В числе приобретённых Земсковым за этот год ценностей были друзья. Без малого триста друзей. Земскова любили в дивизионе. Он это знал. Земсков тоже любил дивизион. Было бы ужасно сейчас попасть в другую часть, потому что дивизион — это дом. Сколько раз в тяжёлой разведке, среди степных дорог он думал: «Обойдём этот хутор, где засели немцы, или — проскочим поле, по которому бьёт артиллерия, и будем дома». Нет старого дома со знакомыми часами, с милым потемневшим столом, с лёгкими шагами матери за спиной. Тот дом разметала немецкая фугаска. Теперь у Земскова был новый дом — неистребимый очаг под бело-голубым флагом, а в редкие минуты отдыха крыло шинели под кустом. И в этом доме, среди трехсот друзей, было у Земскова несколько самых близких. Он никогда, даже мысленно не назвал бы комиссара своим другом, но понятие о доме-дивизионе было так же неразрывно связано с Яновским, как понятие о старом доме — с матерью. Земсков улыбнулся бы — приди ему на ум такое сравнение. Яновский — коренастый, быстроглазый, поспевающий всюду, где трудно, немногословный, но знающий такие слова, что запоминаются на годы, то весёлый, то гневно сосредоточенный, был, конечно, самым нужным человеком для Земскова. И все-таки образцом для него был Арсеньев, а не Яновский, может быть, потому, что военные качества комдива проявлялись так ярко, что каждый, в меру своих способностей, стремился подражать ему. Вздумай Арсеньев повести дивизион с Кавказа прямо на Берлин, за ним пошли бы без колебаний. Большинство матросов и командиров, в том числе и Земсков, не задумываясь отдали бы свою жизнь для спасения жизни комдива, но Земсков не мог бы сказать, что он любит Арсеньева. Это понятие здесь было неуместно. Холодный, деспотичный, вспыльчивый, скупой на тёплое слово, которое так дорого на войне, Арсеньев не внушал любви и не стремился к этому. Доверие к нему было безграничным.
   Если Арсеньев и Яновский во многом способствовали формированию Земскова как командира, то для Сомина сам Земсков с первых дней совместной службы был примером и недосягаемым образцом. Отношение этого юноши проявлялось так непосредственно, что Земсков не мог не заметить его. Несмотря на разницу в званиях, когда Сомин носил ещё сержантские треугольнички, для Земскова он был наиболее близким другом. Одному Сомину во всем дивизионе Земсков рассказал о Зое. Зоркий и наблюдательный начальник разведки, как это ни странно, очень долго не замечал отношения к себе со стороны другого человека, для которого он был дороже всех на свете. Только здесь, в Каштановой роще, когда исчезла необходимость беспрерывно действовать, принимать решения, выполнять приказания и приказывать самому, мысли обрели некоторую свободу. Властное «сегодня», плотно заполнявшее все сознание, несколько потеснилось, освобождая место для «вчера» и «завтра». И Земсков впервые подумал о Людмиле, связывая представление о ней с самим собой.
   Это случилось вечером. Перед тем как лечь спать, старший лейтенант пошёл взглянуть на своих разведчиков. Он подозревал, что неугомонный Косотруб отправился «на разведку» в медсанбат, расположенный за высоткой, в нескольких километрах от дивизиона. Разведчики жили в небольших шалашах по три человека. Земсков подошёл к крайнему шалашу под развесистым дубом, взялся за край плащ-палатки, которой был завешен вход и… отдёрнул руку.
   …Станица Крепкинская за Доном. Это было три месяца назад, а кажется, по крайней мере, три года. Так же ярко светила луна, и такой же был шалаш, может быть, чуть поменьше. Он поднял плащ-палатку и увидел самого беспокойного из своих подчинённых — Людмилу Шубину. В те дни мысль о ней как о женщине не приходила ему в голову, и потому так неожиданно было вдруг увидеть её вытянувшуюся на шинели в ярком свете луны. Потом несколько дней подряд он не мог отделаться от чувства неловкости. Было и другое мимолётное чувство, но он отмахнулся от него, как от чего-то нелепого и недостойного. А вскоре Людмила ушла из батареи, и в те же дни дивизион вызвали под Ростов.
