Страница:
- Земляка встретил! - Сержант стоял перед ним, тяжело дыша, глаза его сияли.
- Хоть мать родную!
- На ходу вскочил в последний вагон...
- Отставание от поезда расценивается как дезертирство!
- Да здесь я, товарищ капитан, не отстал... Он Паулюса в плен брал!
- Кто?
- Земляк!
- Вы и рот раззявили, готовы эскадрилью бросить! Гитлера он в плен не взял?
- Ему эсэсовская охрана ногу прострелила!
- Какая охрана? Какую ногу? В газетах ни о какой стрельбе не было...
- Не было! - Объясняясь и тяжело дыша, Житников меньше всего думал о своей вине перед капитаном. А его погрузили в поезд с раздробленным коленом как участника капитуляции, проведенной Ильченко...
- Голову ему не зацепило? Осколком или чем другим?.. Капитуляцию проводили маршал Воронов и Рокоссовский!
- А брал Паулюса в подвале универмага Ильченко со своими бойцами!
Летчики навострили уши: подвал, последнее прибежище 6-й немецкой армии, универмаг, снимки которого поместили все газеты...
- Он первым проник в их убежище, Ильченко... Капитан примолк, отвалился к стене, на лицо его легла тень, - в тени, затаившись, узнавал Горов подробности последних минут великой, вдали от них прогремевшей битвы. Взвинченный выходкой Житникова, вновь на него взъевшийся Горов начало рассказа пропустил, а безвестному Ильченко, о котором талдычил сержант, воспротивился. Капитан готов был сколь угодно слушать о маршале Воронове, о генерале Рокоссовском Константине Константиновиче, о командарме Шумилове... Капитуляция! Кто где стоял, куда повернулся, что сказал, - история, при чем тут Ильченко? Но когда этот из небытия явившийся хохол крикнул бойцам "Наша взяла!" и птицей вымахнул через бруствер в сторону универмага, Горов взял себя в руки, воочию представив, как над обломками кирпичной стены поднялась - впервые за войну белая тряпица, наволочка, поддетая штыком. Поднялась, затрепетала на ветру, взывая к вниманию и милосердию. И этот Ильченко из своего укрытия броском (бойцы за ним) туда, где галдят возбужденные, высыпавшие на мороз немцы. В темноте, не задерживаясь, не отвлекаясь на расспросы, - так велит ему чутье разведчика, - устремляется к черному провалу входа. До зубов вооруженная, сдерживающая себя охрана. Заросшие лица, гортанная речь... Вот оно, капище врага! Сумерки бетонного туннеля, необходимость двигаться на ощупь, вытянув перед собой руки... Офицерские, генеральские погоны в свете плошек... Целый выводок генералов. Принужденных к переговорам, выставляющих условия, предающих эти условия огласке педантично, пункт за пунктом, как будто составленный ими перечень способен что-то изменить, - разбитый генерал исстари сутяга... Что же Ильченко? На высоте: "Требую встречи с Паулюсом!" - говорит старлей Ильченко (справедливость всегда скажет лучше). Быстрый, глазастый, охвачен чувством "Наша взяла!", головы не теряет. Голова у него ясная. В лабиринте темных подземных ходов и как будто начавшихся переговоров знает одно: не упустить Паулюса.
Доступа к Паулюсу явочному парламентарию не дают.
Фельдмаршал нездоров, плохо себя чувствует, испытывает потребность в уединении.
Вместо содействия встрече немецкая сторона продолжает выставлять условия, перечисляет просьбы. В частности: не разоружать солдат в присутствии фельдмаршала. Слишком тягостная картина. "Его сердце этого не выдержит..." "Заметано", - коротко говорит Ильченко, располагаясь в тесноте так, чтобы видеть раскрытую входную дверь, мимо которой могут провести Паулюса, а выражением лица, всей своей позой демонстрируя внимание к тому, что говорят ему генералы. Тем более что сказанное касается его, Ильченко, лично: немецким генералам в качестве представителя для переговоров надобен советский генерал. Полномочный, на уровне штаба Донского фронта, не ниже. "Подключим", - отвечает Ильченко, оборотившись в слух: какая-то возня поднялась за раскрытой дверью... Немецкие генералы ждут советского генерала, а детали предстоящей церемонии обсуждают, плодя параграфы и пункты, с ним, старшим лейтенантом: гарантировать Паулюсу безопасность, не учинять ему допроса, оставить денщика... Не для отвода ли глаз все это? Пользуясь заминкой - упрятать Паулюса... пойти на все, только бы не допустить его пленения?
"Немецкую охрану снять, свою поставить!"
Уралец, земляк Житникова, занимает пост у комнаты, в которой, как уверяют Ильченко генералы, находится фельдмаршал.
"Никого не впускать, не выпускать, сбежит - расстрел на месте".
Гудит в потемках агонизирующий штаб.
Ждут капитуляцию, отвергают ее, проклинают ("Сибир, кальт"), пырнуть часового у двери ножом, пристрелить - проще простого...
Ильченко подойдет, насторожит слух - тишина за дверью. "Ну как, упустили?!" - "Никто не выходил, товарищ старший лейтенант". - "А может, там и не фельдмаршал? Ведь я им на слово поверил..." Не шорохи, не шаги выслушивал старший лейтенант - опасался поступка, одинокого выстрела (Горов - вместе с ним: фельдмаршалы, как известно, в плен не сдаются).
Прибыл наш генерал.
Тот, кто находился в комнате - сухощавый, длинный, под стражей поднимается во двор. Быстро проходит мимо своих солдат, бросающих в кучу оружие, занимает место в "эмке", чтобы следовать на допрос. Смотрит, как растет, растет штабель "шмайссеров", парабеллумов, штыков. Смотрит. Сердце ему не отказывает. "Эмка" трогает, съезжает со двора. "Документики бы проверить", - спохватился Ильченко, глядя вслед автомобилю (тут Горов его понял, посочувствовал старшему лейтенанту). Не успела "эмка" свернуть за угол, как с чердака универмага ударили автоматы, подсекли уральца. "Крови вышло много, терял сознание..." Приходя в себя, спрашивал: "Того взяли?" На третий день в госпитале успокоился, узнав из газет: того, фельдмаршала...
- Скиксовал Паулюс, - проговорил Горов. - Скиксовал господин фельдмаршал... Сколько ему лет?
- На вид старый. Лет пятьдесят.
- Тем более!
- Наших-то сколько положили, фрицы сопливые...
- Сталинград - советский Верден, - сказал Житников, любивший давать определения и слышать потом, как подхватывают их приятели и повторяют.
- С оговоркой, - возразил Горов, как видно, думавший об этом. - Верден всех обескровил, и французы, и немцы после Вердена выдохлись, а наши?! Так прут на Ростов, что только держись!
- Так прут, что нам ничего не останется.
- Пока доедем, пока переучимся, пожалуй, и на фронт не попадем!
