Страница:
Чего стоил один неприкрытый атеизм Шопенгауэра, который вытекал из его рассуждений! Тот, кто хотел бы воспринять его со всей серьезностью, должен был бы вступить в противоречие с религией, что было совершенно невозможно для философа времен Реставрации. Церковная цензура и государственные чиновники в этом отношении были весьма бдительными. Их усердие стало гораздо более ощутимым по сравнению с временами Канта и Фихте, которые, как известно, в свое время потерпели в этой связи большие неприятности от церковной цензуры. Гегель, который показал историческое развитие религии, опасался обвинений в атеизме, поэтому сделал это весьма осторожно. Но тем не менее именно он подготовил горючий материал для более поздней критики религии.
В берлинские годы Артур Шопенгауэр тоже был под прицелом. Его учение о воле без творца и мировой цели, его постоянные ссылки на древнеиндийские источники не могли не привлечь внимание духовных пастырей. Епископ Эйлерт был напуган. В памятной записке 1819 года, адресованной университетским руководителям, он обрушивается на «эксцентричный произвол» современной философии, которая создает без всяких к тому оснований новейшие системы, в то же время легкомысленно разрушая и запутывая язык и понятия.
Философия искусства Шопенгауэра также не могла быть принята. Романтический культ искусства ко времени создания его главного труда уже завершился. Творческая эйфория сменялась основательной трезвостью. Вершители романтизма ушли из жизни либо занимали штатные должности. Гегель учил, что искусство — низшая ступень шествия духа в мире. Высшая ступень духа — его абсолют — воплощена в государстве. Низшие же его ступени, знаменующие переход к его высшей форме, призваны обеспечивать это движение. Музы, следовательно, должны служить этим высшим силам. Поэтому искусство не может быть вершиной возможного целеполагания. Оно должно «служить»: быть полезным, декоративным и т.п.
Шопенгауэр, как мы видели, относился к искусству со всей серьезностью. Оно не имело исторических измерений, от него не было пользы в повседневности. Шопенгауэр, как уже было сказано, понимал искусство по Канту как «незаинтересованное благоволение», питаемое творческим порывом и экстазом. Оно было для него не украшением или отдохновением в житейской повседневности, а способом познания мира, предпосылкой для спасения от страданий и мучительства, которые причиняет человеку воля. Шопенгауэр возвращает искусству силу религии, но эта сила существует сама по себе, это религия без Бога, религия «атеистическая», позже воодушевлявшая творцов, начиная от Рихарда Вагнера, Фридриха Ницше, И. С. Тургенева, Л. Толстого, многих представителей Серебряного века, русского религиозно-философского Ренессанса, и кончая видными деятелями западного искусства в XX веке.
Следует также отметить, что Шопенгауэра делал аутсайдером и его стиль. Он в изобилии цитировал античных классиков, философов докантовской эпохи и самого Канта, зато современная философия для него как бы не существовала. Своих коллег по философскому цеху он поминал если не издевательски, то полемически; правда, в первом издании его главного труда эти выпады имели еще сдержанный характер, хотя он мог позволить себе назвать Фихте «вертопрахом», а посткантовскую философию определить как фарс, разыгрываемый над могилой Канта.
Другой особенностью его стиля, как указывает Сафрански, были простота, ясность и красота языка, выпадавшие из рамок профессорского дискурса. В его рассмотрении проблем было что-то наивное, светлое; он принимал близко к сердцу вопросы, которые рассматривал; бесстрастность была ему чужда. Те проблемы, которые он ставил, были близки ему экзистенциально, они были пережиты им. Такова вся его этика, его мысли об отрицании воли и т.д. Философ, считал Шопенгауэр, не святой, он — скульптор, который изображает прекрасного человека, не будучи сам при этом прекрасным. Он лишь отражает сущность мира и образ правильной жизни. Позже многие ставили ему в вину (в частности К. Фишер), что Шопенгауэр жил не так, как он учил.
Не менее печальной, чем его педагогическая деятельность, была судьба главной книги. Первая рецензия появилась в журнале «Гермес», автором ее был Гербарт из Кенигсберга. Он сравнивал Шопенгауэра по остроумию и стилю с Лихтенштейном и Лессингом. Но кроме доступности, искусности и ясности, автор рецензии иных достоинств книги не отметил. Другой рецензент — школьный учитель Ретце — отмечал значение этики Шопенгауэра, но отвергал его пессимизм.
Эдуард Бенеке, молодой коллега Шопенгауэра, посещавший его лекции, в «Йенской литературной газете» опубликовал подробную рецензию, которая на целые десятилетия стала последним откликом на его книгу. Хотя рецензия была вполне объективна и выдержана в спокойном тоне, она вызвала великий гнев Артура, который усмотрел в некоторых цитатах намеренные искажения. Началась бранчливая переписка с редактором газеты, а Бенеке до конца дней стал для Шопенгауэра злейшим врагом. Может быть, подоплекой его негодования был упрек о недопустимости грубых нападок на собратьев-философов. Артур подозревал Бенеке в интригах, упрекал его в карьеризме и т.п.
Между тем Бенеке незатейливо и вполне аутентично изложил учение Шопенгауэра: исходный пункт его философии — интерес к личностному существованию; мир предстает в его концепции как экзистенция человека, и только опыт собственной жизни, собственного тела дает нам представление о мире, а сама воля, которая в мире царит, обнаруживает себя прежде всего в единичном бытии, и только тождество субъекта воления и познания в индивиде дает возможность обретения истины. В этом телесном тождестве, в счастье и страдании концентрируется все бытие.
В то время такое не воспринималось. Тогда философствовали иначе. Бытие было вне человека — в предметах и вещах, в историческом процессе, в движении духа. Шопенгауэр в своем космосе воления мог думать об индивиде как о духовном абстрактном начале, но он ни на мгновение не забывал, что этот индивид прежде всего существует телесно и что эти два момента — субъект воления и субъект познания — тождественны. Все это он и хотел изложить студентам Берлинского университета в 1820 году. Рядом, в переполненной аудитории, читал Гегель, а лекции Шопенгауэра вызывали столь малый интерес, что он мог бы в любой момент и прекратить чтение. Это была катастрофа.
