Артур вернулся в Гамбург в 1799 году. Вся Европа к тому времени была охвачена пламенем войны; он вынужден был возвращаться домой без сопровождения близких, хотя Северное море бороздили пиратские корабли. Сразу по возвращении в Гамбург он был определен в весьма престижную школу доктора Й. Рунге, где обучались будущие коммерсанты — дети из богатых семей и где в течение четырех лет он проводил по пять-шесть часов ежедневно. В своей автобиографии Шопенгауэр с похвалой отзывался об этой школе. Среди наук, которые были необходимы будущим коммерсантам, имелись и гуманитарные — иностранные языки, история, география, религия (без догматов и учения о воскрешении, без мистики, а только как деистическое учение о морали) и в небольшой дозе — латынь, ровно столько, сколько необходимо, чтобы не выглядеть совсем уж неучем.
   Сохранились дневники и письма (весьма пустые, а подчас и пошлые) школьных друзей Артура — Лоренца Майера и Карла Годфруа, в которых описываются школьные будни и развлечения. Артур не выглядит в них прилежным учеником; балы, которые посещают школьники, где учатся хорошим манерам, танцуют и присматриваются к будущим невестам, Артура не воодушевляли: он был слишком плотного сложения. Дружба эта не была глубокой. И когда Артур в 1807 году навсегда покинул Гамбург, оба друга исчезли из его жизни.
   Артура влекла интеллектуальная жизнь. Он много читал, в чем родители его не ограничивали. Помимо любовных приключений шевалье де Фобласа круг его чтения составляли сочинения Вольтера и Руссо, а также немецкие и французские поэты. Он не хотел быть купцом и мечтал о гимназии, где мог бы изучать древние языки, философию и другие гуманитарные науки. Но отец готовил ему иную судьбу: пятнадцатилетний Артур по выходе из школы Рунге должен был поступить в торговый дом богатого купца и гамбургского сенатора Мартина Иениша, дабы окончательно войти в курс торгового дела.
   В конце концов отец все-таки капитулировал перед сыном: он готов был сделать его духовным лицом. Однако плата домскому собору за вступление в число каноников была слишком высока — 20 тысяч рейхсталеров, и отец поставил Артура перед экзистенциальным выбором «или — или»: либо он поступает в гимназию, либо едет с родителями в длительное путешествие по Европе, а после поступает в обучение к Иенишу.
   Свобода выбора была предоставлена подростку. Артур, однако, был достаточно развитым и понимал, что такой выбор чреват серьезными для него последствиями: любое «да» влечет за собой многие «нет». Увидеть мир и остаться неразвитым, либо остаться дома и развиваться только умственно; такое линейное движение, а не распутье, которое предлагает более широкий выбор, впоследствии занимало Шопенгауэра в лекции «Метафизика нравов». Эта драматическая ситуация отразилась затем в его антиисторизме: от будущего ничего нельзя ждать, потому что история — это своего рода союз с дьяволом, когда будущее предстает как неволя, как угроза, как черная дыра. В данном случае — путешествие по Европе, а в итоге — выход в «тюремный двор».
   И все же Артур выбрал путешествие: его любознательность была сильнее, чем приверженность к учебе. А может быть, он уже тогда понимал, что любой неверный шаг и даже измена самому себе не устранит возможность реализовать свой характер, свою судьбу. Позже в лекции о метафизике нравов он заметит: «...человек пытается, по большей части неудачно, насиловать свой характер, но, в конце концов, вынужден ему поддаваться» (136. S.103).
   В мае 1803 года Артур с родителями (сестра была оставлена у родственников) отправился в путь, который лежал через Бремен, Амстердам, Роттердам в Лондон. Под присмотром родителей он вел дневник, исписав три тетради. Поэтому в дневнике нет ничего интимного.
   Он писал, например, как в Бремене они посетили «Свинцовую келью», дивясь неразложившимся телам мертвых с пергаментной кожей; как в Вестфалии кучер завез их в болото, и они вынуждены были кормиться неприкосновенными запасами французских паштетов и вин. В Амстердаме он впервые повстречал своего личного святого: в посудной лавке увидел фигуру Будды. В ратхаузе приобщился к возышенному, заметив, что монументальная архитектура и скульптура этого здания превосходят человеческую меру. В таком пространстве человек выглядит ничтожным, а кричащая, воплощенная в камне плоть напоминает о тщете человеческого бытия.