- Братцы, только бы не "ЛАГГи"! - воскликнул Житников, умевший угадать не только общее желание, но также и общее сомнение. - Только бы не "ЛАГГи", повторил он, думая об Оружии.
В обсуждениях, которыми летчики могли заниматься часами, сопоставляя данные наших и германских боевых машин, первым показателем являлась скорость, а вторым - маневр. Как раз по этим данным истребитель "ЛАГГ-3" серийного производства преимуществ нашим летчикам не давал. В управлении он был тяжел и своенравен, на фронтовых аэродромах аббревиатура "ЛАГГ" читалась так: лакированный авиационный гарантированный гроб. Дальневосточники знали об этом, и возглас Житникова "Только бы не "ЛАГГи"!" выражал общую надежду на получение новинки, которой можно было бы играть в бою.
- На чем прикажут. Житников, на том и пойдем, - поставил сержанта на место капитан Горов. - Не хочешь - заставим, не умеешь - научим... Другое дело где? - направил он разговор в более спокойное русло.
Где их выгрузят, где станут переучивать?
С того дня, как отъезд эскадрильи на запад, в Россию, решился, Горов поверил, что встреча его с Москвой наконец состоится. "На фронт улетал из Москвы, - скажет он когда-нибудь, вспоминая. - Капитаном, командиром эскадрильи". Что-то важное было для него в том, чтобы связать свою военную судьбу со столицей... Николай, братишка, в декабре сорок первого пропавший без вести под Москвой, прислал ему набросок карандашом: на фоне кирпичной кремлевской стены выставляется домик с мезонином, виден осенний газон, вскопанный лопатами, чернеют разрытые посадочные гнезда. Пометка внизу листа: "С натуры..." Не сразу понял Алексей, что вдруг за домик объявился на Красной площади, не сразу угадал в нем Мавзолей, обшитый в целях маскировки досками под легкое строение... Торопливый, отмеченный тревогой и горечью рисунок последняя весточка от Николая...
Гадания дальневосточников велись, естественно, вокруг столицы.
Переучивание предполагалось в Подмосковье.
Все годилось Горову, все - Москва. Житников, губа не дура, прицелился на Центральный аэродром, ЦА, согласно армейским документам. Лихо, сержант, лихо. Молодым людям, вырастающим в провинции, как давно замечено, свойственно бывает с отроческих лет облюбовывать в далеких столицах свои уголки и силой ненасытного воображения обживать их, осваивать до последней достопримечательной былинки. Больше других нуждаются в этом те, кто растет в одиночестве, чье детство обездолено. Для Алексея Горова таким уголком был ЦА некогда пустырь на московской окраине, Ходынка, где на заре авиации пионеры моторного летания испытывали силу и направление своего опасного спутника ветра, выбрасывая над головой носовой батистовый платочек...
Знали, знали репортеры-молодцы, чего ждет от них читатель в сибирской глуши, и какие описания, какие шикарные картины выходили из-под их пера! Взлетная дорожка с горкой для трансполярного броска "АНТ-25" подавалась в газетном отчете так, что был виден "тонкий просвет между узким днищем перегруженного самолета и частоколом изгороди, за которой щиплет травку беспечное стадо". Алексею такие описания нравились, иногда он их с удовольствием пересказывал. А репортаж о рейсе из Кенигсберга с тремя пассажирами на борту?.. Весть о том, что самолет благополучно прошел Великие Луки и приближался к Москве, "волнением и нетерпеливой радостью брызнула по телефонным проводам красной столицы. Внезапно, без предупреждения, этапным порядком по воздуху... это похоже на фашистскую манеру обращения с арестованными. Но вдруг не они? Или они, но в последний момент случится что-нибудь страшное?.. Если бы знать на два, на три часа раньше, - здесь собрались бы сотни тысяч московских рабочих... Вдруг откуда-то из темноты многоголосый шум, радостный, звенящий оркестровый марш... это рабочие соседних с аэродромом заводов, чудом узнав о волнующей вести, буквально в несколько минут собрались тысячными колоннами и с оркестром, со знаменем шагают сюда... Первым по-хозяйски открывает дверцу самолета начальник авиации. Зато вторым пусть вторым! - можно схватить, обнять и прижаться губами к холодным щекам живого, настоящего, спасенного из фашистского ада усталого, но улыбающегося Димитрова...". Алексей глотал эти строки, упивался ими: внезапно, по воздуху... вдруг случится? Авиация представала здесь в глазах миллионов в своем высоком, гуманном назначении, искупая и оправдывая жертвы, понесенные ради нее человечеством: она служила делу справедливости, защищала его и спасала. А стойкий антифашист, герой Лейпцига Георгий Димитров, которому авиация так услужила, был тем, кто в двадцать первом году поднял рабочих Болгарии на помощь голодающим Поволжья...
И как же подосадовал Горов, когда в день посещения ЦА товарищем Сталиным на аэродроме не оказалось автора этого репортажа, влюбленного в революцию и революционеров, знающего толк в летных делах! Другие писали как-то сухо, уведомительно: осматривал образцы, беседовал с конструкторами. Был дан снимок: товарищ Сталин в белой фуражке и темном, развеваемом ветром плаще здоровается с Валерием Чкаловым. Дружески придерживает его за локоть: "Ваша жизнь дороже нам любой машины..." Вместе с заботливыми словами имя заводского испытателя разнеслось с ЦА по стране...
Конечно, большей известностью, чем ЦА, пользуется Тушино, центральная арена всех авиационных празднеств. Тушино доступно, открыто, лучше подходит для народных гуляний и зрелищ, однако проводы папанинской экспедиции узким кругом лиц происходили на ЦА. Тут другая атмосфера, свои обычаи, свои порядки... Можно сказать, что здесь судьба военной авиации сплелась с магистральным курсом пореволюционной России. Когда Горов поступил в училище, прославленный испытатель ЦА Чкалов с товарищами открывал воздушный парад над Москвой, а по выходе из училища, уже на Востоке, слушая первомайское радио с Красной площади, Алексей следил за пролетом лучших летчиков РККА под командой Анатолия Серова - вдоль стрелы Ленинградского шоссе, на сияющие купола Василия Блаженного...
Теперь Горов - капитан, командир эскадрильи, но все так же далек от него ЦА, подчиненный режиму закрытого объекта: спецрейсы, шеф-пилоты, церемонии официальных встреч (а для базирующихся здесь авиаторов - концерты популярных артистов, сеансы одновременной игры с гроссмейстерами, новинки экрана. Командиры экипажей и частей, проходящих Москву с фронта на фронт, всеми правдами и неправдами стремятся попасть на ЦА. Главный штаб ВВС, держа аэродром под своим контролем, сурово, не всегда, впрочем, успешно, пресекает эти попытки).
Чем же кончились дорожные мечтания дальневосточников?
В центр Москвы их не пустили.
В Подмосковье - тоже.
Им отвели для жительства подмосковную деревеньку, на пастбищах которой полевая команда БАО разбила зимний аэродром.
