Страница:
Наше преходящее бытие при всей его пустоте, несовершенстве, ничтожности и бренности не имеет здесь опоры, ее следует искать за пределами индивидуальной жизни в вечном бытии: вся совокупность знаний воздействует на метафизически-целесообразные моменты воли — ядра и сущности человека. Поэтому индивид, каждый на свой лад, вместе с человечеством, постепенно влечется к отрицанию воли к жизни, так как страдания и несчастья по сути дела насильственно побуждают ее к самоотречению: «Отрицание воли к жизни достигается как бы с помощью кесарева сечения» (80. Т. 3. С. 197).
Поселившись во Франкфурте и упорядочив свою жизнь, Артур возобновил переписку с сестрой и даже с матерью, которая, как всегда, стала давать ему полезные советы — от простуды пить ромашковый чай, или сетовать на то, что он одиноко, в течение двух месяцев, жил в сельской хижине, не видя людей; это огорчало ее: человек не должен так жить (139. Bd. 57. S. 112). Артур в общении с матерью выказывает деловитость и соблюдает дистанцию, придерживаясь иронично-снисходительного тона. Речь в их переписке идет о возможном совместном пользовании частью наследственного имущества, оставшегося в Данциге.
Мать и сестра, потеряв состояние, продали дом в Веймаре и в 1829 году поселились на Рейне. Зимой они жили в Бонне, летом в деревне. Иоганна была на вершине славы. В 1831 году Брокгауз издал полное собрание ее сочинений в 24 томах. Это помогало им жить. Но положение незамужней Адели было более чем неопределенным: мать управляла доходами дочери от имущества, доставшегося той по наследству от отца; мать не имела права касаться самого имущества и тем не менее умудрилась его растратить. Адель осталась бесприданницей. Все свое жалкое имущество мать завещала Адели, чтобы та получила хотя бы часть материнского дохода от продажи книг. Но это дела не изменило, так как в середине 30-х годов известность матери стала клониться к упадку, доходы тоже.
Сестра писала Артуру о своих заботах: мать больна, Адель ухаживает за ней; они живут на маленькую пенсию, назначенную герцогом притих отъезде из Веймара. В 1837 году они переселились в Йену, где Иоганна принялась писать воспоминания, закончить которые ей было не суждено. Она дошла в них до времени рождения Артура и в 1839 году скончалась.
Личная жизнь Адели не задалась. Один из претендентов на ее руку — студент-медик — получил от нее экземпляр гетевской «Ифигении» с посвящением автора и скрылся из ее жизни, женившись на другой женщине. Другой не мог сломить сопротивление родни, противившейся его браку с Аделью, и позже женился на горничной (в знак протеста?). В момент разрыва, по дороге из Йены в Веймар, Адель выпала из кареты; говорили, что то была попытка самоубийства.
После смерти матери в одном из писем Артуру Адель описывает свою несчастную жизнь, заключая, что ее душа колеблется между смертью и безумием. У нее нет ни чувств, ни надежд, ни планов, ни желаний. Она одинока, боится старости. Она достаточно сильна, чтобы выносить эту пустыню, но была бы благодарна холере, если бы та избавила ее от этой жалкой жизни. Она хотела бы сблизиться с братом, если бы он был готов ей открыться.
Но Артур не был расположен принять на себя, хотя бы частично, ношу ее одиночества. Он не был жестокосердым, но его страшила обязательность сострадания, как непреложный долг. Он всегда был довольно эгоистичен, а теперь, судя по всему, подчинился комплексу холостяка, который погрузился в депрессию и требует одиночества. Адель удивляется, как трогательно он сострадает ей по поводу зубной боли, но ничего не хочет знать о других ее бедах. Артур панически боялся взять на себя ответственность за сестру. Тем не менее он послал Адели свое завещание, в котором отказывал имущество ей. Она не могла поверить этому жесту и переслала документ обратно. Она отписала ему, что, хотя он богаче ее, она сама справится с нуждой и одиночеством. Артур снова выслал ей завещание.
Несколько раз они виделись во Франкфурте. Последний раз — за несколько недель до ее смерти. Она жила в Бонне, под присмотром давней подруги Сибиллы Мертенс-Шаффхаузен. В день смерти, 20 августа 1849 года, она пишет Артуру деловое письмо: «Разреши в случае моей внезапной смерти, чтобы моя подруга Сибилла Мертенс, согласно моей воле, которая ей известна, разделила эти ненужные тебе вещи между подругами моей юности. От их продажи ты получишь очень мало пользы» (цит. по: 124. S. 433). После смерти Адели на свете не осталось никого, о ком должен был бы и мог бы позаботиться Артур.
Поселившись во Франкфурте и упорядочив свою жизнь, Артур возобновил переписку с сестрой и даже с матерью, которая, как всегда, стала давать ему полезные советы — от простуды пить ромашковый чай, или сетовать на то, что он одиноко, в течение двух месяцев, жил в сельской хижине, не видя людей; это огорчало ее: человек не должен так жить (139. Bd. 57. S. 112). Артур в общении с матерью выказывает деловитость и соблюдает дистанцию, придерживаясь иронично-снисходительного тона. Речь в их переписке идет о возможном совместном пользовании частью наследственного имущества, оставшегося в Данциге.
Мать и сестра, потеряв состояние, продали дом в Веймаре и в 1829 году поселились на Рейне. Зимой они жили в Бонне, летом в деревне. Иоганна была на вершине славы. В 1831 году Брокгауз издал полное собрание ее сочинений в 24 томах. Это помогало им жить. Но положение незамужней Адели было более чем неопределенным: мать управляла доходами дочери от имущества, доставшегося той по наследству от отца; мать не имела права касаться самого имущества и тем не менее умудрилась его растратить. Адель осталась бесприданницей. Все свое жалкое имущество мать завещала Адели, чтобы та получила хотя бы часть материнского дохода от продажи книг. Но это дела не изменило, так как в середине 30-х годов известность матери стала клониться к упадку, доходы тоже.