   Земсков улыбнулся этому воспоминанию, снова взялся за край плащ-палатки и теперь уже поднял её. Валерки, конечно, не было на месте. Не было и гитары. Журавлёв спал, уткнувшись носом в шинель, а Иргаш мгновенно проснулся, как только на него упал свет, и схватился за автомат.
   — Спи! — сказал Земсков. — Все в порядке.
   Он пошёл вдоль расположения дивизиона, миновал первую батарею. Вахтенный по батарее Шацкий окликнул его:
   — Что, не спится, старшой?
   Земсков ответил: «Счастливой вахты!» — и зашагал дальше. Он вспоминал все свои встречи с Людмилой. В бою под Ростовом она перевязала его. Под Егорлыком ей обязательно хотелось поехать с разведчиками за снарядами. Ярче всего было ближайшее воспоминание — Майкоп и путь через лес. И опять, как тогда, он подумал о ней: «Надёжная душа».
   Теперь она уже была не чужая. Опасности, перенесённые вместе, связывают за сутки крепче, чем целые месяцы безмятежной жизни. Он вдруг остановился: «Какой же я болван! Ведь она любит меня! Как я не понял этого, хотя бы там — на чердаке в Майкопе — и даже ещё раньше? — но тут же он вспомнил: А Рощин! А странные хождения к Будакову? Но какое мне до этого дело? То было так — от глупости, от молодости. Здесь — иное. Даже я, со своей ненаблюдательностью, заметил, насколько она переменилась за последнее время».
   Ему вдруг стало ясно, что необходимо как можно скорее повидать Людмилу. Чувства и желания, скованные напряжением прошедших боев, внезапно рванулись наружу: «Может быть, попросить у Арсеньева отпуск на двое суток? И Яновского повидаю. До Сочи можно доехать часов за десять. От Туапсе — асфальтовая магистраль».
   По лесу шла машина. Земсков прислушался: «Быстро идёт. Вот переехала через мостик. Это к нам».
   Из-за деревьев выскочил «виллис».
   — Рощин!
   — Он самый! Ты чего здесь расхаживаешь? А, понимаю! Поджидаешь какую-нибудь деваху из медсанбата. Я проезжал мимо. Там у них веселье, гитара играет, даром, что скоро двенадцать.
   — Какой там медсанбат! Просто гуляю.
   — Ну, давай вместе гулять. Я, понимаешь, должен был приехать к вам ещё засветло, но какой-то чудак разворотил тягачом мостик через Пшиш. Вот прокопался! — Он вышел из машины и приказал шофёру: — Езжай в дивизион, прямо на камбуз. Растолкай там кока, скажи — Рощин и Земсков придут ужинать, а горючее у нас найдётся.
   Они медленно пошли по направлению к дивизиону. Рощин был набит новостями. Во-первых, завтра генерал приедет вручать награды. Он специально послал Рощина предупредить об этом Арсеньева. Во-вторых, — самое главное, — прибыло решение ставки о формировании полка РС на базе дивизиона. Арсеньев назначен командиром полка. Будет свой политотдел. И начальник политотдела уже назначен — некий Дьяков, был комиссаром мотострелковой бригады.
   — А как же Яновский? — с тревогой спросил Земсков.
   — Конечно, лучше бы его, но он пролежит в тыловом госпитале в Сочи, по меньшей мере, два месяца, и вопрос, вернётся ли на фронт. Ранение его очень серьёзное.
   — Ты видел его?
   — Не видел, хоть был там неделю назад. Мне Людка говорила. Ну, и даёт она там дрозда! Представляешь, приезжаю я в мастерские опергруппы, и первое, что вижу в Сочах, — движется морской комендант, полковник береговой обороны Бахрушин — дуб, каких мало. И кто бы ты думал с ним? Людмила. Новенькая формочка на ней, косу обстригла к нечистой матери, но так даже лучше. А на другой день встречаю её с каким-то пограничником в зеленой фуражке. Лазят, понимаешь, по самому берегу, где минировано.
   Рощин болтал без умолку, не замечая, какое впечатление производят его слова на Земскова.
   — Людка, конечно, девка первый сорт. Но ты слушай меня, Андрюшка! В Лазаревское к главному хирургу нашей армии прилетела дочка, так это я тебе скажу — экстра. Натуральная блондиночка, фигурка точёная, в общем — и воспитание и образование! — Он сделал выразительный жест обеими руками. — Только тут руки не погреешь. Это тебе — не Людмила. Поверишь, потянул я пустой номер!