"Дыра", - скулили бы другие, но летчики Горова, покинувшие таежные, своими руками отрытые землянки, готовили себя к фронтовой, исполненной лишений жизни и не роптали: Москва - рядом, вместе с ними квартируют в деревеньке истребители-фронтовики, отведенные в тыл для переучивания, так что рассказы о боях, все новинки тактики - из первых рук... "Здорово! - радовался Житников. Знать бы только, что получим?" - "Что дадут, то и возьмем!" - вновь осадил его капитан.
В избу, ему отведенную, Горов стучал долго. - Местов нету, все занято...
- Одного человека, мамаша!..
- К другим просись, я свою очередь отслужила. Он уговаривал, хозяйка не пускала, и долго бы это продолжалось, если бы не посыльный из штаба, которому бабка, приученная к военным порядкам, открыла сразу. Вместе с ним вошел и Горов.
- Постоялец мой залег, - предупреждала старуха, пока Горов обметал в сенях ноги, - смотри, осерчает.
- Кого черт принес? - донеслось из боковушки, закрытой пестрой занавеской. - Дверь высадят, холода напустят... Что - Веревкин?.. Катись к своему Веревкину, знать не желаю!.. Вдвоем?.. А я сейчас обоих, у меня это быстро!..
Хозяйка знала военные порядки, а гонец из штаба - нрав ее постояльца: гонца тут же как ветром сдуло.
Хозяйка, указывая в сторону занавески, пояснила Горову: "Он веселый... Из Москвы вернется, песни поет..."
- Дальний Восток? - восклицал постоялец, отдернув для лучшей слышимости полог на дверном проеме, но не показываясь. - На хрена мне нужен Дальний Восток!.. А если год под Старой Руссой, не вылезая, это как? Силой вломятся, на голову сядут...
- Я не силой...
- А то я не слышал, как вдвоем избу таранили!
- Меня направили...
- Топай, Дальний Восток, откуда пришел!
- Афанасий Семенович, что же ты на ночь глядя человека гонишь, вступилась за Горова старуха. - Или лавки моей жалко? Не пролежит. А уж засветло разберетесь.
Кровать под Афанасием Семеновичем протестующе скрипела.
- Афоня Чиркавый гремел и будет греметь, - откинул он занавеску, выходя на свет и нетвердо стоя на ногах. - Командовать? - с вызовом спросил он.
- Командую! - в тон ему ответил Горов.
- От Веревкина?
- От Тихого океана, сказал же...
- Веревкин на мое место кандидата подбирает? Избавиться хочет? - Темные, цыганского типа глаза Чиркавого диковато сверкали.
Горов, переминаясь на пороге, готов был хлопнуть дверью, его удержала Золотая Звезда Героя на гимнастерке фронтовика.
- Напугал Веревкин, страсть! - гремел Чиркавый. - ~ Воздушные стрельбы назначил! Отлично. Даже очень хорошо. С тобой в стрельбе состязаться? Пожалуйста. Хоть с Клещевым, хоть с Барановым!
- С поезда я, "состязаться"... Десять дней тряслись, все еще еду...
- Ах. притомился... Устал!.. А год под Старой Руссой, не вылезая, одна официантка, зубная врачиха да фря, которая строит из себя недотрогу... - При слове "фря" он запнулся, сморщился, одумываясь, не лишку ли хватил, и продолжал: - И ведь опять туда, в болото, неужели пожить отдельно не заслужил?.. Переучиваться?.. Или же Веревкину наушничать?
- Будь здоров, Чиркавый! - грохнул дверью Алексей. Уязвленный в лучших своих чувствах, смиряя обиду, раздумывал он на крыльце, под звездами, куда ему податься, в какие ворота стучать, а старуха за его спиной, в сенях, пеняла постояльцу: "Чем одному-то маяться, сели бы рядком да песни пели... поезд из Москвы последний, теперь до утра не будет..." - "Не будет?" - "Нет... Человека на мороз выставил, десять дней, говорит, трясся... Хорошо ли, Афанасий Семенович?.."
Дверь позади Горова раскрылась.
- Мерзнешь, Дальний Восток? - Чиркавый стоял перед ним, придерживаясь за скобу. - Какие все в тылу барышни, слова не скажи, сейчас в обиду... Давай в избу! Повторять не буду, сказано - не студи!..
Алексей, прохваченный морозцем, прошел к протопленной печи, молча начал раздеваться.
- Водка есть? - спросил Чиркавый. - Спирт? - Он брезгливо поморщился. Давай спирт. Мать, что с ужина осталось?.. А много и не надо, рукавом занюхаем...
Непьющий Горов, слова не говоря, достал припасенную для первого фронтового застолья баклажку. Чиркавый одернул гимнастерку, примял ладошкой волосы, плеснул из фляги по кружкам: "Дай бог не последняя!"
С Золотой Звездой Героя фронтовик Чиркавый свыкался медленно и трудно. В морском порту, где до призыва в армию его знали как хваткого стропаля, парни от моды не отставали. Один щеголял в "капитанке" с надставленным плоским лакированным козырьком, другой форсил хромовыми сапожками "джимми" с вывернутыми наружу желтыми голенищами, а на маленьком Чиркавом всегда красовался берет с помпоном, выменянный у боцмана канадского лесовоза на бухточку манильского троса. Других, более существенных отличий от портовой братвы Афоня не имел, отсюда и прозвище его - Беретка.
За полтора года боев лейтенант Чиркавый поднялся до капитана, получил эскадрилью и недавно стал Героем. В нем ожидали теперь проявления добродетелей и достоинств, которых до Золотой Звезды никто в Чиркавом не подозревал. Это всегдашнее, где бы он ни появлялся, ожидание стесняло летчика; гордясь наградой, он чувствовал себя подчас не в своей тарелке. Повезли Героя на камвольный комбинат налаживать шефские связи. Повели по цехам. Объяснения он слушал рассеянно. "Как в курятник попал", - улыбался фронтовик обалдело, провожая женские мордашки, - в таком прекрасном окружении он давно не бывал. Девчушкам, ойкнувшим в дверях, он выразительно мигнул, председательшу месткома обхаживал на портовый манер, высказываясь за танцы, записывая телефончик... Комсомольский секретарь, очкастый малый с птичьей грудью, взяв дорогого гостя под локоть, повел его в президиум: "Расскажите, как бьете захватчиков, что пережили..." При виде гремевшего аплодисментами зала игривость сошла с Чиркавого. Что им говорить? - встал в тупик летчик, глядя на усталые в сочувствии и ожидании обращенные к, нему лица женщин, жаждавших какой-нибудь весточки, живого слова о ком-то из близких... Не он им нужен, не Чиркавый: "Как бьете захватчиков"?.. А что говорить, если под Старой Руссой нам, братцы, пока не светит... Закопался фриц в землю, зенитки понаставил, на барраж выходишь - темно в небе. Весь год на "ишаках" "Р-пятых" прикрывали; все, что было, брал Сталинград, все в него как в прорву уходило. Чтобы отвлечь врага от Сталинграда, наступать было сунулись под Старой Руссой... не при женщинах о том вспоминать. Рот не откроется. "Что пережил"!.. Хватил Афоня лиха, мог бы поделиться. Что пережил, когда одна четверка, работая на переднем крае, ударила по своим, а обвинили его, Чиркавого, штурмовавшего в тот же момент четверкой тылы противника... "Генерал-пристрелю", дабы немедля кого-то покарать, схватился за пистолет. И он, Чиркавый, - неужели молодой лоб дураку подставлять? - тоже выхватил "пушку"... Этого ждет от него притихший зал? Матери, жены? Пацанва, облепившая подоконники, рассевшаяся на полу?.. "Есть на Северо-Западном фронте капитан Алеха Смирнов, как говорится, отважный воздушный боец. Герой Советского Союза. Лично капитан Смирнов уничтожил двадцать фашистских самолетов. Приведу вам такой эпизод..." Так он вывернулся. Мало в бою, - Алеха Смирнов его и в тылу выручил, на камвольном комбинате.