В берлинские годы Артур Шопенгауэр тоже был под прицелом. Его учение о воле без творца и мировой цели, его постоянные ссылки на древнеиндийские источники не могли не привлечь внимание духовных пастырей. Епископ Эйлерт был напуган. В памятной записке 1819 года, адресованной университетским руководителям, он обрушивается на «эксцентричный произвол» современной философии, которая создает без всяких к тому оснований новейшие системы, в то же время легкомысленно разрушая и запутывая язык и понятия.
Философия искусства Шопенгауэра также не могла быть принята. Романтический культ искусства ко времени создания его главного труда уже завершился. Творческая эйфория сменялась основательной трезвостью. Вершители романтизма ушли из жизни либо занимали штатные должности. Гегель учил, что искусство — низшая ступень шествия духа в мире. Высшая ступень духа — его абсолют — воплощена в государстве. Низшие же его ступени, знаменующие переход к его высшей форме, призваны обеспечивать это движение. Музы, следовательно, должны служить этим высшим силам. Поэтому искусство не может быть вершиной возможного целеполагания. Оно должно «служить»: быть полезным, декоративным и т.п.
Шопенгауэр, как мы видели, относился к искусству со всей серьезностью. Оно не имело исторических измерений, от него не было пользы в повседневности. Шопенгауэр, как уже было сказано, понимал искусство по Канту как «незаинтересованное благоволение», питаемое творческим порывом и экстазом. Оно было для него не украшением или отдохновением в житейской повседневности, а способом познания мира, предпосылкой для спасения от страданий и мучительства, которые причиняет человеку воля. Шопенгауэр возвращает искусству силу религии, но эта сила существует сама по себе, это религия без Бога, религия «атеистическая», позже воодушевлявшая творцов, начиная от Рихарда Вагнера, Фридриха Ницше, И. С. Тургенева, Л. Толстого, многих представителей Серебряного века, русского религиозно-философского Ренессанса, и кончая видными деятелями западного искусства в XX веке.
Следует также отметить, что Шопенгауэра делал аутсайдером и его стиль. Он в изобилии цитировал античных классиков, философов докантовской эпохи и самого Канта, зато современная философия для него как бы не существовала. Своих коллег по философскому цеху он поминал если не издевательски, то полемически; правда, в первом издании его главного труда эти выпады имели еще сдержанный характер, хотя он мог позволить себе назвать Фихте «вертопрахом», а посткантовскую философию определить как фарс, разыгрываемый над могилой Канта.
Другой особенностью его стиля, как указывает Сафрански, были простота, ясность и красота языка, выпадавшие из рамок профессорского дискурса. В его рассмотрении проблем было что-то наивное, светлое; он принимал близко к сердцу вопросы, которые рассматривал; бесстрастность была ему чужда. Те проблемы, которые он ставил, были близки ему экзистенциально, они были пережиты им. Такова вся его этика, его мысли об отрицании воли и т.д. Философ, считал Шопенгауэр, не святой, он — скульптор, который изображает прекрасного человека, не будучи сам при этом прекрасным. Он лишь отражает сущность мира и образ правильной жизни. Позже многие ставили ему в вину (в частности К. Фишер), что Шопенгауэр жил не так, как он учил.
Не менее печальной, чем его педагогическая деятельность, была судьба главной книги. Первая рецензия появилась в журнале «Гермес», автором ее был Гербарт из Кенигсберга. Он сравнивал Шопенгауэра по остроумию и стилю с Лихтенштейном и Лессингом. Но кроме доступности, искусности и ясности, автор рецензии иных достоинств книги не отметил. Другой рецензент — школьный учитель Ретце — отмечал значение этики Шопенгауэра, но отвергал его пессимизм.
Эдуард Бенеке, молодой коллега Шопенгауэра, посещавший его лекции, в «Йенской литературной газете» опубликовал подробную рецензию, которая на целые десятилетия стала последним откликом на его книгу. Хотя рецензия была вполне объективна и выдержана в спокойном тоне, она вызвала великий гнев Артура, который усмотрел в некоторых цитатах намеренные искажения. Началась бранчливая переписка с редактором газеты, а Бенеке до конца дней стал для Шопенгауэра злейшим врагом. Может быть, подоплекой его негодования был упрек о недопустимости грубых нападок на собратьев-философов. Артур подозревал Бенеке в интригах, упрекал его в карьеризме и т.п.
Между тем Бенеке незатейливо и вполне аутентично изложил учение Шопенгауэра: исходный пункт его философии — интерес к личностному существованию; мир предстает в его концепции как экзистенция человека, и только опыт собственной жизни, собственного тела дает нам представление о мире, а сама воля, которая в мире царит, обнаруживает себя прежде всего в единичном бытии, и только тождество субъекта воления и познания в индивиде дает возможность обретения истины. В этом телесном тождестве, в счастье и страдании концентрируется все бытие.
В то время такое не воспринималось. Тогда философствовали иначе. Бытие было вне человека — в предметах и вещах, в историческом процессе, в движении духа. Шопенгауэр в своем космосе воления мог думать об индивиде как о духовном абстрактном начале, но он ни на мгновение не забывал, что этот индивид прежде всего существует телесно и что эти два момента — субъект воления и субъект познания — тождественны. Все это он и хотел изложить студентам Берлинского университета в 1820 году. Рядом, в переполненной аудитории, читал Гегель, а лекции Шопенгауэра вызывали столь малый интерес, что он мог бы в любой момент и прекратить чтение. Это была катастрофа.
Сплошные неприятности
Провал научной карьеры поставил Артура перед необходимостью сделать важные жизненные выводы. Следует сказать, что катастрофа не изменила его взглядов на мир; не было у него и сомнений в правильности избранного пути. Но все же он иногда оказывался во власти сомнений и даже отчаяния. Необходимо было переосмыслить пройденный путь и хоть чем-то утешиться.
