Но облегчения не испытал.
   Содеянное флагманом ужасно и вместе с тем вполне доступно пониманию авиатора-профессионала: потеря ориентировки. В авиации такие несчастья порождаются известными причинами халатности, самонадеянности, в конечном счете непрофессионализма. В данном случае беду усугубили погодные условия весны, топография прифронтового района. Но Горов! Зрелый летчик, капитан, командир эскадрильи... Как же Горов оказался во власти непутевого?!
   - ...Извинение мне принес, - припоминал Михаил Николаевич далекие денечки. Чем дальше шел разговор, тем меньше скрывал Михаил Николаевич за растерянностью, его охватившей, симпатию к своему воспитаннику, "любимцу Егошина", как о нем говорили, тем заметней на губастом лице бывшего студента техникума меховой промышленности, на его покрасневшем от натуги и страдания тонкокожем лбу выступало усилие проникнуть в мир чужой души. А командарма, в шестнадцать лет впервые раскрывшего букварь, кто учил разгадывать подобные загадки? Но и от этого бремени не позволено им уклониться. Ничьей и ниоткуда помощи не ожидая, они оба, Хрюкин и Егошин, мучались, доискиваясь причин разыгравшейся драмы. - Он, товарищ генерал, видите, как считал: если я, например, старший командир, то, значит, у меня все идеально. Так представлял. Имел тенденцию обожествлять, что ли...
   - Хорошо помню Горова, - задумчиво повторял Хрюкин, не отпуская от себя Егошина. - И портсигар свой... Еще бы!
   ...Двадцать второго июня, днем, часов около пяти, когда Хрюкин пробился наконец на КП командующего 12-й сухопутной армией генерала Понеделина, его поразил существовавший, оказывается, в природе щебет птиц, стук дятла по коре. Донеслось мычание недоеной коровы. Возможно, танки врага встали на дозаправку, а "юнкерсы" перед очередным налетом загружались бомбами, но так или иначе, десять, пятнадцать минут - или какие-то секунды? - царила тишина, сюрприз, откровение войны, пожелавшей сказать, что она не только грохот, кровь и смерть, но и такое вот умиротворение тоже. "Воюем двенадцать часов!" - говорил в этой тишине, когда Хрюкин вошел, плечистый полковник, знакомый Хрюкину по совместным штабным учениям, человек общительный и дошлый; на ужине, устроенном после учений, полковник со своим бокалом обошел за столом всех, кто был старше его по должности и званию, учтиво интересуясь, какое сложилось мнение о штабной игре, каждому выражая свои личные чувства. Сейчас, во всем новеньком, посверкивая медалью "XX лет РККА", полковник, прямо не обращаясь, адресовал свою речь Понеделину. Тот сидел молча, нахохлившись, его крестьянское приветливое лицо, освещенное обычно слабым румянцем, было бледно, как у обморочного. "Авиация, как всегда, вовремя, - обрадовался полковник Хрюкину. Вчера из Москвы приволок чемодан литературы, прекрасный комплект, кстати, и "Биографии" этого... Плутарха, да и "Первый удар" Шпанова... А свояченица моя работает в приемной Михаила Ивановича Калинина. Так она, свояченица, подбросила мне на дорогу десять пачек "Герцеговины Флор"... Товарищ генерал-майор авиации! - тут же вовлек он Хрюкина в свои заботы, надеясь расшевелить-таки Понеделина, вывести его из шокового состояния. - Вы человек некурящий, так? Давайте ваш портсигар. Давайте, давайте!.. Павел Григорьевич, есть предложение заполнить портсигар генерал-майора авиации Хрюкина московскими папиросами марки "Герцеговина Флор" с таким расчетом, чтобы через три-четыре недели в таком же составе раскурить их в поверженном Берлине!.."
   Понеделин при этих задорных словах отвлекся от своей думы. Приподнял голову нехотя, где-то на уровне живота полковника задержав свой взгляд, исполненный такой беспросветной тоски и горечи, что Хрюкину стало не до портсигара.