Сестра писала Артуру о своих заботах: мать больна, Адель ухаживает за ней; они живут на маленькую пенсию, назначенную герцогом притих отъезде из Веймара. В 1837 году они переселились в Йену, где Иоганна принялась писать воспоминания, закончить которые ей было не суждено. Она дошла в них до времени рождения Артура и в 1839 году скончалась.
Личная жизнь Адели не задалась. Один из претендентов на ее руку — студент-медик — получил от нее экземпляр гетевской «Ифигении» с посвящением автора и скрылся из ее жизни, женившись на другой женщине. Другой не мог сломить сопротивление родни, противившейся его браку с Аделью, и позже женился на горничной (в знак протеста?). В момент разрыва, по дороге из Йены в Веймар, Адель выпала из кареты; говорили, что то была попытка самоубийства.
После смерти матери в одном из писем Артуру Адель описывает свою несчастную жизнь, заключая, что ее душа колеблется между смертью и безумием. У нее нет ни чувств, ни надежд, ни планов, ни желаний. Она одинока, боится старости. Она достаточно сильна, чтобы выносить эту пустыню, но была бы благодарна холере, если бы та избавила ее от этой жалкой жизни. Она хотела бы сблизиться с братом, если бы он был готов ей открыться.
Но Артур не был расположен принять на себя, хотя бы частично, ношу ее одиночества. Он не был жестокосердым, но его страшила обязательность сострадания, как непреложный долг. Он всегда был довольно эгоистичен, а теперь, судя по всему, подчинился комплексу холостяка, который погрузился в депрессию и требует одиночества. Адель удивляется, как трогательно он сострадает ей по поводу зубной боли, но ничего не хочет знать о других ее бедах. Артур панически боялся взять на себя ответственность за сестру. Тем не менее он послал Адели свое завещание, в котором отказывал имущество ей. Она не могла поверить этому жесту и переслала документ обратно. Она отписала ему, что, хотя он богаче ее, она сама справится с нуждой и одиночеством. Артур снова выслал ей завещание.
Несколько раз они виделись во Франкфурте. Последний раз — за несколько недель до ее смерти. Она жила в Бонне, под присмотром давней подруги Сибиллы Мертенс-Шаффхаузен. В день смерти, 20 августа 1849 года, она пишет Артуру деловое письмо: «Разреши в случае моей внезапной смерти, чтобы моя подруга Сибилла Мертенс, согласно моей воле, которая ей известна, разделила эти ненужные тебе вещи между подругами моей юности. От их продажи ты получишь очень мало пользы» (цит. по: 124. S. 433). После смерти Адели на свете не осталось никого, о ком должен был бы и мог бы позаботиться Артур.
«О воле в природе»
Чем занимался Шопенгауэр все эти годы? Он много размышлял — главным образом над созданием второго тома «Мира как воли и представления», в котором его учение было бы углублено и уточнено. Из многочисленных заметок и записей возникали новые произведения. Таковы трактаты «О воле в природе» и «Две основные проблемы этики». На закате дней он издал и целый ряд многолетних записей, заметок и размышлений, которые не укладывались в систематическое изложение. Он писал: «Мои сочинения, как их ни мало, написаны не одновременно, а постепенно, в течение долгой жизни и с большими промежутками; поэтому не следует ждать, чтобы все сказанное мною по какому-либо одному поводу находилось в одном месте» (73. С. 608).
Когда в апреле 1835 года Артур еще раз обратится к Брокгаузу с вопросом, как идет распродажа «Мира как воли и представления» и не следует ли подумать о втором издании, Брокгауз ответил, что никакого спроса на его книгу нет; поэтому большая часть экземпляров ушла в макулатуру. На втором издании приходилось, таким образом, поставить крест. Но Шопенгауэр решил попытаться издать в виде самостоятельной книги то «множество мыслей», какое накопилось в его записных книжках.
Обратившись к одному из франкфуртских книготорговцев, который был еще и владельцем издательства, оплатив стоимость издания и отказавшись от гонорара, Шопенгауэр в 1836 году тиражом пятьсот экземпляров опубликовал книгу «О воле в природе» с подзаголовком: «Обсуждение подтверждений, которые получила философия автора, данными эмпирических наук, полученными со времени ее опубликования». В 1854 году появилось второе издание, Шопенгауэр готовил и третье, но оно вышло усилиями Фрауэнштедта лишь после смерти философа (1867).
В этой книге Шопенгауэр хотел показать, во-первых, что его метафизика не противоречит данным естествознания; напротив, эти данные подтверждают законность его учения о воле как безосновном начале мира. С этой целью он последовательно рассматривает новейшие работы по физиологии, патологии, сравнительной анатомии, физиологии растений, физической астрономии, животному магнетизму и магии, обращается к этике, лингвистике и даже синологии, подчеркивая поиски главным образом естествоиспытателями изначальных источников жизненных функций органического и неорганического миров.
Во-вторых, он ищет в эмпирических данных факты не только подтверждающие, но и развивающие его учение. Главная мысль — обоснование наличия единой воли во всей природе, воли, тождественной с той, какую мы обнаруживаем в себе и о которой мы имеем самое непосредственное, интимное знание. Проявление воли прослеживается, начиная с живых существ, у которых она приводится в движение мотивами, у растений и животных — раздражениями, в неорганической природе — причинами в узком смысле слова.
Так, в работах И. Д. Брандиса, посвященных лечению болезней, Шопенгауэр подчеркивает мысль о бессознательной органической воле, которая является перводвигателем жизни, определяет любой жизненный акт, образуя единое живое бытие. В работе Пандора и Д'Альтона его внимание привлекает положение о том, что характерные особенности строения костей животных складываются из их склонностей и желаний, то есть воли, и именно воли к жизни. Поэтому каждый орган следует рассматривать как выражение универсального проявления воли, как проявление волевого акта не индивида, а вида.