Все обиды, которые Чиркавый принял и стерпел на фронте, теперь оживали, просясь наружу, требуя отмщения. Досуга летчик коротал в прокуренном уюте коммерческих рестораций, где неутомимый джаз и певицы в вечерних платьях, где быстро сыскивались друзья - все закадычные - и подруги - все верные и кроткие. С ними он бывал то милостив, то крут, по ничтожному поводу вспыхивал, нес все, что наболело, - все в нем двоилось. С одной стороны, золото Героя на груди, двадцать один грамм чистого веса, знак высшей справедливости, если не сказать - избранности Афанасия Чиркавого, портового стропаля в недавнем прошлом. Сколько народа полегло, какие парни, а он, Беретка, сеченный немецким железом, невредим, а теперь приравнен к тем, кто вывозил челюскинцев. Одно он понял: Дуся Гнетьнева, писарь из полка бомбардировщиков, к нему не переменилась. Протянула ручку, чмокнула, недотрога, в щечку: "Поздравляю, товарищ капитан, с высокой правительственнойнаградой..." - "Фря", - сорвалось у него, сорвалось от обиды. Да и как сдержаться, если все окружавшие Чиркавого к нему переменились, а Дуся осталась холодна, как была! А в твердости ее, неподатливости, в том, как она ровна с ним, нельстива, ее же достоинства и выступают.
Тех, кто сейчас в Москве мельтешит перед ним. Героем, льет патоку, не сразу раскусишь.
- ...Люстры пудовые, скатерочка с хрустом, Эх, говорит, Фоня-Фонечка, люблю, когда мужик нескупой. Обещалась сюда приехать... Врет? Верить ей, москвичке? - хотел знать Чиркавый, ища поддержки у дальневосточника. - Или все потому, что Герой, деньги?..
Находясь в плену сомнений, он каждого, кто не так скажет, не так глянет, брал в оборот. Пускал с лестницы, грозил пистолетом. Сражался с патрулями...
Дальневосточник не пил, а слушал его хорошо.
Не проронив слова, слушал.
- Третьего дня заявляет: с тобой убегу! На фронт уеду, возьмешь?.. Обшивать буду, обстирывать. Я, Фонечка, на районных соревнованиях второй результат выбивала, и в живого фашиста попаду, не сомневайся... Дуреха: под Старую Руссу бежать? Алеха там сейчас терпит, мать ее, Старую Руссу. Завидует: Москва, сам понимаешь, столица... Как вспомню сорок первый год, как с капитаном Трофимовым на Можайском направлении в засаде сидели. Вдвоем, на "ишаках" Посадили нас вдвоем встречать врага, отражать налеты. "Юнкерсы" на Москву где-то стороной идут, а возвращаются над нами низом... Стекла в пустых дачах дрожат, яблоньки осыпаются. Капитан Трофимов только зубами скрипит. Золото мужик - капитан Трофимов. Такие были летчики, не чета Веревкину, действительно орлы, для них что надо из-под земли достанешь... Короче, мы в "Москву" прямо с вокзала, кто в чем, в шлемофонах, в унтах, как орда, швейцар на входе артачится, вроде не так одеты. Я ему дуло в бок, он и заткнулся. А как с бляхами нас увидел, уже другой, лыбится: я, говорит, при обязанностях, у меня на гостя нюх. За налетчиков, спрашиваю, принял, с нюхом-то? За диверсантов? Мы здесь, Алеха там, "ИЛов" прикрывает... Знаешь, как "ИЛов" надо прикрывать? - с вызовом спросил Чиркавый, метнув на Горова темный, презрительный взгляд.
Фронтовика будто подкинуло при этом, он стал на ноги пружинисто и твердо. Поднял на уровень глаз рядком составленные пальцами вперед ладони, глубоко ими нырнул и выплыл. Нырнул - и выплыл.
- Всю дорогу так, чтобы "ИЛов" не обогнать, а себя под зенитку не поставить. Они ведь на малой скорости, как жуки...
Горов неподвижно, без вращения глазами, его слушал, как бы сквозь рассказчика всматриваясь в морозное небо над снегами северо-запада, в скаженную, без роздыха работенку летчиков по взаимосвязи, взаимной выручке, без чего людям нельзя.
Генштаб удачно переключил стрелки.
Алексей уже не жалел, что его занесло в эту избу, свело с фронтовиком Чиркавым.
Во входную дверь постучали.
- Кто? - поднялся с места Горов.
- Я,товарищ капитан!
Он узнал голос Житникова, поднял задвижку.
- Посыльный шумнул, что вас... это...
- Все в порядке, Житников.
- Я нашел другой ночлег, товарищ капитан.
- Все в порядке, беги.
- С-секреты? - надвинулся сзади Чиркавый. - От меня?
- Какие секреты? Летчик мой, сержант Житников...
- Проходи, сержант, если летчик. Садись, если летчик. Я не смотрю, что сержант...
- Проходи. - Горов пропустил Житникова вперед. Сели за стол втроем.
- А бьют "горбатых", я тебе скажу! - продолжал Чиркавый, подчеркнуто обращаясь к Горову. - Иной раз "ИЛ" внизу парит, как самовар, а тянет домой, из последних сил тянет, линию фронта перевалит - бух в снег и уже на крыле, пляшет, руками размахивает, дескать, ура, живой... Вот с косой-то каждый день в обнимочку намаешься, так, бывает, иной раз не знаешь, что бы дал, только бы куда прислониться... Сказали бы сейчас: все, Чиркавый, ты свой долг исполнил, оставайся в тылу, - я бы до неба прыгнул, честно. У нее муж-то на броне, она так считает: с одним, говорит, спишь, другой нравится, в том и разница, смятенная улыбка блуждала на устах Героя.
- У вас сколько сбитых, товарищ капитан? - вклинился в беседу Житников. Горов, дорожа вниманием Героя, боясь неосторожным словом его спугнуть, утратить, надавил сержанту на сапог: помалкивай!