   В Виндзорском парке он видел, как прогуливались английские король и королева: «Они были похожи на простых бюргеров». В Вене наблюдал выезд австрийского императора с супругой, а в Париже в театре увидел самого Наполеона и не спускал глаз с его ложи, дивясь скромности его мундира. Зато на военном параде Наполеон дефилировал на прекрасном белом коне, и рядом с ним был верный мамлюк. Но интерес к этим историческим персонам не мешал скептическому к ним отношению: «Что останется от этого грозного времени? Поля руин, на которых все сгниет. Цари утратят свои короны и скипетры, герои — оружие. Только величайшие духом, чей блеск исходит от них самих, только они передадут то величие, которым обладали» (цит. по 124. S. 72).
   Семейство прибыло в Кале к началу очередного витка войны. Сообщение через Ламанш было прервано, и переправлялись с большим трудом. Некоторое время все вместе жили в Лондоне, затем родители отправились в Шотландию, а Артура оставили в Уимблдоне в пансионате пастора Ланкастера для обучения английскому языку. Артур преуспел в этом и впоследствии так свободно говорил по-английски, что англичане принимали его за земляка. В школе ему было не так хорошо, как в свое время в Гавре. Здесь он впервые испытал отвращение к английскому ханжеству (например, день начинался и кончался молитвой, культивировалось благочестие, которое, однако, имело поверхностный характер, а подчас уживалось с нечестивостью), которое осталось у него на всю жизнь. Ради утешения Артур постоянно читал Шиллера и других немецких поэтов.
   Некоторое время Шопенгауэры провели в Париже, и Артур добросовестно осваивал его достопримечательности, затем в одиночку навестил в Гавре Грегуаров, увиделся со своим другом Антимом, с которым все эти годы переписывался. Подземные шлюзы Лангедокского канала в Сен-Фериоле произвели на него столь сильное впечатление, что в лекциях по эстетике, которые он читал позднее в Берлинском университете, Шопенгауэр приводил их как пример возвышенного. В Бордо местные жители еще не пришли в себя от ужасов гражданской войны. Но к моменту приезда семьи город несколько оправился от потрясений и Шопенгауэры попали на карнавал, на праздник, по случаю возвращения католической веры и т.п.
   Память о чужих утратах больно ранила юного Артура. У него было доброе и ранимое сердце. Уже в первый день путешествия они встретили женщину, которая потеряла зрение в раннем детстве. «Я жалел бедную женщину, которая не имела понятия о дне и ночи, и восхищался тем хладнокровным спокойствием, с каким она переносила свой недуг». На всю жизнь запечатлелись в его памяти каторжники, пожизненно прикованные к стене в Тулонской крепости; он был потрясен жестокостью этого мира; шесть тысяч несчастных должны были провести на хлебе и воде всю жизнь, без всякой надежды на освобождение. Позже Шопенгауэр утверждал, что каждый из нас — галерный раб слепой воли, цепи которой связывают нас с окружающими: любое наше движение причиняет страдание другим.
   Но если это рабство имеет всеобщий характер, где найти точку опоры? И где выход? В своем главном сочинении он давал ответ на этот трудный вопрос. Ответ, сформулированный в духе буддизма, пиетистской мистики и философии субъекта: есть трансцендентная имманентность, есть надземная высота без неба, есть божественный экстаз без Бога, экстаз чистого знания, когда воля обращается против самой себя, сжигает себя: ее больше нет, она только являет себя. В этом пожизненном узилище и в связи с ним зародилась его метафизика.
   В Альпах Артур трижды поднимался на вершины. И всякий раз переживал благоговейное чувство, уводившее его за пределы обыденности: здесь нет ничего забавного, природа раскрывает себя, человек растворяется в ней, наступает героическое одиночество; исчезают детали и сутолока, величие обретает предметность, и из всего этого проглядывает «око мира», как позже он об этом скажет. Вот как описывает Артур восход солнца в горах: «Внизу мир пребывает в хаосе. Но наверху все полно резкой ясности. И когда потом солнце освещает долины, оно открывает там не улыбчивые, дивные низины, оно высвечивает вечное возвращение и вечное чередование гор и долин, лесов и лугов, городов и деревень» (124. S. 82-83).
   На склоне горы в хижине для туристов есть книга, в которой каждый может увековечить себя. Там можно было найти и запись Артура:
   Кто может взойти

   И безмолвствовать?