В 1823 году он записывает: «Когда я временами чувствую себя несчастным (состояние, которое можно назвать презрением к себе) из-за случившейся ошибки или промаха, я принимаю себя за иного, чем я еемь сам, и оплакиваю его беду: например, за приват-доцента, который не стал профессором и у кого нет слушателей; либо за того, о ком плохо говорит этот филистер или судачат кумушки за кофе; либо за ответчика в неправедном суде; либо за любовника девушки, которой он увлечен и которая не хочет его слушать; либо за пациента, которого болезнь приковывает к дому... Я всем этим не был, это все — чужой материал, из которого самое большее был сшит сюртук, который я поносил немного и забросил. Но кто же я тогда? Тот, кто написал „Мир как воля и представление“ и дал решение великой проблемы существования... Я именно тот, и это нельзя оспорить, пока он дышит» (134. Bd. 4. Т. 2. S. 109).
В этой записи перечислены большие и малые жизненные и житейские неурядицы тех лет его жизни, которые относятся к берлинскому периоду: неудавшаяся университетская карьера; обвинение в нанесении увечья и судебный иск потерпевшей швеи Маркет; безрадостно протекавший роман с хористкой и танцовщицей Каролиной Рихтер (Медон); нервное расстройство и боль в ухе. И взгляд на житейские беды, с которыми он примиряется потому, что то был не он сам — то был другой. Отстраненность от страданий и боли способна смягчить и утишить страдание, доказывал он в своем учении. Этот рецепт он испытал на себе уже после того, как была создана книга, в которой он провозглашал такую отстраненность своей жизненной позицией.
Самым же большим утешением являлась мысль о том, что он создал великий философский труд. Вся внешняя жизнь, подчеркивал Артур в своих записях, — игра масок и ролей, комедия повседневности — разыгрывалась за пределами его подлинной жизни и творчества. Он сознавал себя не частицей той, внешней жизни, а частью своего труда. Более того, его жизнь — как бы производное от его учения; оно — не только нечто иное, чем его собственная жизнь, но сама эта жизнь подчинена ему.
«Подлинность и вечность моей философии удостоверяется тем, что ее создал вовсе не я; напротив, она создалась сама. Она возникала во мне совершенно без моего содействия в моменты, когда моя воля как будто спала глубоким сном... Только в такие моменты выявлялось во мне целостное чистое знание, я записывал и использовал его в своем труде лишь как зритель и свидетель...» (134. Bd. 3. S. 209). Именно поэтому, считал он, его философия была обречена на всеобщее признание.
Подобная оценка была попыткой утешения, своего рода средством уйти от разочарований и обид, какие причиняла ему жизнь. Здесь видно и стремление самоутвердиться: ведь он был таким одиноким. «Мое время, — записывал Артур в рукописи 1820 года, — не принадлежит к кругу моей деятельности; оно — лишь почва, на которой стоит моя физическая особа, которая, однако, есть весьма незначительная часть моей целостной личности» (134. Bd. 3. S. 14). Эта целостная личность превосходит эпоху, но ее нельзя увидеть со всей ясностью, это все равно как если смотреть на облачную равнину с горной высоты. Шопенгауэр ценит малейшие знаки внимания, исходящие от посторонних. В рукописях 1823 года имеется запись о каком-то незнакомце, который предрек ему нечто великое. Во время путешествия по Италии он отметил неких итальянца и француза, которые отзывались о его уме с большой похвалой.
Шопенгауэр постоянно умаляет значение своих современников и современной эпохи не потому, что в ней нет ярких личностей, а потому, что их голоса заглушаются суетой обыденных дней, порождаемой растущим увлечением обыденным письмом и чтением. Для массы, которая получила большие возможности для самовыражения, имеет значение только то, что может служить самосохранению и удовлетворению жизнеутверждающих иллюзий. Эта мысль Шопенгауэра стала диагнозом, развитым Ортегой-и-Гассетом в XX веке, когда тот, исследуя «восстание масс», говорил о проблемах массовой культуры.
Средний человек — «фабричный товар» — охвачен страхом. Он хочет пребывать в тихой мировоззренческой гавани, льстящей ему и покоящей его. Поэтому в различные формы выливается его вера в Бога, который заботится о таких людях и сулит им лучшую долю. Неважно, как этот бог называется: «историей», «абсолютным духом», «природой», «наукой» и пр. Все эти древние или переодетые в современные одежды посулы не обеспечивают защиты; на самом деле они постоянно воспроизводят лишенную смысла человеческую бездомность. При этом люди стремятся найти опору в так называемом общественном мнении, которое оказывается всего лишь блуждающим огнем, а вовсе не путеводной звездой. Истинный же философ не имеет защиты, зато он воистину свободен.
В записях того времени Шопенгауэр то и дело возвращается к современной философии, отвергая ее за то, что она, как он полагал, пренебрегая человеком, не поставила знание на службу его жизни. Проблема человека страдающего составляет внутренний нерв философии Шопенгауэра, которым он весьма дорожит. Стремление проникнуть, как можно глубже, во внутреннее содержание жизни человеческой поддерживало его гордое молчание: я не хочу говорить с теми, кто меня игнорирует; моя философия над— и внерыночна, я не вынесу ее на продажу. Он обращается к замалчиваемым культам греческих мистерий, в которых истина оказывается постижимой лишь для немногих; более того, она доступна только тем из этих немногих, кому она более открывается и кто более способен ухватить ее.
Явный аристократизм Шопенгауэра естественно сочетается с уверенностью в мировом значении его труда и в скорейшем его признании человечеством. «Мой интеллект принадлежит не мне, а всему миру», — утверждает он (134. Bd. 4. Т. 2. S. 107). Эта возвышенная мысль в той же записи сопровождается эгоистическим утверждением о своем праве быть хранителем отцовского наследства: без материального достатка мир ничего от него не получил бы.