   Они дошли до камбуза. Сонный Гуляев разогревал свиную тушонку на низеньком очаге, сложенном из нескольких камней. Он довольно неприветливо поздоровался с Рощиным и забормотал себе под нос:
   — Вот шалопут, носит его нелёгкая по ночам! Сам генерал Назаренко не стал бы будить людей ради безделья.
   Рощин извлёк из-под сиденья «виллиса» две бутылки, и орденоносный кок смирился.
   — Коньяк «КС» — почти РС, — пояснил Рощин, — расшифровывается: «катюшин снаряд». Это вам не чача. А ну, Гуляич, садись с нами и не ворчи! — Он ловко хлопнул по донышку, и пробка полетела в огонь. — Люблю эту работку!
   Содержимое обеих бутылок было разлито в четыре эмалированные кружки. Уселись тут же на лужайке, у камбуза.
   — Ну, дай бог, не последняя! — пожелал генеральский шофёр.
   Раньше, чем все они успели чокнуться, Земсков одним духом выпил свою кружку до дна.
   — Ты смотри! — восхитился Рощин. — Он же почти не пил никогда! Вот что значит послужил в разведке! Ты закусывай, Андрюшка, закусывай. Ну, удивил!
   Земсков поставил кружку на траву и встал.
   — Смотри, Генька, как бы я тебя ещё больше не удивил. Набью я, кажется, тебе морду в честь встречи…
   — Да ты что, с якорей сорвался?! Видите, братцы, какой нарзан? Сейчас, дрянь буду! — упадёт на месте и уснёт.
   — Ладно, прости, Генька. Собственно, ты не виноват. Спасибо за коньяк и за все прочее. Пойду спать.
   Все трое с удивлением проводили его глазами. Земсков шёл быстрым, твёрдым шагом по поляне, пересечённой чёрными тенями стволов. Громадная луна светила над лесом, повиснув на гребне горы Индюк. В ночной прохладной тиши откуда-то издалека доносились два голоса: мужской и женский, поющие под гитару:
 
Колокольчики-бубенчики звенят,
Рассказать одну историю хотят…
 

2. НАГРАДЫ

   Назаренко приехал в полдень. Его ждали в строю на поляне, под самым склоном горы. Флаг миноносца был поднят на мачте. Справа и слева от неё стояли Шацкий и Косотруб с автоматами на груди. Собственно, место Косотруба сейчас было не у боевого знамени, а на гауптвахте. Земсков даже пообещал отдать его в трибунал за самовольную отлучку на фронте, которая приравнивается к дезертирству.
   — Есть, в трибунал! — сказал Косотруб, гладко выбритый, надраенный, выутюженный. Когда он только успел?
   — Запрещаю отлучаться дальше, чем на двенадцать шагов от шалаша.
   — Позвольте спросить, товарищ гвардии старший лейтенант…
   — Ну?
   — Разрешите получить орден, а тогда — прямым курсом в трибунал.
   — Убирайся вон!
   Матрос бросился бегом. Земсков проводил его грустным взглядом. Конечно, ни в какой трибунал он Валерку не отдаст. Попробовал бы кто-нибудь его тронуть! Пойдите сыщите такого разведчика!
   Он почувствовал почти нежность к этому веснушчатому вёрткому парню, который даже за час до смерти не перестанет шутить и радоваться жизни. Так и надо жить — просто, честно и легко. Сколько хороших людей вокруг: Николаев, Сотник, тот же ворчун — Ропак. А матросы — Белкин, Журавлёв. Да один Иргаш с его казахскими глазами, видящими в темноте, молчаливый следопыт, который мгновенно находит чутьём верную дорогу в путанице пыльных степных просёлков, — стоит всех баб, вместе взятых!
   «Жить, как Рощин, я не могу, а иначе на фронте невозможно. Любовь на войне бывает только в романах. Надо плотно застегнуть китель на все крючки и не давать себе воли до самой победы».
   — Если доживу, — сказал он вслух и, действительно застегнув воротник кителя, отправился на поляну.
   Косотруб уже стоял у флага, а вскоре прибыл генерал. После приветствия и краткой речи генерала, в которой он сообщил о том, что дивизион представлен к ордену Красного Знамени и скоро будет развернут в полк, началось вручение наград за оборону Ростова и бои в степях. Подполковник, приехавший с генералом, стоя у наскоро сколоченного столика, покрытого кумачом, вызывал награждённых.