Аналогичные данные Шопенгауэр находит и у физиологов, изучающих растения. Принято считать, пишет Шопенгауэр, что сознание — требование и условие воли, а воли у растений, очевидно, нет. Но таким людям не приходит в голову, что «воля первична и поэтому независима от познания, с которым в качестве вторичного только и появляется сознание» (77. С. 42). Между тем еще Платон приписывал растениям вожделение, а следовательно, волю. В 1839 году Ф. Майен, изучавший физиологию растений, утверждал о наличии воли у низших растений. Это выражается в восприимчивости к раздражениям. Шопенгауэр приводит также результаты опытов, которые показывают, что растения умеют приспосабливаться к жизни в самых неблагоприятных условиях и могут производить выбор между предложенными им видами почвы.
Выводы естествоиспытателей весьма важны для Шопенгауэра: он снова отвергает .физико-теологическое доказательство бытия Бога, основываясь не только на кантовских аргументах; он утверждает, что интеллект, который известен нам только из живой природы, — продукт позднего происхождения, а потому не мог сотворить или упорядочить мир. Только воля, которая все наполняет и непосредственно выражается в каждой вещи... повсюду выступает как первичная; здесь творец, творение и материал — одно и то же, творение природы — не опосредованное, а непосредственное проявление воли. В творениях природы материя и форма образуют неделимое единство, сущность которого — акт воли. Рассудок, обращенный к природе, принужден преодолевать природный материал, чуждую рассудку зримую в материи волю, которая оказывает сопротивление рассудочному давлению как форме, чуждой исходному материалу. В результате целесообразный порядок природы, которым восхищается рассудок, привнесен человеческим сознанием: «рассудок дивится чуду, созданному им самим» (77. С. 53).
Даже неорганические тела восприимчивы к разного рода воздействиям. Шопенгауэра воодушевляет метафорическое утверждение Дж. Гершеля о космических телах, которые «играют друг с другом, выражают свое благорасположение, как бы любезничая друг с другом, не доводя это до грубого прикосновения, а сохраняя должную дистанцию, благопристойно танцуют свой менуэт, служащий гармонии сфер. Все известные нам тела, поднятые в воздух и затем спокойно отпущенные, перпендикулярно падают на поверхность Земли... Следовательно, их заставляет совершить это какая-то сила или напряжение силы, которая представляет собой непосредственный или опосредованный результат сознания и воли, где-то существующей, хотя мы и не можем ее обнаружить; эту силу мы называем тяготением» (77. С. 67).
Шопенгауэр не может согласиться с мнением Гершеля, что воля нерасторжимо связана с некоей внешней сознательной силой. Ведь уже в своем главном труде он показал, что в безжизненном неорганическом мире надлежит видеть исключительно волю. Причина, господствующая в этом мире, есть лишь внешняя воля. Наш собственный опыт не может быть источником понятия причинности, ибо до того, как я воздействую на вещи, они уже должны в качестве мотивов воздействовать на меня. Но это воздействие изначально имеет сложный характер: на мое созерцание влияют сразу множество мотивов, отголосков опыта минувших лет или словесных сообщений. Отсюда — разобщение между причиной и действием, имеющее место в нашем сознании.
Действительным предметом книги «О воле в природе» служит, однако, не изложение чужих утверждений, с помощью которых Шопенгауэр подтверждает свое учение. Это всего лишь повод. Шопенгауэр стремится здесь как можно яснее изложить основную истину своего учения, доведя ее до уровня эмпирического познания природы. Особое значение в этой связи имеют для него две задачи: 1) доказать единство причинности как внешней воли, господствующей в природе, с внутренней волей в нас, побуждаемой произвольными мотивами; 2) показать противоречивость наших познавательных усилий в осмыслении внешней воли как причинности и внутренней воли в нас. Наиболее исчерпывающе и убедительно это сделано в разделе «Физическая астрономия».
Шопенгауэр пишет: «Старое заблуждение гласит: там, где есть воля, больше нет причинности, а где есть причинность, нет воли. Мы же говорим: повсюду, где есть причинность, есть воля, и воля никогда не действует без причинности. Punctum controversae (спорный пункт) состоит, следовательно, в том, могут ли и должны ли воля и причинность пребывать одновременно и вместе в одном и том же процессе. Понимание того, что дело обстоит именно так, затрудняется тем обстоятельством, что причинность и воля познаются посредством двух в корне различных способов: причинность — всецело извне, полностью опосредованно, полностью рассудком; воля — всецело изнутри, совершенно непосредственно: чем яснее в данном случае познание одного, тем темнее познание другого. Поэтому там, где причинность наиболее постижима, мы в наименьшей степени познаем волю; а там, где с несомненностью выступает воля, причинность настолько затемняется, что грубый рассудок смеет отрицать ее.
Однако причинность, как мы узнали благодаря Канту, есть не что иное, как априори познаваемая форма самого нашего рассудка, следовательно, сущность представления как такового, являющего собой одну сторону мира; другая его сторона — воля; она — вещь в себе. Таким образом, то, что причинность и воля находятся по степени своей ясности в обратном отношении, то, что они попеременно выступают на первый план и отступают, объясняется, следовательно, тем, что чем в большей степени вещь дана нам как явление, то есть как представление, тем отчетливее выступает априорная форма представления, то есть причинность: это происходит в неживой природе; и наоборот: чем непосредственнее мы сознаем волю, тем более отступает форма представления, причинность: это происходит в нас самих. Итак, чем ближе оказывается одна сторона мира, тем больше мы теряем другую» (77. С. 76).