   Полковник, поштучно продувая папироски и постукивая ими о днище, уложил одна к одной двадцать пять штук и щелкнул крышкой, чтобы какие-то минуты спустя вместе с ними и портсигаром сгинуть в шквале артиллерийского налета, оборвавшего первое затишье первого дня войны...
   Жесток огонь, уничтожающий иллюзии тишины, беструдной победы.
   - ...И портсигар свой помню, - повторил Тимофей Тимофеевич, связывая упование на взятие Берлина через три-четыре недели после начала войны, исповедовавшееся не одним штабным полковником, лишь взятое им напрокат, и Горова, принявшего флагмана на веру. Далеки они друг от друга, полковник и Горов, как июнь сорок первого далек от весны сорок третьего, а отказ от самостоятельного, трезвого взгляда на землю и небо роднит их.
   Жесток огонь, сжигающий иллюзии, но он же закаляет душу и дает человеку силы продолжать свой путь.
   - Иди, Михаил Николаевич, - сказал Хрюкин. - Летчики ждут.
   Дальнейший ход наступления, начатого под Сталинградом, требовал подавления вражеской авиации на полевых площадках прежде, чем она поднимется для поддержки своих наземных войск.
   - Лейтенант Гранищев, на КП!
   Павел сидел на завалинке барака, не шелохнувшись.
   - На КП, лейтенант, на КП! Бомбежки способствуют побегам!..
   "Налет на Таганрог", - понял Павел.
   Искупить вину, смыть позор. Снять грех с души, как говорили встарь.
   Вряд ли налет изменит судьбу товарищей. Где они? В каком положении? Вряд ли.
   Но быстрота, внезапность, предприимчивость дают иногда результаты, которых не ждешь!
   Спланированный штабом Хрюкина и порученный Егошину налет на таганрогский аэродром подхватил лейтенанта Гранищева.
   ...Какая-то жилочка тряслась и дрожала в Павле, когда он взлетел, угрожая лопнуть, не выдержать напряжения. "Не разминулись, встретились, товарищ командир", - отвлекся, переключился летчик на Егошина.
   "Ты веришь в первое впечатление?" - спросила его Лена однажды, и он, теряясь, как всегда, от ее вопросов, не зная, держит ли она в голове свою первую встречу с Барановым в Конной, или же говорит о впечатлении, оставшемся от их знакомства на посадочной МТФ, ответил, следуя правде, в том и другом случае для него убийственной: "Верю..." Если бы не Егошин, она бы вынесла из МТФ другое, совсем другое впечатление. Все между ними пошло бы иначе.
   Ничего не забыв, ничего не простив, он наблюдал за Егошиным пристрастно.
   "ИЛы", поднявшиеся с окрестных аэродромов, вышли на Ростов шестерками каждая в свое время, - чтобы получить здесь истребителей сопровождения. Обычное дело: "ИЛы", которым замыкать строй, подотстали. Егошин не подстегивал их, радиокоманду "Разворот!" не давал, позволяя летчикам почувствовать, что они не обуза, что на них возложено прикрытие, что вся колонна ими дорожит. На протяжении одной, а то и полутора минут выжидал Егошин, чтобы они подтянулись, подстроились, пришли в себя; пот в кабине "ИЛа" не утирают, пот на лице летчика просыхает сам, так вот: чтобы сошли, испарились следы первого умывания...
   Все это можно было бы одобрить и тут же поставить в укор, в прямое осуждение давешнему флагману. Но, показалось Павлу, медлит Егошин. Слишком уж он нетороплив. Тянет время, словно бы забывая, куда они посланы, зачем. Все решают минуты!..
   Но вот колонна в тридцать боевых единиц, каждой своей клеточкой повинуясь голове, составилась, внешне успокоилась, возбуждая общее чувство собранности, нерасторжимого - венец командирских усилий - единства, позволяя ведущему "добавить газок", как говорят летчики, увеличить скорость движения...