   — Герой Советского Союза гвардии капитан третьего ранга Арсеньев Сергей Петрович!
   В дивизионе ещё не знали, что комдиву присвоено очередное звание. Даже стоя в строю по команде «Смирно!», многие успели обменяться мгновенными взглядами, в которых не трудно было прочесть радость и гордость — за себя, за дивизион, за своего командира. Бодров прошептал, не поворачивая головы, стоявшему рядом Баканову:
   — Давно пора!
   Генерал Назаренко протянул Арсеньеву красную коробочку:
   — От имени Президиума Верховного Совета вручаю вам второй орден Ленина. — Он крепко потряс руку комдива. — Поздравляю вас!
   Второй была названа фамилия Яновского. Его орден Красного Знамени генерал положил себе в карман, чтобы вручить в госпитале, когда удастся побывать в Сочи. Такую же награду получили Будаков и Земсков. Второй орден Красного Знамени генерал вручил Николаеву.
   Сомин стоял на правом фланге своего взвода. Сердце его колотилось: «Когда же я?» — Разве мог он забыть о коротеньком привале после выхода дивизиона из-под Егорлыка, когда комиссар зачитал списки представленных к правительственным наградам. Сомин был в их числе. Пронырливый вестовой командира и комиссара дивизиона сообщил ему под большим секретом: «Комиссар сказал Будакову, чтобы тебя оформляли под „Знамя“. Даже в самые тяжкие дни Сомин помнил об ордене Красного Знамени, который он скоро получит. Этот не существующий ещё орден помогал ему жить. Может быть, если бы не мысль об ордене, Сомин растерялся бы ночью под Армавиром, когда спереди и сзади строчили автоматчики. Но разве имеет право теряться кавалер Красного Знамени? С раннего детства орден Красного Знамени казался Володе чем-то недосягаемо прекрасным. Он связан был в его представлении с именами Фрунзе и Ворошилова, Чапаева и Фабрициуса. Этот орден Володя уже давно носил на своём комсомольском билете. Вся героика гражданской войны отражалась, как солнце в капельке, в своеобразном и благородном рисунке ордена, где над пятиконечной звездой, лежащей на скрещённом оружии, развевалось красное знамя революции. Ему казалось невероятным, что этот символ воинской доблести, вручаемый от имени всей страны, получит он — Володя Сомин — обыкновенный московский студент, не сделавший ничего особенного. Но раз комиссар сказал — значит никаких сомнений быть не может. Разве не говорил комиссар, что в эту войну в людях раскрываются такие качества, которых сами они в себе не подозревали? А совсем недавно, уже здесь, в Каштановой роще, Арсеньев возвратился откуда-то поздно вечером и тут же вызвал к себе человек двадцать. Их собрали в большом, крытом толем сарае, неизвестно для чего построенном в лесу. Теперь в этом сарае размещался штаб, а за занавеской из брезента жили Арсеньев и Коржиков. При свете аккумуляторных фонарей все стали в шеренгу. Здесь были Николаев, Земсков, Валерка, Шацкий, Ефимов и многие другие. Вошёл Арсеньев. Подали команду „Смирно!“ Володя все ещё не понимал, для чего их собрали здесь, в штабе, без оружия. Командир дивизиона сказал: „Поздравляю, товарищи орденоносцы!“ — и тут же отпустил их.
   После этого Сомин видел свой орден даже во сне. Он представлял себе ощущение от прикосновения к прохладной эмали, горящей, как рубин. А на обратной стороне ордена — толстый нарезной штифт и широкая плоская шайба. Она прижимается изнутри к гимнастёрке…
   Но вот уже генерал вручает ордена Красной Звезды. «Как же это? Неужели он пропустил? Нет!» — Сомину хорошо виден стол. Ордена Красного Знамени лежали отдельно. Не осталось ни одного. «Наверно, в штабе фронта решили, что много для меня ордена Красного Знамени, и это верно». Он глубоко вздохнул, не пошевелив ни одним мускулом, не отрывая взгляда от генерала. Команды «Вольно!» ведь никто не подавал. — «Ну, ничего не поделаешь. Красная Звезда тоже почётный боевой орден».