Как же соединить в сознании эти стороны единого мира? Два исконно различных источника нашего познания, внешний и внутренний, должны быть соединены рефлексией. Только из этого соединения возникает понимание и природы, и собственного Я. «Тогда перед нашим интеллектом, которому самому по себе доступно только понимание внешнего мира, открывается внутренняя глубина природы и проясняется тайна, которую так долго пыталась разгадать философия. Тогда становится ясным, что, собственно, есть реальное и что идеальное (вещи в себе и явление); этим найден ответ на вопрос, вокруг которого, начиная с Декарта, вращалась философия, — вопрос об отношении реального и идеального...» (там же. С. 75).
Таким образом, только с помощью разума можно пробиться к истине через единственные и узкие врата; другого пути нет и нашим уделом будет неразрешимое заблуждение. Напротив, если мы соединим внешнее и внутреннее познание там, где они соприкасаются друг с другом, нам откроются, при всех их различиях, два тождества — тождество причинности с самой собой на всех ступенях и тождество в начале неизвестного х (то есть природных сил и явлений жизни) с волей в нас. Обратим внимание, что на этот раз на смену бессознательному порыву, в котором открывается воля, приходит рассудочное знание.
Шопенгауэр обращается в своей работе и к этике, стремясь подчеркнуть на этот раз не только единый путь цельного познания мира, но и его автономное от человека единство: положив волю фундаментом в единство мира, он обращается, помимо физического, и к моральному его основанию. Здесь, по сути дела, он одинок, у него нет предшественников (мы помним: он отвергает Творца и Творение).
«Единственно существенное всего бытия... его подлинное значение, кульминационный пункт, его суть... состоит в моральности человеческих действий... Обосновать мораль трудно... Возникает трудная проблема показать, вопреки опыту, что физический порядок вещей зависит от морального, открыть связь между силой, которая действует по вечным законам природы и дает миру устойчивость и моральностью в душе человека. Здесь понесли поражение даже лучшие умы» (77. С. 103) — Спиноза с его учением о добродетели в рамках пантеизма; Кант — с его категорическим императивом как deus ex machina, ошибочность которого стала очевидной после того, как Фихте развил, как считает Шопенгауэр, это положение в систему морального фатализма.
Реальность всего существования и корень всей природы, не устает повторять Шопенгауэр, есть воля, это сердце мира — действующая во всей природе сила, которая тождественна с волей в нас. «Лишь та метафизика действительно и непосредственно служит опорой этике, которая сама изначально этична, построена из материала этики, из воли...» (там же).
Изначальность, самочинность воли непосредственно определяет свободу и ответственность, «эти краеугольные камни этики». «Ибо я хочу в зависимости от того, что я есмь: поэтому я должен и быть в зависимости от того, что я хочу». Но зависимость в бытии и сущности, соединяющейся со свободой в деятельности, заключает в себе противоречие: например, утверждение, что все наши действия обусловлены нашим бытием; либо утверждение о том, что бессмертие бессмысленно, так как от нас оно не зависит; наконец, старая оптимистичная песенка философов об этом «лучшем из миров» не может справиться с вопросом о происхождении зла, громадного неизреченного зла, страшного душераздирающего страдания в мире, которое возникает «как поздний мститель, как дух из могилы, как каменный гость, который приходит к Дон Жуану» (77. С. 105).
Ответ Шопенгауэра на этот вопрос известен: в самой своей основе существование зла связано с существованием мира, поэтому нечего бояться этого призрака, как ребенку, которому сделана прививка, не страшна оспа. Этот страх уходит тогда, когда свобода положена не в поступки, а в сущность мира, из которой «выходит зло, страдание и мир». Воля к жизни — это реальная сущность, а вовсе не мысль о ней. Ее реализация возможна лишь на пути «усмирения» воли; аскетические выводы этики, снова подчеркивает Шопенгауэр, не противоречат древним религиям человечества и, в частности, Упанишадам и раннему христианству.
Отметим, что в этой книге Шопенгауэр выступает против натуралистического редукционизма; он весьма последовательно обосновывает неразрывную связь эмпирического знания с философией, необходимость для естествоиспытателя соотносить свою деятельность с мировидением. При создании книги еще с очевидностью не выявилось наступление вульгарного материализма (Я. Молешотта и Л. Бюхнера) и «естественно-научного материализма» (так называемый спор о материализме физиолога Р. Вагнера и зоолога К. Фогта); в полной мере оно обнаружилось в начале 50-х годов.
Но уже в первом издании работы «О воле в природе», специально не направленной против этих видов материализма, подчеркивалось огромное значение философии, в первую очередь, естественно, шопенгауэровской, для самопонимания естествознания, и решительно отвергался редукционистский подход.
В предисловии ко второму изданию Шопенгауэр подчеркивает эту особенность книги. «Беспримерное развитие естественных наук, — пишет он, — будучи большей частью связано с деятельностью людей, ничего, кроме данных наук не знающих, грозит перейти к грубому и плоскому материализму — от него отталкивает прежде всего не столько моральная грубость конечных результатов, сколько невероятное непонимание первых начал; отрицается даже жизненная сила, и органическая природа низводится до случайной игры химических сил. Таким господам от тигля и реторты следовало бы объяснить, что занятия одной только химией могут помочь стать аптекарем, но не философом» (77. С. 6).
Следствием вульгарно-материалистического отношения к миру является распространение неверия, которое, наряду с господствующей формой христианства, грозит уничтожить дух и смысл последнего (гораздо более глубокие, чем само институализированное христианство) и отдать человечество во власть морального материализма, еще более опасного, чем материализм химический.
И наконец, Шопенгауэр решает здесь личную проблему, торжественно объявляя: публика открыла его учение, его главную книгу стали читать и отныне будут читать: «...таинственный Каспар Хаузер*, которого почти сорок лет так тщательно держали в заточении, бежал... Бежал и гуляет по свету; некоторые даже считают его принцем» (77. С. 7).
* Человек, найденный в 1819 году в подземелье одного из замков Нюрнберга, заточение которого длилось так долго, что он разучился говорить; до сегодняшнего дня предполагается его весьма родовитое происхождение.