   Артур Шопенгауэр из Гамбурга

   Это путешествие стало для Артура школой жизни. Правда, во время странствий ему ни с кем не довелось подружиться, к чему побуждали его родители. Он был по-прежнему одинок, близко, хотя и отстраненно, принимая к сердцу все беды мира и все его скорби в эпоху кровопролитных сражений и самоистребления народов Европы. В 1832 году он писал: «Семнадцати лет, не получив школьного образования, я проникся мировой скорбью, подобно молодому Будде, увидевшему болезни, старость, боль и смерть. Истина, которую провозглашает мир, преодолела привитые мне иудаистские догмы, и я пришел к выводу, что этот мир не может быть созданием всеблагой сущности, он скорее создан чертом, призвавшим к жизни тварей, дабы упиваться их мучениями» (133.5. S. 131).
   И еще один урок извлек он из этого путешествия: «...Особенно я радовался тому, что эта череда образов приучила меня не довольствоваться именами вещей, но рассматривать, исследовать их и судить о них не из потока слов, а на основе знания, обретенного в созерцании. Поэтому позже я никогда не впадал в искушение принимать слова за вещи» (132. S. 650).
   Потеряв в нежном детском возрасте родину и не породнившись с Гамбургом, Шопенгауэр в период созревания личности не один год провел на чужбине, воспитывался и обучался иностранцами, и патриотизм был ему неведом: он чувствовал себя космополитом, считал это чувство своим преимуществом и связывал со «своим либеральным образованием». В юные годы любовь к отечеству ограничивалась языком и литературой, но только тогда, когда эта последняя отвечала его душевным и интеллектуальным запросам. Однако под старость все свое состояние он завещал солдатам-ветеранам, принимавшим участие в подавлении революционных беспорядков 1848-1849 годов во Франкфурте-на-Майне.


Заложник чести


   25 августа 1804 года путешествие завершилось. Возвращение в Германию было омрачено мыслью о том, что из-за честного слова, данного отцу, придется поступать учиться в коммерческую школу. Последняя запись в путевом дневнике гласит: «Покой в небе; все заканчивается внизу» (цит. по: 124. S. 85). Прежде чем попасть в школу Иениша, Артур отправился с матерью в Данциг. Там он прошел конфирмацию и попутно приобщался к торговому делу у Кабруна, местного купца. А с начала 1805 года Артур начал посещать школу Иениша в Гамбурге.
   Однако вскоре жизнь семьи круто переменилась. 20 апреля 1805 года отец Артура умер. Он упал в канал из окна верхнего этажа одного из принадлежавших ему складов. Происшествие сочли несчастным случаем, хотя ходили слухи о самоубийстве; незадолго до несчастного случая у него обнаружились симптомы душевного и физического нездоровья: провалы в памяти, приступы меланхолии, физическая слабость. В конце 1804 года он перенес желтуху. К тому же за время путешествия доходы от торговли существенно уменьшились. В конце жизни его напутствием сыну были увещевания принимать людей такими, какие они есть, не быть слишком жестким, учиться располагать людей к себе.
   Смерть мужа принесла матери Артура желанную свободу. Она давно уже тяготилась этим браком. Находясь в Шотландии, она жаловалась в письме сыну, что отец требует внимания и ей приходится постоянно находиться при нем дома: «Я не знаю, куда бы я могла пойти, и повторяю мой любимый глагол — je m'ennuie, tu t'ennuies etc. [мне скучно, тебе скучно и т.д.]» (131. Bd. 1. S. 29), позднее она сетовала сыну на свою «пропащую жизнь» с его отцом. После смерти мужа она тотчас ликвидировала дела фирмы и отбыла на жительство не в родной Данциг, а в Веймар, в то время культурную столицу Германии.
   Артур остался в Гамбурге один, где, выполняя волю отца, продолжал учебу у Иениша. Приходило ли ему в голову ослушаться? Так ли уж беззаветно любил он его, чтобы слепо следовать пути, который тот для него избрал? Артур, конечно, любил отца, тяжко переживал его смерть и позднее вспоминал о меланхолии, которой предавался в связи с этим событием. Но природа меланхолии двойственна. Кант, которого Артур тогда еще не читал, писал о ней как о печальной отдаленности от мирского шума из-за обоснованного к нему отвращения и находил такую дистанцию благородной.