- Хоть мать родную!
- На ходу вскочил в последний вагон...
- Отставание от поезда расценивается как дезертирство!
- Да здесь я, товарищ капитан, не отстал... Он Паулюса в плен брал!
- Кто?
- Земляк!
- Вы и рот раззявили, готовы эскадрилью бросить! Гитлера он в плен не взял?
- Ему эсэсовская охрана ногу прострелила!
- Какая охрана? Какую ногу? В газетах ни о какой стрельбе не было...
- Не было! - Объясняясь и тяжело дыша, Житников меньше всего думал о своей вине перед капитаном. А его погрузили в поезд с раздробленным коленом как участника капитуляции, проведенной Ильченко...
- Голову ему не зацепило? Осколком или чем другим?.. Капитуляцию проводили маршал Воронов и Рокоссовский!
- А брал Паулюса в подвале универмага Ильченко со своими бойцами!
Летчики навострили уши: подвал, последнее прибежище 6-й немецкой армии, универмаг, снимки которого поместили все газеты...
- Он первым проник в их убежище, Ильченко... Капитан примолк, отвалился к стене, на лицо его легла тень, - в тени, затаившись, узнавал Горов подробности последних минут великой, вдали от них прогремевшей битвы. Взвинченный выходкой Житникова, вновь на него взъевшийся Горов начало рассказа пропустил, а безвестному Ильченко, о котором талдычил сержант, воспротивился. Капитан готов был сколь угодно слушать о маршале Воронове, о генерале Рокоссовском Константине Константиновиче, о командарме Шумилове... Капитуляция! Кто где стоял, куда повернулся, что сказал, - история, при чем тут Ильченко? Но когда этот из небытия явившийся хохол крикнул бойцам "Наша взяла!" и птицей вымахнул через бруствер в сторону универмага, Горов взял себя в руки, воочию представив, как над обломками кирпичной стены поднялась - впервые за войну белая тряпица, наволочка, поддетая штыком. Поднялась, затрепетала на ветру, взывая к вниманию и милосердию. И этот Ильченко из своего укрытия броском (бойцы за ним) туда, где галдят возбужденные, высыпавшие на мороз немцы. В темноте, не задерживаясь, не отвлекаясь на расспросы, - так велит ему чутье разведчика, - устремляется к черному провалу входа. До зубов вооруженная, сдерживающая себя охрана. Заросшие лица, гортанная речь... Вот оно, капище врага! Сумерки бетонного туннеля, необходимость двигаться на ощупь, вытянув перед собой руки... Офицерские, генеральские погоны в свете плошек... Целый выводок генералов. Принужденных к переговорам, выставляющих условия, предающих эти условия огласке педантично, пункт за пунктом, как будто составленный ими перечень способен что-то изменить, - разбитый генерал исстари сутяга... Что же Ильченко? На высоте: "Требую встречи с Паулюсом!" - говорит старлей Ильченко (справедливость всегда скажет лучше). Быстрый, глазастый, охвачен чувством "Наша взяла!", головы не теряет. Голова у него ясная. В лабиринте темных подземных ходов и как будто начавшихся переговоров знает одно: не упустить Паулюса.
Доступа к Паулюсу явочному парламентарию не дают.
Фельдмаршал нездоров, плохо себя чувствует, испытывает потребность в уединении.
Вместо содействия встрече немецкая сторона продолжает выставлять условия, перечисляет просьбы. В частности: не разоружать солдат в присутствии фельдмаршала. Слишком тягостная картина. "Его сердце этого не выдержит..." "Заметано", - коротко говорит Ильченко, располагаясь в тесноте так, чтобы видеть раскрытую входную дверь, мимо которой могут провести Паулюса, а выражением лица, всей своей позой демонстрируя внимание к тому, что говорят ему генералы. Тем более что сказанное касается его, Ильченко, лично: немецким генералам в качестве представителя для переговоров надобен советский генерал. Полномочный, на уровне штаба Донского фронта, не ниже. "Подключим", - отвечает Ильченко, оборотившись в слух: какая-то возня поднялась за раскрытой дверью... Немецкие генералы ждут советского генерала, а детали предстоящей церемонии обсуждают, плодя параграфы и пункты, с ним, старшим лейтенантом: гарантировать Паулюсу безопасность, не учинять ему допроса, оставить денщика... Не для отвода ли глаз все это? Пользуясь заминкой - упрятать Паулюса... пойти на все, только бы не допустить его пленения?
"Немецкую охрану снять, свою поставить!"
Уралец, земляк Житникова, занимает пост у комнаты, в которой, как уверяют Ильченко генералы, находится фельдмаршал.
"Никого не впускать, не выпускать, сбежит - расстрел на месте".
Гудит в потемках агонизирующий штаб.
Ждут капитуляцию, отвергают ее, проклинают ("Сибир, кальт"), пырнуть часового у двери ножом, пристрелить - проще простого...
Ильченко подойдет, насторожит слух - тишина за дверью. "Ну как, упустили?!" - "Никто не выходил, товарищ старший лейтенант". - "А может, там и не фельдмаршал? Ведь я им на слово поверил..." Не шорохи, не шаги выслушивал старший лейтенант - опасался поступка, одинокого выстрела (Горов - вместе с ним: фельдмаршалы, как известно, в плен не сдаются).
Прибыл наш генерал.
Тот, кто находился в комнате - сухощавый, длинный, под стражей поднимается во двор. Быстро проходит мимо своих солдат, бросающих в кучу оружие, занимает место в "эмке", чтобы следовать на допрос. Смотрит, как растет, растет штабель "шмайссеров", парабеллумов, штыков. Смотрит. Сердце ему не отказывает. "Эмка" трогает, съезжает со двора. "Документики бы проверить", - спохватился Ильченко, глядя вслед автомобилю (тут Горов его понял, посочувствовал старшему лейтенанту). Не успела "эмка" свернуть за угол, как с чердака универмага ударили автоматы, подсекли уральца. "Крови вышло много, терял сознание..." Приходя в себя, спрашивал: "Того взяли?" На третий день в госпитале успокоился, узнав из газет: того, фельдмаршала...
- Скиксовал Паулюс, - проговорил Горов. - Скиксовал господин фельдмаршал... Сколько ему лет?
- На вид старый. Лет пятьдесят.
- Тем более!
- Наших-то сколько положили, фрицы сопливые...
- Сталинград - советский Верден, - сказал Житников, любивший давать определения и слышать потом, как подхватывают их приятели и повторяют.
- С оговоркой, - возразил Горов, как видно, думавший об этом. - Верден всех обескровил, и французы, и немцы после Вердена выдохлись, а наши?! Так прут на Ростов, что только держись!
- Так прут, что нам ничего не останется.
- Пока доедем, пока переучимся, пожалуй, и на фронт не попадем!
- Братцы, только бы не "ЛАГГи"! - воскликнул Житников, умевший угадать не только общее желание, но также и общее сомнение. - Только бы не "ЛАГГи", повторил он, думая об Оружии.