Шопенгауэр скрупулезно отмечает возможное или реальное знание естествоиспытателями его работ, а также и прямые ссылки, которых, правда, в то время было еще слишком мало. Во всяком случае, Шопенгауэр утверждает, что провел специальное расследование и пришел к выводу, что, к примеру, Брандис очень хорошо знал его главный труд, хотя и не ссылался на него. Еще дальше, чем Брандис, зашел другой медик (Г. Розас из Вены): он не только использовал мысли из трактата «О зрении и цвете», но и привел их дословно, не упомянув имени автора. «Длительная незаслуженная неизвестность такого писателя, как я, придает подобным людям смелость присваивать даже основные мысли, на него не ссылаясь» (77. С. 25).
Причину неуважительного отношения и слабого знакомства с его трудами Шопенгауэр, как обычно, усматривает в заговоре молчания «профессоров философии», которые органически не могут принять нового слова и которые ограничивают свое призвание толкованием «катехизиса», из зависти замалчивая любую свежую мысль. Но Шопенгауэр полон надежды: «Они достигли того, что современное мне поколение сошло в могилу, не ознакомившись с ней. Но это было только отсрочкой: время, как всегда, сдержало слово... Этим я хочу сказать, что не вижу причины приходить в уныние из-за отсутствия признания моих работ современниками, ибо я одновременно вижу, кому это признание уделено. Об отдельных людях потомство будет судить по их сочинениям, а по тому, как их принимали, — только о том, что представляли собой их современники... Мое учение... претендует на наименование философии будущею времени...» (там же. С. 8, 20).
Шопенгауэр был несправедлив к своим коллегам-современникам, но он был прав в главном: его философия принадлежала будущему; в 30-х годах его время близилось, но еще не настало.
Когда в апреле 1835 года Артур еще раз обратится к Брокгаузу с вопросом, как идет распродажа «Мира как воли и представления» и не следует ли подумать о втором издании, Брокгауз ответил, что никакого спроса на его книгу нет; поэтому большая часть экземпляров ушла в макулатуру. На втором издании приходилось, таким образом, поставить крест. Но Шопенгауэр решил попытаться издать в виде самостоятельной книги то «множество мыслей», какое накопилось в его записных книжках.
Обратившись к одному из франкфуртских книготорговцев, который был еще и владельцем издательства, оплатив стоимость издания и отказавшись от гонорара, Шопенгауэр в 1836 году тиражом пятьсот экземпляров опубликовал книгу «О воле в природе» с подзаголовком: «Обсуждение подтверждений, которые получила философия автора, данными эмпирических наук, полученными со времени ее опубликования». В 1854 году появилось второе издание, Шопенгауэр готовил и третье, но оно вышло усилиями Фрауэнштедта лишь после смерти философа (1867).
В этой книге Шопенгауэр хотел показать, во-первых, что его метафизика не противоречит данным естествознания; напротив, эти данные подтверждают законность его учения о воле как безосновном начале мира. С этой целью он последовательно рассматривает новейшие работы по физиологии, патологии, сравнительной анатомии, физиологии растений, физической астрономии, животному магнетизму и магии, обращается к этике, лингвистике и даже синологии, подчеркивая поиски главным образом естествоиспытателями изначальных источников жизненных функций органического и неорганического миров.
Во-вторых, он ищет в эмпирических данных факты не только подтверждающие, но и развивающие его учение. Главная мысль — обоснование наличия единой воли во всей природе, воли, тождественной с той, какую мы обнаруживаем в себе и о которой мы имеем самое непосредственное, интимное знание. Проявление воли прослеживается, начиная с живых существ, у которых она приводится в движение мотивами, у растений и животных — раздражениями, в неорганической природе — причинами в узком смысле слова.
Так, в работах И. Д. Брандиса, посвященных лечению болезней, Шопенгауэр подчеркивает мысль о бессознательной органической воле, которая является перводвигателем жизни, определяет любой жизненный акт, образуя единое живое бытие. В работе Пандора и Д'Альтона его внимание привлекает положение о том, что характерные особенности строения костей животных складываются из их склонностей и желаний, то есть воли, и именно воли к жизни. Поэтому каждый орган следует рассматривать как выражение универсального проявления воли, как проявление волевого акта не индивида, а вида.
Аналогичные данные Шопенгауэр находит и у физиологов, изучающих растения. Принято считать, пишет Шопенгауэр, что сознание — требование и условие воли, а воли у растений, очевидно, нет. Но таким людям не приходит в голову, что «воля первична и поэтому независима от познания, с которым в качестве вторичного только и появляется сознание» (77. С. 42). Между тем еще Платон приписывал растениям вожделение, а следовательно, волю. В 1839 году Ф. Майен, изучавший физиологию растений, утверждал о наличии воли у низших растений. Это выражается в восприимчивости к раздражениям. Шопенгауэр приводит также результаты опытов, которые показывают, что растения умеют приспосабливаться к жизни в самых неблагоприятных условиях и могут производить выбор между предложенными им видами почвы.
Выводы естествоиспытателей весьма важны для Шопенгауэра: он снова отвергает .физико-теологическое доказательство бытия Бога, основываясь не только на кантовских аргументах; он утверждает, что интеллект, который известен нам только из живой природы, — продукт позднего происхождения, а потому не мог сотворить или упорядочить мир. Только воля, которая все наполняет и непосредственно выражается в каждой вещи... повсюду выступает как первичная; здесь творец, творение и материал — одно и то же, творение природы — не опосредованное, а непосредственное проявление воли. В творениях природы материя и форма образуют неделимое единство, сущность которого — акт воли. Рассудок, обращенный к природе, принужден преодолевать природный материал, чуждую рассудку зримую в материи волю, которая оказывает сопротивление рассудочному давлению как форме, чуждой исходному материалу. В результате целесообразный порядок природы, которым восхищается рассудок, привнесен человеческим сознанием: «рассудок дивится чуду, созданному им самим» (77. С. 53).