   И как же воспользовался этим Егошин?
   Он развернул колонну... в море!
   "Опять?" - возмутился Гранищев, вспомнив Авдыша, его рассказы о том, как уходил Егошин в кусты. - Вместо того чтобы жать напрямую, забирает в море... С таким-то хвостом!" - весь нетерпение, негодуя, он окинул взглядом умело собранную, - да, этого не отнять, - вздымавшуюся и проседавшую на незримых воздушных ухабах колонну. Разворот, смена курса - пробный камень сплоченности. Боевой порядок из тридцати экипажей после крутого, неожиданного маневра сохранял стройность и силу, выкованное Сталинградом единство "ИЛов" и "маленьких" было железным... Он понял, почему же так степенна, нетороплива колонна: о Лене, попавшей в Таганрог, никто не знает. Он единственный, кому известно ее участие в перелете!.. Надо было явиться в штаб. Надо было сообщить командованию, тому же Егошину. Он-то ее помнит... Дважды от имени штурмовиков благодарил телеграммами за прикрытие ее лично, телеграммы зачитывались перед строем, печатались в газетке...
   Павел вслушивался в эфир, в безнотную музыку боевого полета.
   Передатчик Егошина, изредка включаясь, всех подавлял, однако голоса вне регламента прорывались тоже. Требовательные - штурмовиков ("ЯКи", "ЯКи", сократите дистанцию, плохо вас вижу!"), сдержанно-независимые - истребителей ("Держусь заданного эшелона, прикрытие обеспечу!"), а также тех, кто обладал неписаным правом на подсказку, на совет. Такое право завоевал, например, капитан, известный в армии по имени и позывному Федот. "Море скрадывает высоту, низкий разворот опасен, будьте внимательны!" - дал в эфир рекомендацию Федот, и флагман Егошин не одернул Федота, своим молчанием согласился с ним. Внутри колонны царило согласие, умножавшее ее силу, ее грозную мощь, никто не выражал нетерпения. Лишь Амет-хан Султан, беспокойно сновавший с одного фланга строя на другой, казалось, был с Павлом заодно. Но когда он гортанно призвал товарищей: "Наведем порядок в небе!" - командир полка Шестаков тут же одернул его с земли: "Аметка, не зарывайся!.." Павел внял предостережению, адресованному Амету. Прикусил язык. Не спуская с Егошина глаз, признал: крюк в сторону моря расчетлив, оправдан. Да, конечно, именно так, внезапно, - со стороны ли морского простора, откуда сухопутных самолетов противник не ждет, прикрываясь ли солнцем, или же пользуясь разрезами местности, проходя в тени холмов, должно нападать на немецкий аэродром. Каждому сталинградцу это ясно, о чем речь? Азы повторяет Егошин, азы...
   С ясным пониманием нехитрой егошинской затеи Павел ощутил приход второго дыхания. Усталость его оставила.
   "Один "трехногий" застрял, остальные следуют по курсу "Шмеля", - сообщила земля. "Подняли "Бостонов", - понял Павел.
   "Бостоны", пришедшие через Тегеран, тоже в колонне... Будут завершать удар, ставить в Таганроге точку...
   Время неслось, утекая, не поддаваясь контролю.
   Давно ли прибыли "Бостоны"?
   Давно ли среди пыли и грохота Р-ского аэродрома представлялся он близ "Бостона" капитану Горову, и капитан, погруженный в свои заботы, потребовал от него, лейтенанта, уставного обращения? "Правильно потребовал", - решил Павел, думая не так, как утром, на Р-ском аэродроме: летчик, не вернувшийся с задания, в глазах живого товарища начинает выступать в новом, отличном от прежнего освещении. Павел думал сейчас о Горове как о невернувшемся, новое его понимание только-только складывалось, намечалось. "Правильно потребовал... Капитан, а в чем-то я его превзошел", - вдруг твердо вывел Павел. Трезвая мысль явилась ему как открытие. Чем глубже он в нее вдумывался, тем больший испытывал приток свежих сил...