Артура заботили не только университетские дела. Берлинский период его жизни был вопиюще несчастливым и в личном плане. В те годы он пережил тревожный роман с юной Каролиной Рихтер (Медон), о чем имеются скудные свидетельства. Сохранилось лишь несколько ее писем к Артуру начала 30-х годов, когда он уже жил во Франкфурте. Известно, что она приехала в Берлин в 1819 году; ей было девятнадцать лет от роду. По рекомендации некоего покровителя она была принята в хор национального театра. Почти сразу у нее состоялся роман с тайным секретарем Луи Медоном (отсюда ее псевдоним), а в начале лета 1820 года она родила сына, который прожил недолго и умер до того, как она познакомилась с Артуром.
Завзятый театрал, Артур встретился с Каролиной в 1821 году. Как-то раз он записал: «Так как реальное время гениальной концепции прошло, и моя жизнь отныне годится только для преподавания, это обстоятельство следует признать и получить положение в обществе, которого я, как молодой подмастерье, не могу сразу приобрести» (134. Bd. 4. Т. 2. S. 196).
Но Каролина была не той женщиной, с которой можно было бы обрести «положение в обществе». В то время она была уже актрисой пригородного театра в амплуа любовницы второго плана и компенсировала свои скромные успехи на сцене тем, что в реальной жизни общалась одновременно с несколькими любовниками. Ее красота и театральная свобода нравов такое допускали, и Шопенгауэр постоянно мучился ревностью.
В мае 1822 года, когда Артур отправился снова в Италию, Каролина родила сына, названного Карлом Людвигом Густавом Медоном. Артур, который всю жизнь сохранял преданность Каролине (даже упомянул ее в своем завещании), до конца дней своих не любил этого ребенка — плод «предательства» возлюбленной. В 1831 году, собираясь покинуть Берлин, он звал с собой Каролину. Но совместный отъезд не состоялся, так как Каролина отказалась оставить ребенка, а Артур не хотел видеть его в своем доме. Артур уехал один, разочарованный и оскорбленный.
В письмах Каролина упрекала Шопенгауэра за его черствость, утверждая, что готова переселиться с ним во Франкфурт, но только вместе с сыном. В ответ Шопенгауэр, который поддерживал ее материально, видимо, упрекал ее в том, что она получала содержание и от других мужчин, на что она отвечала: «О том, что я не легкомысленная, лучше всего свидетельствуют мои долги» (цит. по: 124. S. 416). Одно время у Каролины обнаружилась болезнь легких, что весьма испугало Артура, который однажды уже бежал от женщины с больными легкими. Так дело и шло: его одолевали страх перед болезнью возлюбленной, ревность, нежелание потерять независимость в случае совместного проживания, сомнения, та ли это женщина, с которой следует связать свою жизнь.
Любовные переживания Артура не были прямо зафиксированы в его записях, но они вплетаются в его философские рассуждения. Например, он сравнивает зарождение ребенка в результате любовного акта родителей с рождением идей, которые возникают в великой страсти и жажде реализации. Впервые эта мысль записана в 1822 году, а позже она была развита в ином ключе во втором томе «Мира как воля и представление» (раздел «Метафизика половой любви»).
Во время итальянского путешествия Артур упрекал себя: он сам не захотел прочнее привязать к себе Каролину. Родились даже стихи:
Но история с Каролиной была лишь одной из серии неприятностей, выпавших на долю Артура в Берлине. Любовники часто бывают безрассудными, не способными адекватно реагировать в определенных ситуациях. В один из августовских дней 1821 года, когда Артур ждал у себя дома Каролину, его соседка, сорокасемилетняя швея Каролина Маркет с подругами, расположилась в его приемной. Артур не терпел любопытных глаз. К тому же приемная принадлежала ему по праву аренды.
Он потребовал очистить помещение, подруги удалились, но фрау Маркет заупрямилась. Началась схватка. Соседка вцепилась Артуру в горло, а он сорвал с нее чепец, пустил в ход кулаки, и хотя она изо всех сил сопротивлялась, выбросил ее из комнаты, да так, что она упала и расшиблась. Естественно, что соседка подала на Шопенгауэра в суд. На суде Артур утверждал, что она упала намеренно. Однако суд обвинил Шопенгауэра в грубости и нанесении незначительных телесных повреждений и присудил уплатить фрау Маркет 20 талеров штрафа.
Но Маркет на том не успокоилась. В следующем суде она доказывала, что в результате падения у нее парализовало правую сторону, она плохо владеет рукой, а посему требует ежемесячного содержания и оплаты лечения, а также ареста Артура. Суд принял ее сторону. И пока Шопенгауэр находился в путешествии, Берлинский банк заморозил его депозит. Срочно вернувшись в Берлин, Артур подал апелляцию. После пятилетней тяжбы, в 1827 году его обязали ежеквартально платить фрау Маркет по 15 талеров. Каролина Маркет прожила еще двадцать лет, никогда не забывая, как заметил однажды Шопенгауэр, что ее рука повреждена, и, заботясь о том, чтобы она всегда тряслась.
Берлин очень скоро надоел Артуру. Уже в 1822 году он писал сестре, что хочет вернуться в Дрезден. Но его все еще удерживала здесь мысль о том, что не все потеряно на преподавательском поприще. Пока же он решил сделать передышку и вновь посетить Италию. 28 мая 1822 года он отправился в путь, попросив своего знакомого из веймарских времен Фридриха Осанна сообщать ему, не появится ли в немецких книгах, журналах или газетах упоминаний о его книге. Осанн мог не беспокоиться: все было тихо.
Артур неспешно путешествовал через Швейцарию и Милан во Флоренцию, куда прибыл только в сентябре и где пробыл до мая следующего года. В октябре он писал Осанну: «...Снова строго и меланхолично в неподвижном воздухе застыла темно-зеленая листва, резко отсеченная от темно-голубого неба; снова оливы, пинии, виноградники и кипарисы создают ландшафт, в котором как бы плавают небольшие виллы... снова я в городе, где мостовые напоминают мозаику... снова хожу я ежедневно через площадь, перегруженную статуями... и снова живу среди беспутной нации... С Италией живут, как с возлюбленной: сегодня в яростной перебранке, завтра в обожании; с Германией же, как с женой, — без гнева, но и без большой любви» (132. S. 87).