Даже неорганические тела восприимчивы к разного рода воздействиям. Шопенгауэра воодушевляет метафорическое утверждение Дж. Гершеля о космических телах, которые «играют друг с другом, выражают свое благорасположение, как бы любезничая друг с другом, не доводя это до грубого прикосновения, а сохраняя должную дистанцию, благопристойно танцуют свой менуэт, служащий гармонии сфер. Все известные нам тела, поднятые в воздух и затем спокойно отпущенные, перпендикулярно падают на поверхность Земли... Следовательно, их заставляет совершить это какая-то сила или напряжение силы, которая представляет собой непосредственный или опосредованный результат сознания и воли, где-то существующей, хотя мы и не можем ее обнаружить; эту силу мы называем тяготением» (77. С. 67).
Шопенгауэр не может согласиться с мнением Гершеля, что воля нерасторжимо связана с некоей внешней сознательной силой. Ведь уже в своем главном труде он показал, что в безжизненном неорганическом мире надлежит видеть исключительно волю. Причина, господствующая в этом мире, есть лишь внешняя воля. Наш собственный опыт не может быть источником понятия причинности, ибо до того, как я воздействую на вещи, они уже должны в качестве мотивов воздействовать на меня. Но это воздействие изначально имеет сложный характер: на мое созерцание влияют сразу множество мотивов, отголосков опыта минувших лет или словесных сообщений. Отсюда — разобщение между причиной и действием, имеющее место в нашем сознании.
Действительным предметом книги «О воле в природе» служит, однако, не изложение чужих утверждений, с помощью которых Шопенгауэр подтверждает свое учение. Это всего лишь повод. Шопенгауэр стремится здесь как можно яснее изложить основную истину своего учения, доведя ее до уровня эмпирического познания природы. Особое значение в этой связи имеют для него две задачи: 1) доказать единство причинности как внешней воли, господствующей в природе, с внутренней волей в нас, побуждаемой произвольными мотивами; 2) показать противоречивость наших познавательных усилий в осмыслении внешней воли как причинности и внутренней воли в нас. Наиболее исчерпывающе и убедительно это сделано в разделе «Физическая астрономия».
Шопенгауэр пишет: «Старое заблуждение гласит: там, где есть воля, больше нет причинности, а где есть причинность, нет воли. Мы же говорим: повсюду, где есть причинность, есть воля, и воля никогда не действует без причинности. Punctum controversae (спорный пункт) состоит, следовательно, в том, могут ли и должны ли воля и причинность пребывать одновременно и вместе в одном и том же процессе. Понимание того, что дело обстоит именно так, затрудняется тем обстоятельством, что причинность и воля познаются посредством двух в корне различных способов: причинность — всецело извне, полностью опосредованно, полностью рассудком; воля — всецело изнутри, совершенно непосредственно: чем яснее в данном случае познание одного, тем темнее познание другого. Поэтому там, где причинность наиболее постижима, мы в наименьшей степени познаем волю; а там, где с несомненностью выступает воля, причинность настолько затемняется, что грубый рассудок смеет отрицать ее.
Однако причинность, как мы узнали благодаря Канту, есть не что иное, как априори познаваемая форма самого нашего рассудка, следовательно, сущность представления как такового, являющего собой одну сторону мира; другая его сторона — воля; она — вещь в себе. Таким образом, то, что причинность и воля находятся по степени своей ясности в обратном отношении, то, что они попеременно выступают на первый план и отступают, объясняется, следовательно, тем, что чем в большей степени вещь дана нам как явление, то есть как представление, тем отчетливее выступает априорная форма представления, то есть причинность: это происходит в неживой природе; и наоборот: чем непосредственнее мы сознаем волю, тем более отступает форма представления, причинность: это происходит в нас самих. Итак, чем ближе оказывается одна сторона мира, тем больше мы теряем другую» (77. С. 76).
Как же соединить в сознании эти стороны единого мира? Два исконно различных источника нашего познания, внешний и внутренний, должны быть соединены рефлексией. Только из этого соединения возникает понимание и природы, и собственного Я. «Тогда перед нашим интеллектом, которому самому по себе доступно только понимание внешнего мира, открывается внутренняя глубина природы и проясняется тайна, которую так долго пыталась разгадать философия. Тогда становится ясным, что, собственно, есть реальное и что идеальное (вещи в себе и явление); этим найден ответ на вопрос, вокруг которого, начиная с Декарта, вращалась философия, — вопрос об отношении реального и идеального...» (там же. С. 75).
Таким образом, только с помощью разума можно пробиться к истине через единственные и узкие врата; другого пути нет и нашим уделом будет неразрешимое заблуждение. Напротив, если мы соединим внешнее и внутреннее познание там, где они соприкасаются друг с другом, нам откроются, при всех их различиях, два тождества — тождество причинности с самой собой на всех ступенях и тождество в начале неизвестного х (то есть природных сил и явлений жизни) с волей в нас. Обратим внимание, что на этот раз на смену бессознательному порыву, в котором открывается воля, приходит рассудочное знание.
Шопенгауэр обращается в своей работе и к этике, стремясь подчеркнуть на этот раз не только единый путь цельного познания мира, но и его автономное от человека единство: положив волю фундаментом в единство мира, он обращается, помимо физического, и к моральному его основанию. Здесь, по сути дела, он одинок, у него нет предшественников (мы помним: он отвергает Творца и Творение).
«Единственно существенное всего бытия... его подлинное значение, кульминационный пункт, его суть... состоит в моральности человеческих действий... Обосновать мораль трудно... Возникает трудная проблема показать, вопреки опыту, что физический порядок вещей зависит от морального, открыть связь между силой, которая действует по вечным законам природы и дает миру устойчивость и моральностью в душе человека. Здесь понесли поражение даже лучшие умы» (77. С. 103) — Спиноза с его учением о добродетели в рамках пантеизма; Кант — с его категорическим императивом как deus ex machina, ошибочность которого стала очевидной после того, как Фихте развил, как считает Шопенгауэр, это положение в систему морального фатализма.