   Маневр в сторону моря подсказан опытом, скрытый выход на хорошо защищенный аэродром нам, понятно, на руку, но вот какое сопряжено с ним неудобство: летчики над целью, под огнем должны перекладывать нагруженные бомбами, тяжелоуправляемые машины не в левую сторону, не в левый разворот, излюбленный птицами, а потому и человеком, научающимся от птиц, а в правую сторону, в правый разворот. Что несподручно. Пропадает контакт, разлаживается визуальная связь между "ИЛами" и "ЯКами", надежность боевого порядка слабеет. Павел ему воспротивился. Капитан Авдыш год назад, исходя из лучших побуждений, не смог развернуть вправо шестерку "ИЛов", и небо для сержанта сделалось с овчинку... Так настроенный, предубежденный, Павел между тем, стараясь перед другими не сплоховать, входил в затрудненный разворот, выполнял его, как и остальные двадцать девять летчиков, споро, ладно, не нарушая, не ослабляя боевого порядка... в чем нет, конечно, отдельной заслуги Егошина. Чтобы так собрать, так развернуть, так навести на цель тридцать разномастных бортов, каждый участник налета должен иметь за спиной Сталинград, пройти школу не одной, не двух летно-тактических конференций... Михаил Николаевич, как водится, пожинал плоды, а к развороту душа Павла не лежала... Он боялся, что в эти доли боевого маршрута, раскаленные близостью цели, когда вся необъятность жизни спрессовывается до размеров секунд, он пропустит, не увидит на земле то место, а с ним ускользнет от него и картина и понимание происшедшего с Леной, с капитаном в Таганроге. Уже взметнулись первые взрывы и заговорила зенитка, развешивая в небе черных медуз, и прозвучал в наушниках клич, в котором по дороге от Сталинграда на запад менялись только названия городов: "Я, Амет-хан Султан, нахожусь над Таганрогом, смерть немецким оккупантам!" - когда напрягшееся в Гранищеве ожидание сказало ему: "Здесь", и он, вытянув шею, даже слегка привстав на сиденье, поглядел туда... обмирание в груди, боязнь и желание встречи, - чувства, с которыми приближаются к телу усопшего. Постылый ли разворот тому причиной или непомерность жившей в нем надежды, но он увидел меньше, чем ожидал. Сходство аэродромов, ростовского и таганрогского, поразило его. Особенно со стороны реки, откуда выходил на город лидер. Та же здесь и так же протянулась черная посадочная полоса, на которой остановились, замерли, не "вильнув бедром" - как и он в Ростове, - два "ЯКа" с заводского двора, помеченные мелом, капитана и Егора, понял Павел, неразлучной пары. До казарм километра три. Оттуда, из казарм, рванули к ним грузовики с немецкими солдатами. Расстояние давало летчикам какие-то минуты. Расстрелять бензобаки, поджечь самолет, распорядиться собой...
   За пределами аэродрома, в поле, две воронки курились дымами: Павел отметил их - свежие авиационные погребения... как под Сталинградом. Потом он снова их вспомнил...
   - Шебельниченко, бей по "мессеру", который рулит!.. Ишь, таракан!.. Не дай ему взлететь! - ворвался в наушники напористый, сипловатый голос Егошина.
   Властный призыв командира подействовал на Гранищева, как звук трубы на боевую лошадь: не раздумывая, не теряя дорогих секунд, он свалился переворотом, чтобы поддержать Шебельниченко, лихого старшину-сердцееда, в качестве воздушного стрелка занявшего место в задней кабине командирской машины...
