любящих есть не что иное, как воля к жизни нового индивида, которого эти любящие могут и хотят произвести. И когда «встречаются их страстные взоры, уже загорается эта новая жизнь и возвещает о себе как будущая гармоническая, хорошо организованная индивидуальность» (74. С. 536). Ее точное определение в будущем поколении — значительно более высокая и достойная цель, чем их чрезмерные чувства и сверхчувственные «мыльные пузыри поэзии». В конечном счете двух индивидов влечет к себе проявляющаяся в роде воля к жизни, когда особая идея человеческой индивидуальности с величайшей жадностью стремится реализовать себя в явлении. «Такова душа и цена подлинной большой страсти».
   Влюбленность и страсть — синонимы, и именно они служат как бы прикрытием природного эгоизма индивида, создавая иллюзию любви. В ее основе лежит лишь природный инстинкт, чувство рода, который маскируется в человеке потребностью пережить его как прекрасное, ибо без чувства красоты половое влечение снижается до уровня отвратительной потребности. «Иллюзия сладострастия внушает мужчине, что в объятьях женщины, красота которой соответствует его вкусу, он испытает большее наслаждение, чем в объятьях другой; если же иллюзия направляет его желание на одну-единственную женщину, она убеждает его в том, что обладание ею даст ему ни с чем не сравнимое счастье» (74. С. 540). Однако после достигнутого наслаждения он испытывает странное разочарование, удивляясь, что оно дало ему не больше, чем любая другая связь. Все дело в том, что, одухотворенный волей рода, он служил отнюдь не своей цели — не несравненному счастью, а всего лишь зову рода.
   Почему эта потребность в ее первозданном виде отвратительна и зачем человеку маскировать ее чувством красоты и страстно предаваться иллюзии любви? Этот вопрос у Шопенгауэра возникает опять-таки в связи с проблемой родового воспроизводства. Страстные поиски избирательного сродства имеют целью своего рода «естественный отбор», когда привлекательность женщины в цветущем возрасте (Шопенгауэр отводит ей период от 18 до 26 лет), ее здоровье, ее сложение, ее умеренная полнота или худоба и в последнюю очередь красота лица (лба, носа, губ и особенно глаз) вызывают у мужчины неосознанное чувство возможности не конкретного зачатия, а зачатия вообще.
   Неосознанные предпочтения женщины Шопенгауэр не берется с точностью показать, однако считает возможным утверждать, что инстинкт повелевает женщине искать мужчину в возрасте 30-35 лет, когда его производительная сила, как полагает он, достигает пика; женщины мало обращают внимания на красоту лица, их влечет сила и храбрость, а также сложение мужчины, в первую очередь мужественный облик.
   Что касается психологических особенностей, то женщину привлекает в мужчине твердый характер (воля, решительность и смелость), сердечная доброта, а умственная ограниченность или интеллектуальное превосходство не имеют значения, «так как наследуются не от отца, а от матери». Часто браки по любви заключаются между грубыми и неотесанными мужчинами и нежными, чуткими, тонко мыслящими, эстетически восприимчивыми и образованными женщинами либо гениальными и образованными мужчинами и полными дурехами. «Сколько Сократов нашли своих Ксантипп, например, Шекспир, Альбрехт Дюрер, Байрон и т.д.» (74. С. 544). Чувство любви возникает часто и к тому, чего лишен сам. Мужеподобные женщины склонны к выбору женоподобных мужчин и наоборот: чем слабее мужчина, тем вероятнее, что он будет искать сильную женщину. Брюнет предпочтет блондинку и т.п. Проникновенные взгляды влюбленных, взаимная оценка и испытание — не что иное, как медитация гения рода о возможном создании индивида и о комбинации его наилучших свойств.
   Тоска же по любви, которую столько воспевали, не исчерпав своего вдохновения, поэты, не может проистекать из потребностей эфемерного индивида; она — вздох духа рода, который видит в ней незаменимое средство для достижения своих целей. Эти вздохи заперты в тесной груди смертного, но только род, обладая бесконечной жизнью, бесконечен в своих бесконечных желаниях и страданиях. И когда человек или герой произведения искусства не стыдясь плачет и жалуется о несостоявшейся или сгинувшей любви, на самом деле плачет не он, а род. В этой связи Шопенгауэр приводит в пример Спасителя, отнесшегося снисходительно к грешнице: кто из вас без греха, первый брось в нее камень.
   Страдание любви превосходит любое иное потому, что имеет трансцендентный характер: оно поражает не индивида, а его вечную сущность в жизни рода, особую волю и поручение которого он здесь выполнял. Возвышенные мысли и чувства влюбленного обретают подчас трансцендентную и выходящую за пределы физического мира направленность и объясняются тем, что он теперь вдохновлен гением рода, чьи цели важнее индивидуальных. Поэтому ревность так мучительна, а отречение от любимой — величайшая из жертв.
   Но хотя браки по любви заключаются в интересах рода, а не индивидов, и влюбленные должны до конца жизни по возможности уживаться друг с другом, они, безразличные к характеру партнера, часто утрачивают иллюзию любви и не умеют устроить приемлемое для обоих будущее. Поэтому браки по любви, как правило, несчастны, ибо «посредством них забота о будущих поколениях осуществляется ценой настоящего: счастье данного поколения достигается за счет будущего» (74. С. 555). «Кто вступает в брак по любви, будет жить в печали», — гласит испанская пословица. Любящие должны суметь соединить с чувством страстной любви подлинную, основанную на совпадении убеждений дружбу, которая возникает, считает философ, только после того, как половая любовь угаснет.
   Понимание Шопенгауэром любви тяготеет не к высшему сознанию, хотя он включает в него эстетическое чувство, а к волевой инстинктивности явленного мира. Нельзя сказать, что Шопенгауэр вообще не признавал любви. Он понимал серьезность половой любви, на которой сосредоточено внимание не только лирической поэзии. Груды романов, эпических, романтических и иных сочинений, посвященных трагическим, драматическим и комическим ее коллизиям, в течение столетий появляются во всем мире с такой же регулярностью, как земные плоды; он приводит в этой связи множество примеров. Половая любовь — вещь серьезная, считает философ. Но его вывод гласит: для развития индивидуальности и для продолжения рода она иллюзорна.
   В любви человек стремится к тому, что составляет его нерушимую сущность, — к бессмертию; всего остального требует лишь смертное в нем. Именно воля к жизни требует продолжения существования: только в череде поколений его щадит и не затрагивает смерть. Но этот зов рода обременен великим чувством вины, которое Шопенгауэр, связывая с первородным грехом, объясняет как виновность за продолжение собственного существования в роде, в котором потомки, как и сам родитель, обречены на нужду и мучения, на житейскую суету, когда из-за многих страданий не остается надежды на что-либо иное, кроме возможности редкий миг длить это мучительное существование. Поэтому влюбленные — предатели, а вся их любовь стремится к сокрытости и тайне.