В обсуждениях, которыми летчики могли заниматься часами, сопоставляя данные наших и германских боевых машин, первым показателем являлась скорость, а вторым - маневр. Как раз по этим данным истребитель "ЛАГГ-3" серийного производства преимуществ нашим летчикам не давал. В управлении он был тяжел и своенравен, на фронтовых аэродромах аббревиатура "ЛАГГ" читалась так: лакированный авиационный гарантированный гроб. Дальневосточники знали об этом, и возглас Житникова "Только бы не "ЛАГГи"!" выражал общую надежду на получение новинки, которой можно было бы играть в бою.
- На чем прикажут. Житников, на том и пойдем, - поставил сержанта на место капитан Горов. - Не хочешь - заставим, не умеешь - научим... Другое дело где? - направил он разговор в более спокойное русло.
Где их выгрузят, где станут переучивать?
С того дня, как отъезд эскадрильи на запад, в Россию, решился, Горов поверил, что встреча его с Москвой наконец состоится. "На фронт улетал из Москвы, - скажет он когда-нибудь, вспоминая. - Капитаном, командиром эскадрильи". Что-то важное было для него в том, чтобы связать свою военную судьбу со столицей... Николай, братишка, в декабре сорок первого пропавший без вести под Москвой, прислал ему набросок карандашом: на фоне кирпичной кремлевской стены выставляется домик с мезонином, виден осенний газон, вскопанный лопатами, чернеют разрытые посадочные гнезда. Пометка внизу листа: "С натуры..." Не сразу понял Алексей, что вдруг за домик объявился на Красной площади, не сразу угадал в нем Мавзолей, обшитый в целях маскировки досками под легкое строение... Торопливый, отмеченный тревогой и горечью рисунок последняя весточка от Николая...
Гадания дальневосточников велись, естественно, вокруг столицы.
Переучивание предполагалось в Подмосковье.
Все годилось Горову, все - Москва. Житников, губа не дура, прицелился на Центральный аэродром, ЦА, согласно армейским документам. Лихо, сержант, лихо. Молодым людям, вырастающим в провинции, как давно замечено, свойственно бывает с отроческих лет облюбовывать в далеких столицах свои уголки и силой ненасытного воображения обживать их, осваивать до последней достопримечательной былинки. Больше других нуждаются в этом те, кто растет в одиночестве, чье детство обездолено. Для Алексея Горова таким уголком был ЦА некогда пустырь на московской окраине, Ходынка, где на заре авиации пионеры моторного летания испытывали силу и направление своего опасного спутника ветра, выбрасывая над головой носовой батистовый платочек...
Знали, знали репортеры-молодцы, чего ждет от них читатель в сибирской глуши, и какие описания, какие шикарные картины выходили из-под их пера! Взлетная дорожка с горкой для трансполярного броска "АНТ-25" подавалась в газетном отчете так, что был виден "тонкий просвет между узким днищем перегруженного самолета и частоколом изгороди, за которой щиплет травку беспечное стадо". Алексею такие описания нравились, иногда он их с удовольствием пересказывал. А репортаж о рейсе из Кенигсберга с тремя пассажирами на борту?.. Весть о том, что самолет благополучно прошел Великие Луки и приближался к Москве, "волнением и нетерпеливой радостью брызнула по телефонным проводам красной столицы. Внезапно, без предупреждения, этапным порядком по воздуху... это похоже на фашистскую манеру обращения с арестованными. Но вдруг не они? Или они, но в последний момент случится что-нибудь страшное?.. Если бы знать на два, на три часа раньше, - здесь собрались бы сотни тысяч московских рабочих... Вдруг откуда-то из темноты многоголосый шум, радостный, звенящий оркестровый марш... это рабочие соседних с аэродромом заводов, чудом узнав о волнующей вести, буквально в несколько минут собрались тысячными колоннами и с оркестром, со знаменем шагают сюда... Первым по-хозяйски открывает дверцу самолета начальник авиации. Зато вторым пусть вторым! - можно схватить, обнять и прижаться губами к холодным щекам живого, настоящего, спасенного из фашистского ада усталого, но улыбающегося Димитрова...". Алексей глотал эти строки, упивался ими: внезапно, по воздуху... вдруг случится? Авиация представала здесь в глазах миллионов в своем высоком, гуманном назначении, искупая и оправдывая жертвы, понесенные ради нее человечеством: она служила делу справедливости, защищала его и спасала. А стойкий антифашист, герой Лейпцига Георгий Димитров, которому авиация так услужила, был тем, кто в двадцать первом году поднял рабочих Болгарии на помощь голодающим Поволжья...
И как же подосадовал Горов, когда в день посещения ЦА товарищем Сталиным на аэродроме не оказалось автора этого репортажа, влюбленного в революцию и революционеров, знающего толк в летных делах! Другие писали как-то сухо, уведомительно: осматривал образцы, беседовал с конструкторами. Был дан снимок: товарищ Сталин в белой фуражке и темном, развеваемом ветром плаще здоровается с Валерием Чкаловым. Дружески придерживает его за локоть: "Ваша жизнь дороже нам любой машины..." Вместе с заботливыми словами имя заводского испытателя разнеслось с ЦА по стране...
Конечно, большей известностью, чем ЦА, пользуется Тушино, центральная арена всех авиационных празднеств. Тушино доступно, открыто, лучше подходит для народных гуляний и зрелищ, однако проводы папанинской экспедиции узким кругом лиц происходили на ЦА. Тут другая атмосфера, свои обычаи, свои порядки... Можно сказать, что здесь судьба военной авиации сплелась с магистральным курсом пореволюционной России. Когда Горов поступил в училище, прославленный испытатель ЦА Чкалов с товарищами открывал воздушный парад над Москвой, а по выходе из училища, уже на Востоке, слушая первомайское радио с Красной площади, Алексей следил за пролетом лучших летчиков РККА под командой Анатолия Серова - вдоль стрелы Ленинградского шоссе, на сияющие купола Василия Блаженного...
Теперь Горов - капитан, командир эскадрильи, но все так же далек от него ЦА, подчиненный режиму закрытого объекта: спецрейсы, шеф-пилоты, церемонии официальных встреч (а для базирующихся здесь авиаторов - концерты популярных артистов, сеансы одновременной игры с гроссмейстерами, новинки экрана. Командиры экипажей и частей, проходящих Москву с фронта на фронт, всеми правдами и неправдами стремятся попасть на ЦА. Главный штаб ВВС, держа аэродром под своим контролем, сурово, не всегда, впрочем, успешно, пресекает эти попытки).
Чем же кончились дорожные мечтания дальневосточников?
В центр Москвы их не пустили.
В Подмосковье - тоже.
Им отвели для жительства подмосковную деревеньку, на пастбищах которой полевая команда БАО разбила зимний аэродром.