   Все дальнейшее раскололось надвое. Он увидел хвостовой знак "Черта полосатого", егошинской машины, неизменный и памятный со времен Обливской, увидел старшину Шебельниченко. По примеру сноровистых воздушных стрелков, понимающих толк и в обзоре, и в свободе обращения с турелью, Шебельниченко сбросил, оставил на земле колпак своей кабины. Тот же опыт искушенных бойцов сказал старшине, что подвесной брезентовый ремень, служивший ему сиденьем, в деле не годится. Ничем не прикрытый, но и ничем не стесненный, старшина поднялся в гнездышке во весь свой рост, стоял, развернувшись на врага грудью, и его злая, длинная очередь, взбивая быструю пыльную строчку на земле, настигала "мессера"... Удар!
   "ЯК" Гранищева на полном ходу как бы споткнулся, пропустив вперед всех, кто только что был с ним рядом, и в опустевшем небе, в одиночестве, тишине, охватившей летчика, Павла пронзила мысль: "Где Егошин - там мое горе. Обливская, МТФ, Таганрог..."
   Сколько-то минут тянул лейтенант, слыша тоскливый посвист ветра, видя, как бегут на него яркие краски земли, сомневаясь, чтобы клятое место во второй раз его от себя отпустило. Лишь то утешило Солдата, что не вражеский аэродром с казармой примет его, злорадствуя, в свои объятия, не гестаповский застенок, а клин пахоты, такой же, как в Пол-Заозерье, поросший ранней зеленью, издалека на него глянувшей...
   Он вымахнул из кабины на стерню, жестко оценивая и одобряя свою посадку, которую никто не видел. Да что в ней, в конце концов, в посадке?! То, что он вынес сегодня из перелета, потерял, преодолел в себе и утвердил, больше. Важнее, дороже всех егошинских посадочных канонов, вместе с "зонами", стрельбами, маршрутами, недополученными в училище и ЗАПе кровью и потом наверстанными на Волге и на Дону. "Больше, важнее", - повторял он возбужденно, не понимая происходящей в нем нелепой в открытой вражеской степи перемены. "Так бывает перед концом!" - вспомнил он где-то читанное. - "Просветление, вспышка чувств", - но от начатого не отступился. "Если бы он меня понял", напал Павел на первопричину, о которой знал, о которой все время думал и которую только сейчас, на краю бездны, так ясно и просто для себя выразил. Он внутренне замер от этой все объясняющей мысли, застывшее, выжидательно приподнятое крыло капитанского "ЯКа", когда Павел от него отходил, вырисовалось перед ним. "Понял, не поверил. Не решился. Не хватало духу... Бортпайка-то нет, бортпаек-то слопал!" - ужаснулся Павел своему положению на пустыре.
   Два тонких вигвамных дымка курились над бледно-зеленой стерней, мягко его принявшей, совершенно так же, как затухали две воронки, два свежих погребения на границе таганрогского аэродрома, и это случайное мелкое сходство, остро им схваченное, дало толчок исстрадавшемуся воображению, и тихий, подсушенный ветром озимый клин, где он стоял, наполнился грохотом грузовиков, мотоциклов, гиканьем и свистом автоматчиков, летевших за своей добычей, за капитаном Горовым и сержантом, севшим рядом ("Егор капитана не бросит... Спарились!..").
   Только предсмертные минуты неповторимы в кругах человеческой жизни.