Артур провел в Италии год, и это было прекрасное время, которое он всегда вспоминал с радостью. По пути домой он задержался в Мюнхене, где начались одна за другой болезни, от которых он долго не мог избавиться — геморрой со свищами, подагра, нервные боли, воспаление уха. Почти год он хворал. Вероятно, именно болезни спровоцировали тяжелый духовный кризис. В Италии он был никому не известным путешественником, таким же, как многие другие. В родной стране он был никому не известным философом, который нес груз никем не узнанного великого учения: вынужденным инкогнито.
Неудивительно, что ему было трудно выносить это замалчивание, это невнимание. Не удивительно также, что его глубокой депрессии способствовала ветреность возлюбленной. «Когда говорят, что жизнь с начала и до конца есть не что иное, как постоянное испытание, результат которого к тому же почти всегда негативен, можно ответить: только ради того, чтобы меня оставили в покое, я хотел бы ничтожного ничто, не нуждаясь ни в наставлениях, ни вообще в чем-либо...» (134. Bd. 3. S. 170).
В 1823 году он записывает: «Когда я временами чувствую себя несчастным (состояние, которое можно назвать презрением к себе) из-за случившейся ошибки или промаха, я принимаю себя за иного, чем я еемь сам, и оплакиваю его беду: например, за приват-доцента, который не стал профессором и у кого нет слушателей; либо за того, о ком плохо говорит этот филистер или судачат кумушки за кофе; либо за ответчика в неправедном суде; либо за любовника девушки, которой он увлечен и которая не хочет его слушать; либо за пациента, которого болезнь приковывает к дому... Я всем этим не был, это все — чужой материал, из которого самое большее был сшит сюртук, который я поносил немного и забросил. Но кто же я тогда? Тот, кто написал „Мир как воля и представление“ и дал решение великой проблемы существования... Я именно тот, и это нельзя оспорить, пока он дышит» (134. Bd. 4. Т. 2. S. 109).
В этой записи перечислены большие и малые жизненные и житейские неурядицы тех лет его жизни, которые относятся к берлинскому периоду: неудавшаяся университетская карьера; обвинение в нанесении увечья и судебный иск потерпевшей швеи Маркет; безрадостно протекавший роман с хористкой и танцовщицей Каролиной Рихтер (Медон); нервное расстройство и боль в ухе. И взгляд на житейские беды, с которыми он примиряется потому, что то был не он сам — то был другой. Отстраненность от страданий и боли способна смягчить и утишить страдание, доказывал он в своем учении. Этот рецепт он испытал на себе уже после того, как была создана книга, в которой он провозглашал такую отстраненность своей жизненной позицией.
Самым же большим утешением являлась мысль о том, что он создал великий философский труд. Вся внешняя жизнь, подчеркивал Артур в своих записях, — игра масок и ролей, комедия повседневности — разыгрывалась за пределами его подлинной жизни и творчества. Он сознавал себя не частицей той, внешней жизни, а частью своего труда. Более того, его жизнь — как бы производное от его учения; оно — не только нечто иное, чем его собственная жизнь, но сама эта жизнь подчинена ему.
«Подлинность и вечность моей философии удостоверяется тем, что ее создал вовсе не я; напротив, она создалась сама. Она возникала во мне совершенно без моего содействия в моменты, когда моя воля как будто спала глубоким сном... Только в такие моменты выявлялось во мне целостное чистое знание, я записывал и использовал его в своем труде лишь как зритель и свидетель...» (134. Bd. 3. S. 209). Именно поэтому, считал он, его философия была обречена на всеобщее признание.
Подобная оценка была попыткой утешения, своего рода средством уйти от разочарований и обид, какие причиняла ему жизнь. Здесь видно и стремление самоутвердиться: ведь он был таким одиноким. «Мое время, — записывал Артур в рукописи 1820 года, — не принадлежит к кругу моей деятельности; оно — лишь почва, на которой стоит моя физическая особа, которая, однако, есть весьма незначительная часть моей целостной личности» (134. Bd. 3. S. 14). Эта целостная личность превосходит эпоху, но ее нельзя увидеть со всей ясностью, это все равно как если смотреть на облачную равнину с горной высоты. Шопенгауэр ценит малейшие знаки внимания, исходящие от посторонних. В рукописях 1823 года имеется запись о каком-то незнакомце, который предрек ему нечто великое. Во время путешествия по Италии он отметил неких итальянца и француза, которые отзывались о его уме с большой похвалой.
Шопенгауэр постоянно умаляет значение своих современников и современной эпохи не потому, что в ней нет ярких личностей, а потому, что их голоса заглушаются суетой обыденных дней, порождаемой растущим увлечением обыденным письмом и чтением. Для массы, которая получила большие возможности для самовыражения, имеет значение только то, что может служить самосохранению и удовлетворению жизнеутверждающих иллюзий. Эта мысль Шопенгауэра стала диагнозом, развитым Ортегой-и-Гассетом в XX веке, когда тот, исследуя «восстание масс», говорил о проблемах массовой культуры.
Средний человек — «фабричный товар» — охвачен страхом. Он хочет пребывать в тихой мировоззренческой гавани, льстящей ему и покоящей его. Поэтому в различные формы выливается его вера в Бога, который заботится о таких людях и сулит им лучшую долю. Неважно, как этот бог называется: «историей», «абсолютным духом», «природой», «наукой» и пр. Все эти древние или переодетые в современные одежды посулы не обеспечивают защиты; на самом деле они постоянно воспроизводят лишенную смысла человеческую бездомность. При этом люди стремятся найти опору в так называемом общественном мнении, которое оказывается всего лишь блуждающим огнем, а вовсе не путеводной звездой. Истинный же философ не имеет защиты, зато он воистину свободен.