"Дыра", - скулили бы другие, но летчики Горова, покинувшие таежные, своими руками отрытые землянки, готовили себя к фронтовой, исполненной лишений жизни и не роптали: Москва - рядом, вместе с ними квартируют в деревеньке истребители-фронтовики, отведенные в тыл для переучивания, так что рассказы о боях, все новинки тактики - из первых рук... "Здорово! - радовался Житников. Знать бы только, что получим?" - "Что дадут, то и возьмем!" - вновь осадил его капитан.
В избу, ему отведенную, Горов стучал долго. - Местов нету, все занято...
- Одного человека, мамаша!..
- К другим просись, я свою очередь отслужила. Он уговаривал, хозяйка не пускала, и долго бы это продолжалось, если бы не посыльный из штаба, которому бабка, приученная к военным порядкам, открыла сразу. Вместе с ним вошел и Горов.
- Постоялец мой залег, - предупреждала старуха, пока Горов обметал в сенях ноги, - смотри, осерчает.
- Кого черт принес? - донеслось из боковушки, закрытой пестрой занавеской. - Дверь высадят, холода напустят... Что - Веревкин?.. Катись к своему Веревкину, знать не желаю!.. Вдвоем?.. А я сейчас обоих, у меня это быстро!..
Хозяйка знала военные порядки, а гонец из штаба - нрав ее постояльца: гонца тут же как ветром сдуло.
Хозяйка, указывая в сторону занавески, пояснила Горову: "Он веселый... Из Москвы вернется, песни поет..."
- Дальний Восток? - восклицал постоялец, отдернув для лучшей слышимости полог на дверном проеме, но не показываясь. - На хрена мне нужен Дальний Восток!.. А если год под Старой Руссой, не вылезая, это как? Силой вломятся, на голову сядут...
- Я не силой...
- А то я не слышал, как вдвоем избу таранили!
- Меня направили...
- Топай, Дальний Восток, откуда пришел!
- Афанасий Семенович, что же ты на ночь глядя человека гонишь, вступилась за Горова старуха. - Или лавки моей жалко? Не пролежит. А уж засветло разберетесь.
Кровать под Афанасием Семеновичем протестующе скрипела.
- Афоня Чиркавый гремел и будет греметь, - откинул он занавеску, выходя на свет и нетвердо стоя на ногах. - Командовать? - с вызовом спросил он.
- Командую! - в тон ему ответил Горов.
- От Веревкина?
- От Тихого океана, сказал же...
- Веревкин на мое место кандидата подбирает? Избавиться хочет? - Темные, цыганского типа глаза Чиркавого диковато сверкали.
Горов, переминаясь на пороге, готов был хлопнуть дверью, его удержала Золотая Звезда Героя на гимнастерке фронтовика.
- Напугал Веревкин, страсть! - гремел Чиркавый. - ~ Воздушные стрельбы назначил! Отлично. Даже очень хорошо. С тобой в стрельбе состязаться? Пожалуйста. Хоть с Клещевым, хоть с Барановым!
- С поезда я, "состязаться"... Десять дней тряслись, все еще еду...
- Ах. притомился... Устал!.. А год под Старой Руссой, не вылезая, одна официантка, зубная врачиха да фря, которая строит из себя недотрогу... - При слове "фря" он запнулся, сморщился, одумываясь, не лишку ли хватил, и продолжал: - И ведь опять туда, в болото, неужели пожить отдельно не заслужил?.. Переучиваться?.. Или же Веревкину наушничать?
- Будь здоров, Чиркавый! - грохнул дверью Алексей. Уязвленный в лучших своих чувствах, смиряя обиду, раздумывал он на крыльце, под звездами, куда ему податься, в какие ворота стучать, а старуха за его спиной, в сенях, пеняла постояльцу: "Чем одному-то маяться, сели бы рядком да песни пели... поезд из Москвы последний, теперь до утра не будет..." - "Не будет?" - "Нет... Человека на мороз выставил, десять дней, говорит, трясся... Хорошо ли, Афанасий Семенович?.."
Дверь позади Горова раскрылась.
- Мерзнешь, Дальний Восток? - Чиркавый стоял перед ним, придерживаясь за скобу. - Какие все в тылу барышни, слова не скажи, сейчас в обиду... Давай в избу! Повторять не буду, сказано - не студи!..
Алексей, прохваченный морозцем, прошел к протопленной печи, молча начал раздеваться.
- Водка есть? - спросил Чиркавый. - Спирт? - Он брезгливо поморщился. Давай спирт. Мать, что с ужина осталось?.. А много и не надо, рукавом занюхаем...
Непьющий Горов, слова не говоря, достал припасенную для первого фронтового застолья баклажку. Чиркавый одернул гимнастерку, примял ладошкой волосы, плеснул из фляги по кружкам: "Дай бог не последняя!"
С Золотой Звездой Героя фронтовик Чиркавый свыкался медленно и трудно. В морском порту, где до призыва в армию его знали как хваткого стропаля, парни от моды не отставали. Один щеголял в "капитанке" с надставленным плоским лакированным козырьком, другой форсил хромовыми сапожками "джимми" с вывернутыми наружу желтыми голенищами, а на маленьком Чиркавом всегда красовался берет с помпоном, выменянный у боцмана канадского лесовоза на бухточку манильского троса. Других, более существенных отличий от портовой братвы Афоня не имел, отсюда и прозвище его - Беретка.
За полтора года боев лейтенант Чиркавый поднялся до капитана, получил эскадрилью и недавно стал Героем. В нем ожидали теперь проявления добродетелей и достоинств, которых до Золотой Звезды никто в Чиркавом не подозревал. Это всегдашнее, где бы он ни появлялся, ожидание стесняло летчика; гордясь наградой, он чувствовал себя подчас не в своей тарелке. Повезли Героя на камвольный комбинат налаживать шефские связи. Повели по цехам. Объяснения он слушал рассеянно. "Как в курятник попал", - улыбался фронтовик обалдело, провожая женские мордашки, - в таком прекрасном окружении он давно не бывал. Девчушкам, ойкнувшим в дверях, он выразительно мигнул, председательшу месткома обхаживал на портовый манер, высказываясь за танцы, записывая телефончик... Комсомольский секретарь, очкастый малый с птичьей грудью, взяв дорогого гостя под локоть, повел его в президиум: "Расскажите, как бьете захватчиков, что пережили..." При виде гремевшего аплодисментами зала игривость сошла с Чиркавого. Что им говорить? - встал в тупик летчик, глядя на усталые в сочувствии и ожидании обращенные к, нему лица женщин, жаждавших какой-нибудь весточки, живого слова о ком-то из близких... Не он им нужен, не Чиркавый: "Как бьете захватчиков"?.. А что говорить, если под Старой Руссой нам, братцы, пока не светит... Закопался фриц в землю, зенитки понаставил, на барраж выходишь - темно в небе. Весь год на "ишаках" "Р-пятых" прикрывали; все, что было, брал Сталинград, все в него как в прорву уходило. Чтобы отвлечь врага от Сталинграда, наступать было сунулись под Старой Руссой... не при женщинах о том вспоминать. Рот не откроется. "Что пережил"!.. Хватил Афоня лиха, мог бы поделиться. Что пережил, когда одна четверка, работая на переднем крае, ударила по своим, а обвинили его, Чиркавого, штурмовавшего в тот же момент четверкой тылы противника... "Генерал-пристрелю", дабы немедля кого-то покарать, схватился за пистолет. И он, Чиркавый, - неужели молодой лоб дураку подставлять? - тоже выхватил "пушку"... Этого ждет от него притихший зал? Матери, жены? Пацанва, облепившая подоконники, рассевшаяся на полу?.. "Есть на Северо-Западном фронте капитан Алеха Смирнов, как говорится, отважный воздушный боец. Герой Советского Союза. Лично капитан Смирнов уничтожил двадцать фашистских самолетов. Приведу вам такой эпизод..." Так он вывернулся. Мало в бою, - Алеха Смирнов его и в тылу выручил, на камвольном комбинате.