   В поздние свои годы Артур всегда вспоминал отца с добрыми чувствами и почтением. В 1828 году, через много лет после его смерти, готовясь ко второму изданию своего главного труда, он возносил отцу хвалу за неустанный труд на протяжении всей жизни, который, хотя и не принес ему более высокого общественного положения, все же позволил нажить состояние, так что сын смог посвятить себя изучению философии, не думая о куске хлеба.
   «Благородный, прекрасный дух! Ему я благодарен за все, что я есмь и чего достиг! Твоя неустанная забота защищала и поддерживала меня не только в беспомощном детстве и беспечной юности, но и в зрелые годы, вплоть до сего дня... Любой, кто найдет в моем труде радость, утешение или наставление, должен услышать твое имя и знать, что, если бы Генрих Флорис Шопенгауэр не был таким человеком, каким он был, А. Ш. сто раз погиб бы» (134. Bd. 3. S. 380). И все же при жизни отца Артур постоянно страдал от его бессердечия, на что не раз жаловался своему другу Антиму. Главное, его любовь не была безоглядной: он не был предан делу, которому служил его отец и в любую минуту готов был ему изменить.
   Послушание Артура объяснялось, скорее, двойственностью его натуры, которая проявлялась у него на протяжении всей жизни: он принадлежал, как и все мы (если по Канту), двум мирам — феноменальному и ноуменальному, и в высшей степени обременен миром феноменальным, житейским, будничным, возносясь на высоту лишь в мечтах и мыслях — и гораздо реже в поступках. Он хотел, но не мог преодолеть авторитет отца. Его влекли науки, но день приходилось простаивать за конторкой. В конечном счете Артура нельзя назвать бездеятельным; однако свое стремление к знаниям он утолял как нечто порочное. Он тайком посещал лекции по френологии, тайком читал в конторе книги, пряча их при появлении хозяина и сослуживцев.
   Артур часто перечитывал подаренную отцом книжечку немецкого поэта и мыслителя Матиаса Клавдия (1740— 1815). Наивная простота его песен, многие из которых стали народными, душевность, глубокая вера, пиетизм поэта, обращение к малым мира сего как зеркалу великого и вечного, и в то же время грусть и одиночество, звучавшие в его поэзии и размышлениях, усиливали двойственность жизненных ощущений Артура.
   «Неизбежно придет время, / — писал поэт, — когда я отправлюсь в путь, / откуда никто не возвращается. / Я не могу взять тебя с собой, / оставляя тебя в мире, / где добрый совет отнюдь не лишний /... Человек здесь — не дома; / он чужой не потому, что здесь не ценят его внутреннего богатства, а потому, / что сокровенная его суть, / которая всегда противостоит внешней, затемнена: / мы здесь чужие, / ибо мы не призваны к вышнему миру./ Только в благочестивых сердцах / таится освобождение от непосильной тяжести земных страстей». Клавдий не восставал против этой двойственности, смиренно принимая человеческий жребий. Артур тоже. И в этом коренилась его верность завету отца.
   Артур воспринимал свою земную жизнь как внешнее повеление, искал и не видел из нее выхода. Поневоле обращаясь к вышнему миру, он столкнулся с проблемой теодицеи. В записи 1807 года читаем: «Если все совершенно — самое великое и самое малое... тогда любое страдание, любое заблуждение, любой страх должен быть воистину единственно верным и лучшим из того, что есть...; однако кому под силу при этом оставаться лицом к лицу с таким миром? И тогда возможны только два других толкования: мы должны, если не считаем этот мир злым умыслом, противопоставить злой воле силу воли доброй, понуждающую окольными путями обойти зло; либо мы должны приписать эту силу всего лишь случаю, и тогда получится, что несовершенство устройства и мощи мира управляется волей» (134. Bd.l. S.9). В этой записи, кажется, впервые Артур размышляет о воле, которая станет ключевым понятием его учения. Он отвергает постулат Лейбница о том, что все к лучшему в этом лучшем из миров, не уповает также на мощь доброй воли, допуская, что зло можно победить лишь случайно и отнюдь не в лобовом столкновении.
   Было от чего прийти в отчаяние. Артур выразил свои чувства в мрачном стихотворении: «Средь бурной ночи / я пробудился в страхе / от завываний, грохота, / в домах, дворах и башнях; / ни проблеска, ни лучика, / ни зги в глубокой ночи, / как будто солнца нет; / и мне казалось, что день уж не наступит никогда, / тогда мне стало так страшно, / так жутко; / я чувствовал себя таким одиноким и покинутым» (там же. S. 5).