В записях того времени Шопенгауэр то и дело возвращается к современной философии, отвергая ее за то, что она, как он полагал, пренебрегая человеком, не поставила знание на службу его жизни. Проблема человека страдающего составляет внутренний нерв философии Шопенгауэра, которым он весьма дорожит. Стремление проникнуть, как можно глубже, во внутреннее содержание жизни человеческой поддерживало его гордое молчание: я не хочу говорить с теми, кто меня игнорирует; моя философия над— и внерыночна, я не вынесу ее на продажу. Он обращается к замалчиваемым культам греческих мистерий, в которых истина оказывается постижимой лишь для немногих; более того, она доступна только тем из этих немногих, кому она более открывается и кто более способен ухватить ее.
Явный аристократизм Шопенгауэра естественно сочетается с уверенностью в мировом значении его труда и в скорейшем его признании человечеством. «Мой интеллект принадлежит не мне, а всему миру», — утверждает он (134. Bd. 4. Т. 2. S. 107). Эта возвышенная мысль в той же записи сопровождается эгоистическим утверждением о своем праве быть хранителем отцовского наследства: без материального достатка мир ничего от него не получил бы.
Артура заботили не только университетские дела. Берлинский период его жизни был вопиюще несчастливым и в личном плане. В те годы он пережил тревожный роман с юной Каролиной Рихтер (Медон), о чем имеются скудные свидетельства. Сохранилось лишь несколько ее писем к Артуру начала 30-х годов, когда он уже жил во Франкфурте. Известно, что она приехала в Берлин в 1819 году; ей было девятнадцать лет от роду. По рекомендации некоего покровителя она была принята в хор национального театра. Почти сразу у нее состоялся роман с тайным секретарем Луи Медоном (отсюда ее псевдоним), а в начале лета 1820 года она родила сына, который прожил недолго и умер до того, как она познакомилась с Артуром.
Завзятый театрал, Артур встретился с Каролиной в 1821 году. Как-то раз он записал: «Так как реальное время гениальной концепции прошло, и моя жизнь отныне годится только для преподавания, это обстоятельство следует признать и получить положение в обществе, которого я, как молодой подмастерье, не могу сразу приобрести» (134. Bd. 4. Т. 2. S. 196).
Но Каролина была не той женщиной, с которой можно было бы обрести «положение в обществе». В то время она была уже актрисой пригородного театра в амплуа любовницы второго плана и компенсировала свои скромные успехи на сцене тем, что в реальной жизни общалась одновременно с несколькими любовниками. Ее красота и театральная свобода нравов такое допускали, и Шопенгауэр постоянно мучился ревностью.
В мае 1822 года, когда Артур отправился снова в Италию, Каролина родила сына, названного Карлом Людвигом Густавом Медоном. Артур, который всю жизнь сохранял преданность Каролине (даже упомянул ее в своем завещании), до конца дней своих не любил этого ребенка — плод «предательства» возлюбленной. В 1831 году, собираясь покинуть Берлин, он звал с собой Каролину. Но совместный отъезд не состоялся, так как Каролина отказалась оставить ребенка, а Артур не хотел видеть его в своем доме. Артур уехал один, разочарованный и оскорбленный.
В письмах Каролина упрекала Шопенгауэра за его черствость, утверждая, что готова переселиться с ним во Франкфурт, но только вместе с сыном. В ответ Шопенгауэр, который поддерживал ее материально, видимо, упрекал ее в том, что она получала содержание и от других мужчин, на что она отвечала: «О том, что я не легкомысленная, лучше всего свидетельствуют мои долги» (цит. по: 124. S. 416). Одно время у Каролины обнаружилась болезнь легких, что весьма испугало Артура, который однажды уже бежал от женщины с больными легкими. Так дело и шло: его одолевали страх перед болезнью возлюбленной, ревность, нежелание потерять независимость в случае совместного проживания, сомнения, та ли это женщина, с которой следует связать свою жизнь.
Любовные переживания Артура не были прямо зафиксированы в его записях, но они вплетаются в его философские рассуждения. Например, он сравнивает зарождение ребенка в результате любовного акта родителей с рождением идей, которые возникают в великой страсти и жажде реализации. Впервые эта мысль записана в 1822 году, а позже она была развита в ином ключе во втором томе «Мира как воля и представление» (раздел «Метафизика половой любви»).
Во время итальянского путешествия Артур упрекал себя: он сам не захотел прочнее привязать к себе Каролину. Родились даже стихи:
Вдали от Каролины его посещали вольные мысли. Моногамия для женщины — чрезмерное требование, размышлял он, пытаясь утишить подозрения в неверности возлюбленной и утешиться. Для женщины один мужчина в краткое время ее цветения и привлекательности — состояние неестественное. Она вынуждена хранить для одного то, в чем он, может быть, не нуждается и чего от нее домогаются другие: она теряет, отказывая им. По Шопенгауэру, женщина способна иметь много мужчин одновременно, а мужчина — последовательно многих женщин. Мужчина стремится к множеству контактов поначалу, женщина же — наоборот; поэтому мужчины «в первую половину жизни бабники, а во вторую рогоносцы» (134. Bd. 3. S. 163). В случае с Каролиной Шопенгауэр вынужден был мириться с ролью именно рогоносца.
И тысячу раз горше видеть,
Что, когда счастье было близко,
Тупое безрассудство его разрушило
(134. Bd. 3. S. 150).
Но история с Каролиной была лишь одной из серии неприятностей, выпавших на долю Артура в Берлине. Любовники часто бывают безрассудными, не способными адекватно реагировать в определенных ситуациях. В один из августовских дней 1821 года, когда Артур ждал у себя дома Каролину, его соседка, сорокасемилетняя швея Каролина Маркет с подругами, расположилась в его приемной. Артур не терпел любопытных глаз. К тому же приемная принадлежала ему по праву аренды.