Все обиды, которые Чиркавый принял и стерпел на фронте, теперь оживали, просясь наружу, требуя отмщения. Досуга летчик коротал в прокуренном уюте коммерческих рестораций, где неутомимый джаз и певицы в вечерних платьях, где быстро сыскивались друзья - все закадычные - и подруги - все верные и кроткие. С ними он бывал то милостив, то крут, по ничтожному поводу вспыхивал, нес все, что наболело, - все в нем двоилось. С одной стороны, золото Героя на груди, двадцать один грамм чистого веса, знак высшей справедливости, если не сказать - избранности Афанасия Чиркавого, портового стропаля в недавнем прошлом. Сколько народа полегло, какие парни, а он, Беретка, сеченный немецким железом, невредим, а теперь приравнен к тем, кто вывозил челюскинцев. Одно он понял: Дуся Гнетьнева, писарь из полка бомбардировщиков, к нему не переменилась. Протянула ручку, чмокнула, недотрога, в щечку: "Поздравляю, товарищ капитан, с высокой правительственнойнаградой..." - "Фря", - сорвалось у него, сорвалось от обиды. Да и как сдержаться, если все окружавшие Чиркавого к нему переменились, а Дуся осталась холодна, как была! А в твердости ее, неподатливости, в том, как она ровна с ним, нельстива, ее же достоинства и выступают.
Тех, кто сейчас в Москве мельтешит перед ним. Героем, льет патоку, не сразу раскусишь.
- ...Люстры пудовые, скатерочка с хрустом, Эх, говорит, Фоня-Фонечка, люблю, когда мужик нескупой. Обещалась сюда приехать... Врет? Верить ей, москвичке? - хотел знать Чиркавый, ища поддержки у дальневосточника. - Или все потому, что Герой, деньги?..
Находясь в плену сомнений, он каждого, кто не так скажет, не так глянет, брал в оборот. Пускал с лестницы, грозил пистолетом. Сражался с патрулями...
Дальневосточник не пил, а слушал его хорошо.
Не проронив слова, слушал.
- Третьего дня заявляет: с тобой убегу! На фронт уеду, возьмешь?.. Обшивать буду, обстирывать. Я, Фонечка, на районных соревнованиях второй результат выбивала, и в живого фашиста попаду, не сомневайся... Дуреха: под Старую Руссу бежать? Алеха там сейчас терпит, мать ее, Старую Руссу. Завидует: Москва, сам понимаешь, столица... Как вспомню сорок первый год, как с капитаном Трофимовым на Можайском направлении в засаде сидели. Вдвоем, на "ишаках" Посадили нас вдвоем встречать врага, отражать налеты. "Юнкерсы" на Москву где-то стороной идут, а возвращаются над нами низом... Стекла в пустых дачах дрожат, яблоньки осыпаются. Капитан Трофимов только зубами скрипит. Золото мужик - капитан Трофимов. Такие были летчики, не чета Веревкину, действительно орлы, для них что надо из-под земли достанешь... Короче, мы в "Москву" прямо с вокзала, кто в чем, в шлемофонах, в унтах, как орда, швейцар на входе артачится, вроде не так одеты. Я ему дуло в бок, он и заткнулся. А как с бляхами нас увидел, уже другой, лыбится: я, говорит, при обязанностях, у меня на гостя нюх. За налетчиков, спрашиваю, принял, с нюхом-то? За диверсантов? Мы здесь, Алеха там, "ИЛов" прикрывает... Знаешь, как "ИЛов" надо прикрывать? - с вызовом спросил Чиркавый, метнув на Горова темный, презрительный взгляд.
Фронтовика будто подкинуло при этом, он стал на ноги пружинисто и твердо. Поднял на уровень глаз рядком составленные пальцами вперед ладони, глубоко ими нырнул и выплыл. Нырнул - и выплыл.
- Всю дорогу так, чтобы "ИЛов" не обогнать, а себя под зенитку не поставить. Они ведь на малой скорости, как жуки...
Горов неподвижно, без вращения глазами, его слушал, как бы сквозь рассказчика всматриваясь в морозное небо над снегами северо-запада, в скаженную, без роздыха работенку летчиков по взаимосвязи, взаимной выручке, без чего людям нельзя.
Генштаб удачно переключил стрелки.
Алексей уже не жалел, что его занесло в эту избу, свело с фронтовиком Чиркавым.
Во входную дверь постучали.
- Кто? - поднялся с места Горов.
- Я,товарищ капитан!
Он узнал голос Житникова, поднял задвижку.
- Посыльный шумнул, что вас... это...
- Все в порядке, Житников.
- Я нашел другой ночлег, товарищ капитан.
- Все в порядке, беги.
- С-секреты? - надвинулся сзади Чиркавый. - От меня?
- Какие секреты? Летчик мой, сержант Житников...
- Проходи, сержант, если летчик. Садись, если летчик. Я не смотрю, что сержант...
- Проходи. - Горов пропустил Житникова вперед. Сели за стол втроем.
- А бьют "горбатых", я тебе скажу! - продолжал Чиркавый, подчеркнуто обращаясь к Горову. - Иной раз "ИЛ" внизу парит, как самовар, а тянет домой, из последних сил тянет, линию фронта перевалит - бух в снег и уже на крыле, пляшет, руками размахивает, дескать, ура, живой... Вот с косой-то каждый день в обнимочку намаешься, так, бывает, иной раз не знаешь, что бы дал, только бы куда прислониться... Сказали бы сейчас: все, Чиркавый, ты свой долг исполнил, оставайся в тылу, - я бы до неба прыгнул, честно. У нее муж-то на броне, она так считает: с одним, говорит, спишь, другой нравится, в том и разница, смятенная улыбка блуждала на устах Героя.
- У вас сколько сбитых, товарищ капитан? - вклинился в беседу Житников. Горов, дорожа вниманием Героя, боясь неосторожным словом его спугнуть, утратить, надавил сержанту на сапог: помалкивай!