   Лейтенанты и старшины, сержанты и краснофлотцы один за другим подходили к столу под Флаг миноносца. Получив ордена, они выстраивались в отдельную шеренгу, справа от флага. Вот уже и Белкин понёс туда темновишневую звёздочку.
   «И за дело. Правильно! — мысленно одобрил Сомин. Он весь подобрался, готовясь шагнуть строевым. — Сейчас меня!..»
   — Гвардии старший лейтенант медицинской службы Горич! — вызвал подполковник. Потом подошли к генералу командиры боевых машин Шацкий и Ефимов. Все. Не осталось ни одного ордена.
   Сомин так огорчился, что не сразу вышел вперёд, когда назвали его фамилию.
   — Поздравляю вас с высокой правительственной наградой! — сказал генерал, подавая ему левой рукой сверкающую медаль «За отвагу!» в открытой коробочке. Генерал протянул руку для пожатия, но Сомин держал в правой руке медаль. Он совсем смешался, не догадался переложить в левую руку награду и сунул её в карман.
   Генерал улыбнулся:
   — Ничего, так надёжнее, — сказал он вполголоса. — Я вас помню ещё сержантом, товарищ Сомин. Отлично действовали.
   Назаренко не знал истинной причины растерянности Сомина, но он видел, что человек смущён, и специально сказал эту фразу, не положенную по ритуалу, чтобы дать возможность юноше собраться и овладеть собой. И, действительно, этих двух секунд было довольно для Сомина. Он вытянулся, лихо, по-морскому поднёс ладонь к выгоревшей мичманке и громко сказал искренне и горячо:
   — Служу Советскому Союзу.
   Когда генерал уехал, Сомин пошёл поздравить Земскова с орденом. Старшего лейтенанта он нашёл на опушке под каштанами. Лёжа на траве, Земсков измерял курвиметром какую-то дорогу на новой карте. Он ещё издали заметил Сомина, хотя казался всецело поглощённым своим занятием:
   — Садись, Володя, тут прохладно.
   — Я пришёл вас поздравить. Не знаю красивых слов, но мне очень приятно, что вы получили Красное Знамя.
   — Спасибо, Володя. Я думаю, ты можешь называть меня просто по имени в личном разговоре. Закуривай. Тебя ведь тоже можно поздравить. А почему не надел?
   Сомин пробормотал что-то невнятное.
   — Э, брат, так не годится! Как бывший начальник и старший по званию приказываю немедленно надеть медаль. Дай-ка я сам тебе прикручу. Приятно все-таки, если не вручить, так прицепить медаль бывшему подчинённому. Да расстегни ты гимнастёрку! Хороша медаль! А название какое: «За отвагу»! Или ты, может быть, считаешь, что тебе мало?
   — Вы понимаете, товарищ старший… Андрей Алексеевич, я-то настроился на «Знамя»…
   — Настроился? Все-таки ты ещё пацан, Володя. Честное слово, зря я предложил комиссару сделать тебя из сержантов младшим лейтенантом. Зазнался ты. Определённо! А подсолнечное поле помнишь?
   — Так то ж было…
   — Не перебивай. Ты скажи честно: надо было тебе дать «Знамя» наравне с Яновским и Николаевым?
   — Нет, не надо, — Сомин густо покраснел и потупился.
   — Не крути курвиметр! Где я в лесу возьму новый? Теперь слушай. Это — между нами. Комиссар велел представить тебя к ордену. Не знаю к какому. Он запомнил, как ты отказался ехать в госпиталь, ну и орудие твоё действовало неплохо. Только я уверен, комиссар решил дать тебе орден в счёт будущего, чтоб скорее из тебя вырос настоящий командир. Я считаю, и мой орден тоже в счёт будущего, и поэтому пока не впадаю в телячий восторг. Теперь другое: Яновского нет. Будаков — сам себе хозяин. Твой наградной лист он порвал и написал новый — на медаль. Я тогда вмешался в это дело, но ничего, кроме неприятностей, не вышло. Да черт с ним, с Будаковым. Ты помни, что Яновский представлял тебя к ордену и оправдай его доверие. А орденов у нас с тобой ещё будет много, если останемся живы.
   На этом разговор о наградах был исчерпан. Они просидели до темноты под каштанами. Земсков снова взялся за карту. Он считал необходимым изучить досконально новый район, до того как дивизион включится в бои. Говорили они и об учёбе. Земсков настаивал, чтобы Сомин каждую свободную минуту отдавал занятиям — потом будет некогда!