Он потребовал очистить помещение, подруги удалились, но фрау Маркет заупрямилась. Началась схватка. Соседка вцепилась Артуру в горло, а он сорвал с нее чепец, пустил в ход кулаки, и хотя она изо всех сил сопротивлялась, выбросил ее из комнаты, да так, что она упала и расшиблась. Естественно, что соседка подала на Шопенгауэра в суд. На суде Артур утверждал, что она упала намеренно. Однако суд обвинил Шопенгауэра в грубости и нанесении незначительных телесных повреждений и присудил уплатить фрау Маркет 20 талеров штрафа.
Но Маркет на том не успокоилась. В следующем суде она доказывала, что в результате падения у нее парализовало правую сторону, она плохо владеет рукой, а посему требует ежемесячного содержания и оплаты лечения, а также ареста Артура. Суд принял ее сторону. И пока Шопенгауэр находился в путешествии, Берлинский банк заморозил его депозит. Срочно вернувшись в Берлин, Артур подал апелляцию. После пятилетней тяжбы, в 1827 году его обязали ежеквартально платить фрау Маркет по 15 талеров. Каролина Маркет прожила еще двадцать лет, никогда не забывая, как заметил однажды Шопенгауэр, что ее рука повреждена, и, заботясь о том, чтобы она всегда тряслась.
Берлин очень скоро надоел Артуру. Уже в 1822 году он писал сестре, что хочет вернуться в Дрезден. Но его все еще удерживала здесь мысль о том, что не все потеряно на преподавательском поприще. Пока же он решил сделать передышку и вновь посетить Италию. 28 мая 1822 года он отправился в путь, попросив своего знакомого из веймарских времен Фридриха Осанна сообщать ему, не появится ли в немецких книгах, журналах или газетах упоминаний о его книге. Осанн мог не беспокоиться: все было тихо.
Артур неспешно путешествовал через Швейцарию и Милан во Флоренцию, куда прибыл только в сентябре и где пробыл до мая следующего года. В октябре он писал Осанну: «...Снова строго и меланхолично в неподвижном воздухе застыла темно-зеленая листва, резко отсеченная от темно-голубого неба; снова оливы, пинии, виноградники и кипарисы создают ландшафт, в котором как бы плавают небольшие виллы... снова я в городе, где мостовые напоминают мозаику... снова хожу я ежедневно через площадь, перегруженную статуями... и снова живу среди беспутной нации... С Италией живут, как с возлюбленной: сегодня в яростной перебранке, завтра в обожании; с Германией же, как с женой, — без гнева, но и без большой любви» (132. S. 87).
Артур провел в Италии год, и это было прекрасное время, которое он всегда вспоминал с радостью. По пути домой он задержался в Мюнхене, где начались одна за другой болезни, от которых он долго не мог избавиться — геморрой со свищами, подагра, нервные боли, воспаление уха. Почти год он хворал. Вероятно, именно болезни спровоцировали тяжелый духовный кризис. В Италии он был никому не известным путешественником, таким же, как многие другие. В родной стране он был никому не известным философом, который нес груз никем не узнанного великого учения: вынужденным инкогнито.
Неудивительно, что ему было трудно выносить это замалчивание, это невнимание. Не удивительно также, что его глубокой депрессии способствовала ветреность возлюбленной. «Когда говорят, что жизнь с начала и до конца есть не что иное, как постоянное испытание, результат которого к тому же почти всегда негативен, можно ответить: только ради того, чтобы меня оставили в покое, я хотел бы ничтожного ничто, не нуждаясь ни в наставлениях, ни вообще в чем-либо...» (134. Bd. 3. S. 170).
Маленькие радости, сомнения и неудачи
Артур провел в Мюнхене ужасную зиму. У него дрожали руки, и он оглох на правое ухо. Весной 1824 года он на месяц отправился на курорт в Бад Гаштейн; в «адский климат» Мюнхена, так же, как в «песчаную пустыню» Берлина, возвращаться не захотел, решившись лето прожить в Мангейме, а осенью переселиться в Дрезден, где и пробыл всю зиму. Он, правда, снова объявил свой курс в Берлинском университете, хотя и был готов к тому, что желающих не будет.
Так и случилось. После трехлетнего перерыва, в начале 1825 года Артур возвратился в Берлин: процесс с Каролиной Маркет требовал его присутствия. Его по-прежнему влекла к себе Каролина Медон; связь с ней возобновилась. По сообщению В. Гвиннера, Шопенгауэр в какой-то момент даже собрался жениться.
Берлинские любовные злоключения Артура закончились трагикомически: он сделал предложение семнадцатилетней девушке, которую едва знал. На загородной лодочной прогулке он одарил ее виноградом. Флора Вейс (так ее звали) ничуть не обрадовалась: ей был противен пожилой Шопенгауэр, и она осторожно опускала ягоды в воду. Предложение было озвучено отцу, как гром среди ясного неба. «Но она же еще ребенок!» — воскликнул отец. Шопенгауэр счел долгом дать отчет о своем состоянии. Однако невеста решительно его отвергла, так как питала к нему устойчивое отвращение, которое подкреплялось наблюдением различных мелочей в его привычках и обиходе (133. S. 58-59).
Ситуация смехотворная, но, увы, довольно тривиальная и для нашего времени. Как раз тот случай, о котором можно сказать словами, записанными Шопенгауэром за двадцать лет до того: «Нас делает смешными серьезность, с какой мы относимся к сиюминутным событиям, которые содержат в себе видимость их значимости. И только великие духом люди превращаются из смешных в смеющихся, не обращая на них внимания» (134. Bd. 1. S. 24).