   Смерть, надвигаясь на Горова в зеленых, шестиосных грузовиках, посылала ему самые страшные из последних минут, какие могут выпасть человеку, делая его бессильным свидетелем им же порожденной трагедии. Финал ее сверкнул, как грозовой разряд, высвечивающий мертвенным светом каждую былинку, но слишком краткий, чтобы все увидеть; потрясенное сознание успевает лишь воспринять то, что стоит перед глазами. Алексей не сразу понял, что громовая пальба, впервые им услышанная, вызвана появлением его самолетов и против них же обращена: он искал глазами лидера. Его в небе не было. Лидер исчез, непостижимо и зловеще, как японец в морозной синеве далекого Сихотэ-Алиня. Над летным полем, сжигая последние капли, пошатывались в кучно вспухавших разрывах "ЯКи", не знавшие спасения. Одному зенитка отбила крыло. Он кувыркнулся и рухнул, оглушив Горова взрывной волной; ярость орудийного грохота возросла. Оберегаясь от комьев земли, от взлетавших обломков, Горов увидел, как другой "ЯК", расстрелянный "эрликоном", вспыхнул на посадочной. С трудом удерживаясь на ногах, промеряя убывавшее расстояние до мотоциклов, до грузовиков, чувствуя необратимый лет секунд, Горов не в силах был отвлечься от маленького "ЯКа", опоясанного белым, как фата, кольцом. Мало сказать, что летчик его не растерялся, - он вел с немецкой зениткой игру в пятнашки, от которой веяло жутью. Увернувшись от залпа, в него нацеленного, уклоняясь от прерывистых очередей, его настигавших, он облапошивал орудийную прислугу, как хотел, доводя ее до осатанения; он знал и умел нечто, Горову недоступное. Колпак кабины был откинут, лента охватывала развевавшиеся волосы - Бахарева! Она одна состязалась в небе с врагом. Лидер сгинул, да Горов больше к нему и не взывал. Он отторгнул лидера от себя. На черной, оттаявшей, скользкой земле он один расплачивался за все и судил себя, как умел, воздавая должное видению надежды, - пока летчик в небе, надежда остается, а Бахарева, изловчаясь, гнала вперед. Она сработала лучше, чем он, капитан, распознала вражеский аэродром. Не влетела с маху, как он, в западню. "Трасса!" - задним числом воскресил он не понятый им сигнал, вопль отчаяния, которым потряс небо лейтенант Гранищев. И она, возможно... Какого парня упустил, Горов. Какою пренебрег подмогой. Ведь кроме верности, умения держаться рядом, - как дорог в нашем деле опыт, навык строгого контроля. Горов, Горов, задвинул лейтенанта в хвост. Потому что скромен, не упирает на заслуги. Без претензий и без ореола. Поставил его замыкающим. Так он и там теперь-то это ясно - из кожи лез, стараясь образумить капитана... В голове бы колонны держать сталинградца. Рядом. Глаз с него не сводить, каждому знаку внимать.
   Бахарева, лишая немцев торжества удачи, рвала силки, расставленные для "ЯКов". Стараясь за всех, она как бы подтверждала правоту капитана, отдавшего ей место справа от флагмана; проскальзывая среди частых дымков, выворачивая на восток, к дому, к своим, она вызвала у Горова, безмерно перед нею виновного, целящее чувство отмщения... "Уйдет... уйдет", - подгонял, подхлестывал ее Алексей, врастая в землю, ставя в заслугу Бахаревой литры сэкономленного ею на маршруте бензина: молодцом держалась, мастерски, не елозила в строю, не газовала. "Она и здесь меня превзошла", - свел было Алексей свою ужасную перед всеми вину к расходу горючки; другой, безжалостный голос в нем отмел эту уловку... но додумать, выразить главное, чего не прощал себе Горов, не оставалось ни времени, ни сил: сердцем отзывался он на метры, взятые у врага неуязвимым "ЯКом". Вдруг мотор "ЯКа" чихнул... пресекся... умолк. Явственно, как в гробовой тиши, расслышал он его молчание. Дрогнули, качнулись в страшном сомнении крылья. Замер окольцованный "ЯК" и беззвучно, камнем прянул на грудь земли...
   Пытку, суд и казнь Горов принял одновременно. Житников, лишенный Оружия прежде, чем схватился в воздухе с тевтоном, поддержал свободной рукой капитана, не давая ему упасть, вместе с этой потребностью до последнего быть опорой другому, крича и немцам и Альке, спешившей к нему на фронт, и всем, что он небезоружен! Горов знал, что рука его с пистолетом тверда. "Теперь уж я не ошибусь, теперь уж я не ошибусь!" - всаживал Алексей пулю за пулей в свой "ЯК", а "ЯК" не загорался... Один патрон остался в стволе и не более ста метров до мчавшихся через кочки и выбоины мотоциклистов. "Отпрыгались, Егорушка, живыми не дадимся!.."