Реальность всего существования и корень всей природы, не устает повторять Шопенгауэр, есть воля, это сердце мира — действующая во всей природе сила, которая тождественна с волей в нас. «Лишь та метафизика действительно и непосредственно служит опорой этике, которая сама изначально этична, построена из материала этики, из воли...» (там же).
Изначальность, самочинность воли непосредственно определяет свободу и ответственность, «эти краеугольные камни этики». «Ибо я хочу в зависимости от того, что я есмь: поэтому я должен и быть в зависимости от того, что я хочу». Но зависимость в бытии и сущности, соединяющейся со свободой в деятельности, заключает в себе противоречие: например, утверждение, что все наши действия обусловлены нашим бытием; либо утверждение о том, что бессмертие бессмысленно, так как от нас оно не зависит; наконец, старая оптимистичная песенка философов об этом «лучшем из миров» не может справиться с вопросом о происхождении зла, громадного неизреченного зла, страшного душераздирающего страдания в мире, которое возникает «как поздний мститель, как дух из могилы, как каменный гость, который приходит к Дон Жуану» (77. С. 105).
Ответ Шопенгауэра на этот вопрос известен: в самой своей основе существование зла связано с существованием мира, поэтому нечего бояться этого призрака, как ребенку, которому сделана прививка, не страшна оспа. Этот страх уходит тогда, когда свобода положена не в поступки, а в сущность мира, из которой «выходит зло, страдание и мир». Воля к жизни — это реальная сущность, а вовсе не мысль о ней. Ее реализация возможна лишь на пути «усмирения» воли; аскетические выводы этики, снова подчеркивает Шопенгауэр, не противоречат древним религиям человечества и, в частности, Упанишадам и раннему христианству.
Отметим, что в этой книге Шопенгауэр выступает против натуралистического редукционизма; он весьма последовательно обосновывает неразрывную связь эмпирического знания с философией, необходимость для естествоиспытателя соотносить свою деятельность с мировидением. При создании книги еще с очевидностью не выявилось наступление вульгарного материализма (Я. Молешотта и Л. Бюхнера) и «естественно-научного материализма» (так называемый спор о материализме физиолога Р. Вагнера и зоолога К. Фогта); в полной мере оно обнаружилось в начале 50-х годов.
Но уже в первом издании работы «О воле в природе», специально не направленной против этих видов материализма, подчеркивалось огромное значение философии, в первую очередь, естественно, шопенгауэровской, для самопонимания естествознания, и решительно отвергался редукционистский подход.
В предисловии ко второму изданию Шопенгауэр подчеркивает эту особенность книги. «Беспримерное развитие естественных наук, — пишет он, — будучи большей частью связано с деятельностью людей, ничего, кроме данных наук не знающих, грозит перейти к грубому и плоскому материализму — от него отталкивает прежде всего не столько моральная грубость конечных результатов, сколько невероятное непонимание первых начал; отрицается даже жизненная сила, и органическая природа низводится до случайной игры химических сил. Таким господам от тигля и реторты следовало бы объяснить, что занятия одной только химией могут помочь стать аптекарем, но не философом» (77. С. 6).
Следствием вульгарно-материалистического отношения к миру является распространение неверия, которое, наряду с господствующей формой христианства, грозит уничтожить дух и смысл последнего (гораздо более глубокие, чем само институализированное христианство) и отдать человечество во власть морального материализма, еще более опасного, чем материализм химический.
И наконец, Шопенгауэр решает здесь личную проблему, торжественно объявляя: публика открыла его учение, его главную книгу стали читать и отныне будут читать: «...таинственный Каспар Хаузер*, которого почти сорок лет так тщательно держали в заточении, бежал... Бежал и гуляет по свету; некоторые даже считают его принцем» (77. С. 7).
* Человек, найденный в 1819 году в подземелье одного из замков Нюрнберга, заточение которого длилось так долго, что он разучился говорить; до сегодняшнего дня предполагается его весьма родовитое происхождение.
Шопенгауэр скрупулезно отмечает возможное или реальное знание естествоиспытателями его работ, а также и прямые ссылки, которых, правда, в то время было еще слишком мало. Во всяком случае, Шопенгауэр утверждает, что провел специальное расследование и пришел к выводу, что, к примеру, Брандис очень хорошо знал его главный труд, хотя и не ссылался на него. Еще дальше, чем Брандис, зашел другой медик (Г. Розас из Вены): он не только использовал мысли из трактата «О зрении и цвете», но и привел их дословно, не упомянув имени автора. «Длительная незаслуженная неизвестность такого писателя, как я, придает подобным людям смелость присваивать даже основные мысли, на него не ссылаясь» (77. С. 25).
Причину неуважительного отношения и слабого знакомства с его трудами Шопенгауэр, как обычно, усматривает в заговоре молчания «профессоров философии», которые органически не могут принять нового слова и которые ограничивают свое призвание толкованием «катехизиса», из зависти замалчивая любую свежую мысль. Но Шопенгауэр полон надежды: «Они достигли того, что современное мне поколение сошло в могилу, не ознакомившись с ней. Но это было только отсрочкой: время, как всегда, сдержало слово... Этим я хочу сказать, что не вижу причины приходить в уныние из-за отсутствия признания моих работ современниками, ибо я одновременно вижу, кому это признание уделено. Об отдельных людях потомство будет судить по их сочинениям, а по тому, как их принимали, — только о том, что представляли собой их современники... Мое учение... претендует на наименование философии будущею времени...» (там же. С. 8, 20).
Шопенгауэр был несправедлив к своим коллегам-современникам, но он был прав в главном: его философия принадлежала будущему; в 30-х годах его время близилось, но еще не настало.