Положение Артура в Берлинском университете не изменилось. Здесь по-прежнему царил Гегель. Триумфально вернулся в Берлин после своих выдающихся путешествий Александр фон Гумбольдт, выступивший в университете с серией докладов, которые имели шумный успех, особенно у женщин. Даже жена Гегеля, место которой было в церкви, с детьми и на кухне (знаменитые три «К» немецких конформистов — Kirche, Kinder, Kuche), к великому неудовольствию мужа, посещала их. Шопенгауэр же по-прежнему был в изоляции, даже университетский сторож позволял себе дерзости в его адрес. Уже в 1827 году Шопенгауэр начал подыскивать место для переселения. Он спрашивал у крупного баварского чиновника Фридриха Тильша, нельзя ли ему читать курс в Мюнхенском университете. Тильш попытался ему помочь. Но чиновники, от которых зависело решение, ему отказали. Посол Баварии в Пруссии считал, что, поскольку Шопенгауэр никому неизвестен как писатель и лектор, да к тому же мало привлекателен, университет от его прибытия мало что выиграет. Известный юрист Фридрих
Савиньи дал Шопенгауэру такую характеристику: «О его книгах я судить не могу, так как их не знаю; что же касается его личности, то он всегда выступает слишком самонадеянно, кроме того, я постоянно слышал мнений больше против, чем за него» (132. S. 516).
Шопенгауэр попытал счастья в Гейдельбергском университете. Он написал известному античнику Георгу Кройцеру, что хочет получить там какое-либо место. Кройцер отсоветовал ему хлопотать, поскольку, по его мнению, в университете падает интерес к философии. В эти месяцы бесплодных исканий Артур уверил себя, что против него составлен дьявольский заговор.
В годы больших и малых неприятностей Шопенгауэр стремился найти себе новую область применения. Не ради денег, а дабы принять участие в какой-либо публичной деятельности, он решил заняться переводами. Он предлагает Брокгаузу перевод «Тристама Шенди» Стерна и получает отказ. В конце 20-х годов он перевел житейские максимы Грациана, испанского скептика XVII века, которые были изданы только через два года после смерти Шопенгауэра. Неудачной была попытка перевести труды Д. Юма, посвященные критике религии. Во время пребывания в Дрездене Шопенгауэр даже начал писать предисловие к этому переводу, который не был опубликован. Интерес к религиозно-критическому наследию Юма не был случайным: Шопенгауэр принимал дела веры близко к сердцу.
Так и случилось. После трехлетнего перерыва, в начале 1825 года Артур возвратился в Берлин: процесс с Каролиной Маркет требовал его присутствия. Его по-прежнему влекла к себе Каролина Медон; связь с ней возобновилась. По сообщению В. Гвиннера, Шопенгауэр в какой-то момент даже собрался жениться.
Берлинские любовные злоключения Артура закончились трагикомически: он сделал предложение семнадцатилетней девушке, которую едва знал. На загородной лодочной прогулке он одарил ее виноградом. Флора Вейс (так ее звали) ничуть не обрадовалась: ей был противен пожилой Шопенгауэр, и она осторожно опускала ягоды в воду. Предложение было озвучено отцу, как гром среди ясного неба. «Но она же еще ребенок!» — воскликнул отец. Шопенгауэр счел долгом дать отчет о своем состоянии. Однако невеста решительно его отвергла, так как питала к нему устойчивое отвращение, которое подкреплялось наблюдением различных мелочей в его привычках и обиходе (133. S. 58-59).
Ситуация смехотворная, но, увы, довольно тривиальная и для нашего времени. Как раз тот случай, о котором можно сказать словами, записанными Шопенгауэром за двадцать лет до того: «Нас делает смешными серьезность, с какой мы относимся к сиюминутным событиям, которые содержат в себе видимость их значимости. И только великие духом люди превращаются из смешных в смеющихся, не обращая на них внимания» (134. Bd. 1. S. 24).
Положение Артура в Берлинском университете не изменилось. Здесь по-прежнему царил Гегель. Триумфально вернулся в Берлин после своих выдающихся путешествий Александр фон Гумбольдт, выступивший в университете с серией докладов, которые имели шумный успех, особенно у женщин. Даже жена Гегеля, место которой было в церкви, с детьми и на кухне (знаменитые три «К» немецких конформистов — Kirche, Kinder, Kuche), к великому неудовольствию мужа, посещала их. Шопенгауэр же по-прежнему был в изоляции, даже университетский сторож позволял себе дерзости в его адрес. Уже в 1827 году Шопенгауэр начал подыскивать место для переселения. Он спрашивал у крупного баварского чиновника Фридриха Тильша, нельзя ли ему читать курс в Мюнхенском университете. Тильш попытался ему помочь. Но чиновники, от которых зависело решение, ему отказали. Посол Баварии в Пруссии считал, что, поскольку Шопенгауэр никому неизвестен как писатель и лектор, да к тому же мало привлекателен, университет от его прибытия мало что выиграет. Известный юрист Фридрих
Савиньи дал Шопенгауэру такую характеристику: «О его книгах я судить не могу, так как их не знаю; что же касается его личности, то он всегда выступает слишком самонадеянно, кроме того, я постоянно слышал мнений больше против, чем за него» (132. S. 516).
Шопенгауэр попытал счастья в Гейдельбергском университете. Он написал известному античнику Георгу Кройцеру, что хочет получить там какое-либо место. Кройцер отсоветовал ему хлопотать, поскольку, по его мнению, в университете падает интерес к философии. В эти месяцы бесплодных исканий Артур уверил себя, что против него составлен дьявольский заговор.
В годы больших и малых неприятностей Шопенгауэр стремился найти себе новую область применения. Не ради денег, а дабы принять участие в какой-либо публичной деятельности, он решил заняться переводами. Он предлагает Брокгаузу перевод «Тристама Шенди» Стерна и получает отказ. В конце 20-х годов он перевел житейские максимы Грациана, испанского скептика XVII века, которые были изданы только через два года после смерти Шопенгауэра. Неудачной была попытка перевести труды Д. Юма, посвященные критике религии. Во время пребывания в Дрездене Шопенгауэр даже начал писать предисловие к этому переводу, который не был опубликован. Интерес к религиозно-критическому наследию Юма не был случайным: Шопенгауэр принимал дела веры близко к сердцу.