   Последнее, что услышал Алексей, был выстрел, прозвучавший рядом.
   Долг выполнить нетрудно, труднее знать, в чем он состоит.
   Воздавая должное мужеству русских летчиков, немецкий комендант распорядился произвести погребение двух взятых на аэродроме тел с отданием воинских почестей, огласив их могилу ружейным залпом...
   ...Рокот моторов катился над поросшей зеленой травкой полем, - от Таганрога, сохраняя порядок, как при заходе на цель, "ИЛы" шестерками возвращались домой.
   - Братцы! - вскинул руку Павел, и так, с приподнятой рукой, стоял, глядя на вожака, начавшего разворот, на знакомый хвостовой знак егошинской машины, "Черта полосатого", на медленно, очень медленно выходившие наружу колеса; чувство пришедшего спасения, владея всем его существом, предательской слабостью отзываясь в коленях, не освобождало летчика от желания следить за посадкой и оценивать ее, - лучшую из всех, сколько ему еще суждено их увидеть и сделать...
   "ИЛы", продолжая не законченную в таганрогском небе работу, выстраивались в защитный, избавительный круг над землей - над человеческой фигуркой рядом с маленьким самолетом.
   Пять дней отлеживался Павел в поселке под Ростовом. От армейского дома отдыха, с помпой открытого специально для летчиков, отказался, дремал на своем топчане, как сурок, то пропуская завтрак, то забывая обед, то не ходя на ужин. В боевой расчет его не назначали, на аэродром не брали - "Солдат погрузился в спячку". Из Р., от полковника Челюскина, пришла докладная об участии в перелете младшего лейтенанта Бахаревой. Павла дважды вызывали в особый отдел. Отвечать на вопросы, выявлявшие "моральное лицо" Лены, объяснять кому бы то ни было ее поведение было для него мукой. "Они ее не знают, - утешал он себя. Это их служба". Восстанавливал в памяти, вновь и вновь перебирал минуты, приведшие "маленьких" в Таганрог. В остальном им владело безразличие. Новости с аэродрома словно бы его не касались.
   Какая-то заезжая труппа ставила в поселковом клубе "Чужого ребенка"; зрелища развлекают, выводят из апатии, он отправился на спектакль. Пробрался в клуб, занял место на лавке. Вспомнил завод, получение "ЯКов", танцы... Сидел, не видя сцены, не слыша актеров, не понимая, что они представляют, зачем. С первого действия ушел, снова залег. "Бахарева не планировалась в группу Горова, вам это известно?" - спрашивали его в особом отделе. "Да". - "В группу Горова она вошла, по сути, явочным порядком. Причина?" Не явочным порядком. Ее направил к Горову полковник Челюскин.
   Но действительно Лена к этому стремилась, а добиться своего она умела. Причина - Дралкин. Григорий Дралкин, бывший ее инструктор. В аэроклубе что-то между ними наметилось, что - не поняли, "вошли в туман" - война... Три года не виделись, и вдруг, на перепутье фронтовых дорог, - Дралкин. Да еще не собственной персоной, не лично, а возможностью встречи, обещанием свидания, что всегда волнует, а в условиях войны и говорить нечего. Поднял, всколыхнул все прошлое, прекрасное тем, что освещено миром, и Лена подумала... решила, что встреча с Дралкиным после гибели Баранова - ее судьба. Награда ей, утешение. Что он ей ближе, дороже, чем Павел Гранищев, который всегда под рукой. Усердие, выказанное ею на маршруте, разве не тому свидетельство? Самозабвенное, безропотное женское усердие, способное у камня вызвать отклик... А Дралкин ее не разглядел... Вот вся причина. Ничего другого нет и быть не может. "Дралкин", - отвечал Павел в особом отделе. "Дралкин", говорил он себе, вспоминая Лену, исполненную рвения. Чего он стоил Павлу, воздушный полонез ослепленной Лены...
   Так протекал неофициальный отпуск лейтенанта при части.