К единству и свободе
К 30-м годам в общественной жизни Германии обнажились существенные сдвиги. По рекам поплыли пароходы (с 1824 года), в 1835 году была построена первая железная дорога. На Рейне как грибы росли крупные индустриальные центры (Кельн, Золинген и др.). В 30-е годы Бохум и Эссен из небольших местечек превратились в крупные города с угледобывающим и металлургическим циклом. В Саксонии, Берлине и других землях бурно развивалось текстильное производство.
В то время Германия по-прежнему состояла из почти полусотни независимых государств с собственными герцогами и князьями, государственной символикой, армией, монетами, таможнями и прочими устройствами, блокирующими нормальный финансовый и промышленно-потребительский обмен, препятствующими созданию единого национального рынка. К этому добавлялось тяжелейшее положение основной массы народа. Вследствие всего этого зародилось и набирало силу широкое общественное движение, радикально менялся духовный климат страны.
В одном из последних писем Гегель жаловался своему ученику, что огромные политические интересы поглотили все остальное — кризис, при котором все, что раньше ценилось, стало казаться проблематичным. Прежние кумиры постепенно покидали сцену, возвышались новые трибуны, пророки и провидцы. Уходил в прошлое стиль бидермайер с его мещанской благостностью и основательностью.
Приветствуя Французскую революцию 1830 года, Г. Гейне писал: «Я больше не мог спать и в возбужденном духе проносились причудливые картины. Сны наяву... Прошлой ночью я промчался по городам и местечкам и стучал в двери моих друзей, мешая им спать... Многих жирных филистеров, которые слишком отвратительно храпели, я толкал под ребра, и они, зевая, спрашивали: „Который же час?“ — „В Париже, милые друзья, прокричал петух; это все, что я знаю“ (100. Bd. 7. S. 55). В следующие полтора десятилетия галльский петух будет кричать неоднократно.
Новое поколение литераторов (К. Гутцков, Г. Гейне, Л. Берне, Т. Мундт и др.) создало движение «Молодая Германия», которое ставило задачей не только объяснить, но и изменить действительность. Гутцков, рупор этого движения, к примеру, в одной из своих пьес прямо призывал отказаться от мечтаний и создать истинную, чистую и лучшую действительность. Это был голос либеральных интеллектуалов. Они чаяли объединения Германии, общегерманского законодательства. Они радикализировали общественную критику, имевшую место в самом начале 30-х годов, объявив себя «критическими критиками». Они воодушевлялись идеей партии, которая возглавит движение к победе. Они апеллировали к «народу», ибо считали, что освобождения можно достигнуть не собственным, личным, а коллективным усилием. Но они не были радикалами. Не случайно молодой К. Маркс, освобождаясь от их влияния, назвал одну из первых своих работ «Критика критической критики».
Марксизм поначалу развивался в русле этого движения и этих чаяний, но лучшую, активную часть народа видел в пролетариате. К примеру, К. Маркс завершает «Введение к критике гегелевской философии права» (1843) следующими словами: «Философия не может быть воплощена в действительность без упразднения пролетариата, пролетариат не может упразднить себя, не воплотив философию в действительность... Когда созреют все внутренние условия: день немецкого воскресения из мертвых будет возвещен криком галльского петуха» (35. С. 429).
В то время Германия по-прежнему состояла из почти полусотни независимых государств с собственными герцогами и князьями, государственной символикой, армией, монетами, таможнями и прочими устройствами, блокирующими нормальный финансовый и промышленно-потребительский обмен, препятствующими созданию единого национального рынка. К этому добавлялось тяжелейшее положение основной массы народа. Вследствие всего этого зародилось и набирало силу широкое общественное движение, радикально менялся духовный климат страны.
В одном из последних писем Гегель жаловался своему ученику, что огромные политические интересы поглотили все остальное — кризис, при котором все, что раньше ценилось, стало казаться проблематичным. Прежние кумиры постепенно покидали сцену, возвышались новые трибуны, пророки и провидцы. Уходил в прошлое стиль бидермайер с его мещанской благостностью и основательностью.
Приветствуя Французскую революцию 1830 года, Г. Гейне писал: «Я больше не мог спать и в возбужденном духе проносились причудливые картины. Сны наяву... Прошлой ночью я промчался по городам и местечкам и стучал в двери моих друзей, мешая им спать... Многих жирных филистеров, которые слишком отвратительно храпели, я толкал под ребра, и они, зевая, спрашивали: „Который же час?“ — „В Париже, милые друзья, прокричал петух; это все, что я знаю“ (100. Bd. 7. S. 55). В следующие полтора десятилетия галльский петух будет кричать неоднократно.
Новое поколение литераторов (К. Гутцков, Г. Гейне, Л. Берне, Т. Мундт и др.) создало движение «Молодая Германия», которое ставило задачей не только объяснить, но и изменить действительность. Гутцков, рупор этого движения, к примеру, в одной из своих пьес прямо призывал отказаться от мечтаний и создать истинную, чистую и лучшую действительность. Это был голос либеральных интеллектуалов. Они чаяли объединения Германии, общегерманского законодательства. Они радикализировали общественную критику, имевшую место в самом начале 30-х годов, объявив себя «критическими критиками». Они воодушевлялись идеей партии, которая возглавит движение к победе. Они апеллировали к «народу», ибо считали, что освобождения можно достигнуть не собственным, личным, а коллективным усилием. Но они не были радикалами. Не случайно молодой К. Маркс, освобождаясь от их влияния, назвал одну из первых своих работ «Критика критической критики».
Марксизм поначалу развивался в русле этого движения и этих чаяний, но лучшую, активную часть народа видел в пролетариате. К примеру, К. Маркс завершает «Введение к критике гегелевской философии права» (1843) следующими словами: «Философия не может быть воплощена в действительность без упразднения пролетариата, пролетариат не может упразднить себя, не воплотив философию в действительность... Когда созреют все внутренние условия: день немецкого воскресения из мертвых будет возвещен криком галльского петуха» (35. С. 429).