   Стихотворение было написано через десять лет после возникновения первых романтических произведений, но как раз в то время, когда появились «Ночные бдения» Бонавентуры, анонима, за которым, как многие думают, скрывался Шеллинг, пародировавший романтическое восприятие мира, где тьма символизировала утрату смысла и ориентации. «Ночь тиха, — писал Бонавентура, — и поистине ужасна, и в ней таится ледяная смерть, как невидимый дух...»
   Но романтики на тьме не зацикливались. Они мечтали о свете, искали его — не в вере или разуме, а в музыке и поэзии. Об этих поисках Шопенгауэр узнал из творений Вильгельма Генриха Ваккенродера (1773-1798), зачинателя романтического движения, который в искусстве видел грядущего Бога. «Музыка, поэзия и любовь, — писал он, — небесные силы нового поколения, спасают от „механического колеса“ прозаической повседневности, от монотонного, ритмичного шума». Юный Шопенгауэр, читая романтиков, записывал: «Если убрать из жизни краткие мгновения, озаренные верой, искусством и чистой любовью, что останется, кроме череды тривиальных мыслей?» (134. Bd.l. S.10). А в главном его труде появится (быть может, по аналогии с Ваккенродером) «колесо воли», которое мчит и вращает людей, и только погружение в искусство способно остановить это вращение.
   Что касается религии, то Шопенгауэру импонировала мысль о возможности боготворчества; говоря словами Ф. Шлейермахера, религиозен не тот, кто верит в Священное Писание, а тот, кто в нем не нуждается и способен создать собственную священную книгу, и эта книга — вечное искусство. Религия как искусство освобождается от догм и становится сердечным откровением, а искусство как религия придает этому откровению небесную святость. Так постепенно Артур не только уходил от веры отцов, но и готовил почву для собственного вероучения.
   Он понимал двусмысленность ситуации, когда каждый, кто, сохраняя порядок отцов и в то же время желая стать творцом, может оказаться собственным ангелом смерти. Мысль о невозможности вознестись в неведомые выси божественного творчества Шопенгауэр выразил в стихах:
   «О, страсть, о, ад! / О, чувства, о, любовь! /Не удовлетворенные, / Но и не побежденные, / вы низвели меня с небесной высоты / и бросили сюда, / в земное пепелище: / И тут повержен я — лежу в оковах» (134. Bd. 1. S. 1).

   Двойственное отношение к миру — посюстороннему и запредельному, творчески воспринимаемому, культ и даже обожествление искусства — эти первые уроки романтизма навсегда укоренились в душе Артура, они отвечали его умонастроению. Он еще не знал, что романтизм вырос не на пустом месте, в частности, вспоенный благодатным источником — философией Канта.


Свободен!


   Мать Артура Иоганна Шопенгауэр переселилась в Веймар в один из самых драматических моментов немецкой истории: 14 октября 1806 года в битве при Йене прусская армия была разбита Наполеоном и в панике бежала; в Веймар вступили французские войска. Иоганна в письме к сыну так описывает свое прибытие в Веймар: «...Я не могла избежать этого ужаса, который вначале показался не таким страшным. Позднее буря обрушилась на нас со всех сторон, так что никто не знал, где искать спасения. К тому же нельзя было достать лошадей, на улицах стало опасно; никто не мог указать мне, где можно укрыться; никто не предполагал, что битва разыграется столь близко от города, а затем на нас обрушится такой ужас.
   Те, кто бежал в понедельник и вторник, в дни сражения оказались среди отступавших и преследуемых войск; их грабили, отнимали лошадей, бросая на произвол судьбы в смертном страхе. По здравом рассуждении, я это предвидела, потому решила остаться дома... Теперь здесь все спокойно, у нас есть французский комендант и небольшой гарнизон для охраны порядка; только когда видишь раненых, сжимается сердце, но их ежедневно отправляют дальше. Наш чудный край похож теперь на обширное кладбище! Мертвые обрели покой, только нам, живым, выпали повседневные тяготы...
   Благодаря всем этим бедам я сразу почувствовала здесь себя более дома, чем когда-либо в Гамбурге. У меня тотчас возникли знакомства и, так как мне посчастливилось оказывать другим маленькие услуги, которые вовсе не были для меня обременительны, меня полюбили и окружили заботой и дружбой...» (135. S. 22-23).
   Отклик 18-летнего сына на невзгоды матери выдержан в тонах его будущего учения. В письме к ней от 8 ноября 1806 года он пишет: «Забвение сильнее отчаяния. Такова странная черта человеческой натуры: нельзя поверить тому, чего сам не испытал. Это прекрасно выразил Тик, сказавший: „Мы стоим и горюем, вопрошая звезды, был ли кто-либо несчастнее нас, а из-за нашей спины тем временем выглядывает насмешливое будущее, с ухмылкой наблюдая за преходящими бедами людскими...“ [слова В. Ваккенродера, а не И. Л. Тика. — Авт.].
   Но иначе и быть не может; ничто не может удержаться в преходящей жизни: нет бесконечной боли, нет вечной радости, нет неизменного настроения, нет непрерывного восторга, нет окончательных решений. Все исчезает в потоке времени. Минуты, эти атомы мелочной жизни, разъедают, как черви, все мудрое и великое. Чудище будней клонит долу все, что стремится ввысь. Значительного в жизни нет, ибо прах ничего не значит.

 
Что стоят вечные страсти перед лицом тщеты?
Life is a jest and all things show it:
I thought so once and now I know it (135. S. 24).
[Жизнь — водевиль, и все говорит об этом.
Раньше мне так казалось, а теперь я это знаю].

 
   Артур цитирует английского поэта и драматурга первой половины XVIII века Джона Гея. Пребывание в Англии не прошло даром. К тому же английский афоризм соответствует духу немецкой романтики, и суть романтического мировоззрения схвачена Артуром верно; все письмо пронизано мыслью о тщетности земного бытия, о времени, как потоке забвения. И уже в этом настроении видится предвосхищение его будущего главного труда.
   Другое его письмо к матери дополняет это чувство: «Как небесное семя могло взойти на нашей суровой земле, где господствуют бедность и неизбежность? Первородный дух сослал нас сюда, и нам не дано к нему пробиться. Несчастный род наш безжалостно приговорен испытывать нужду, нищету и утраты, которые требуют от нас всех сил, препятствуя любому порыву. И лишь утомленный, ослабленный и обессиленный дух осмеливается поднять очи горе. Не укоряй несчастных, когда, копошась во прахе, они мечтают о радости. О Боже, их следует прощать, когда они обращаются к злу; ибо Небо для них закрыто и к ним прорывается лишь слабый его отсвет. И только ангел сострадания вымаливает для нас небесный цветок, сияющий в своем великолепии на этой горестной земле. Ритмы божественной музыки не умолкают, несмотря на столетия варварства, и мы слышим в них отзвук вечного, что делает понятным любой смысл, возвышая над пороком и добродетелью» (135. S. 25).
   Здесь выражено зерно метафизики Шопенгауэра — мысль о тщетности мечты человеческой познать высший небесный смысл, собственно, сущность мира, которую обычно связывают с платонизмом Шопенгауэра, с кантовской вещью самой по себе, с восточными культами. Эти мысли отчасти выросли спонтанно, отчасти порождены освоением романтической школы. Здесь уже произнесено и заветное слово — «сострадание», которое затем ляжет в основу шопенгауэровской этики.
   Между тем мать Артура продолжала радоваться жизни и на метафизические мрачные письма сына не откликалась. Она гордилась тем, что муж в незапамятные времена получил от короля Польши (страны, которой уже не было на карте Европы) звание надворного советника, которым он никогда не пользовался и которое теперь пришлось ей очень кстати. Вскоре ее дом превратился в салон; два раза в неделю здесь устраивались чаепития, в которых принимали участие придворные веймарского герцога и выдающиеся деятели культуры.
   Все началось с того, что Иоганна сумела подружиться с великим Гете, который в дни бедствий решил узаконить отношения со своей давней подругой, простой женщиной, с которой прожил 18 лет и которая родила ему сына. «В воскресенье, — писала Иоганна сыну, — Гете обвенчался со своей старой возлюбленной Вульпиус... Он сказал, что в мирное время на законы можно не обращать внимания, но в такие дни, как наши, их нужно почитать. День спустя он прислал ко мне доктора Римера, воспитателя его сына, чтобы узнать, угодно ли мне принять его, чтобы представить мне свою жену. Я приняла их, как будто мне было невдомек, кем она была прежде.