   Приближение осени давало себя знать. Каштаны роняли медные листья, а после захода солнца стало холодновато. Уже по дороге в часть Земсков вдруг спросил:
   — Знаешь, Володя, что самое главное для человека, в частности, для военного человека?
   — Смелость? Знания?
   — Да, конечно. Но есть одно качество, от которого зависят и смелость, и настойчивость в занятиях, и даже физическая выносливость.
   Сомин с интересом ждал, что скажет его друг. Не в первый раз они говорили с глазу на глаз, но сегодня Земсков, обычно сдержанный и немногословный, казалось, хотел поверить ему свои сокровенные мысли.
   — Я думаю, Володя, — сказал он, — самое главное для таких как мы — верность. Без лозунгов. Просто верность. Даже если тебя незаслуженно обидели. Как бы ни было трудно, голодно, страшно — делай своё дело, раз ты — командир, да ещё называешься моряком. Наверно, Яновский тоже так думает. Иначе зачем бы он столько раз говорил о Флаге миноносца. Наш флаг и верность — одно и то же. Вот Арсеньев. Не все в нем мне нравится, но за его верность можно простить все. Некоторые говорят, что весь Закфронт прижмут к морю на клочке от Туапсе до Сочи. Я этому не верю, но если так случится, то верность каждого будет, как на ладошке. Ты понял меня?
   — Кажется, понял.
   — И если есть у человека верность, то она выявится во всем. Пусть не сразу. Я понимаю, что людей надо воспитывать и учить, что смелость тоже вырабатывается, как привычка владеть собой, но нельзя быть по вторникам брюнетом, а по средам блондином. Или, скажем, если у человека бас, то он со всеми говорит басом — и с ребёнком и со стариком.
   Сомин молчал, стараясь как можно глубже понять Земскова.
   — Прав я или нет? — спросил разведчик.
   — Наверно, прав. Но я думаю, есть большая верность, когда надо проскочить через станицу, занятую немцами, и маленькая — ну, к примеру, не побояться испортить отношения с начальником из-за друга. Одни люди имеют большую, другие маленькую, а вот ты — обе, но на то ты — Андрей Земсков. А возьми Рощина. Видел его сегодня? У него тоже «Знамя», и он его заслужил. А можно назвать Рощина верным человеком?
   Земсков не стал возвращаться к разговору об орденах. Он считал, что на эту тему сказано довольно, а повторяться не стоит. Что же касается Рощина, то новое напоминание о нем не доставило Земскову никакого удовольствия. Он и без того помнил о ночном разговоре весь день, даже в тот момент, когда подходил под Флаг миноносца.
   — Ну, мне налево, — сказал Земсков. Они подходили к орудиям Сомина. — Да, чуть не забыл главное. Мне кажется, Володя, что ты не очень удачно выбрал позиции для своих пушек. Склон горы мешает круговому обстрелу. А насчёт нашего разговора, запомни: верность у человека одна. Или она есть или её нет.

3. БУДЕТ ПОЛК ПОД ФЛАГОМ МИНОНОСЦА!

   Формирование полка шло полным ходом. Арсеньев вставал в пять часов, а ложился, когда все уже спали, за исключением часовых и ошалевших штабных писарей, которые до рассвета переписывали и перестукивали списки, ведомости, характеристики, заявки, донесения, реляции и докладные. Теперь в штабном сарае, который за его размеры прозвали ангаром, отдохнуть было немыслимо даже в глухие ночные часы. Арсеньев перебрался в наскоро сооружённый для него домишко — нечто среднее между блиндажом и избушкой на курьих ножках, а в «ангаре» безраздельно властвовал Будаков. Он получил звание подполковника и, конечно, был назначен начальником штаба формирующегося полка. Начальником разведки был без колебаний назначен Земсков. Старший лейтенант не особенно обрадовался этому повышению, но он утешал себя тем, что все равно в штабе сидеть почти не придётся. Любому было ясно — до наступления осенней распутицы противник попытается прорваться к морю по дороге Шаумян — Туапсе. Это направление приобретало сейчас весьма и весьма серьёзное значение ввиду неудачи немцев при попытке прорвать фронт в районе Главного Кавказского хребта, где стояли войска Северной группы. Однако теперь, когда немецкие армии рвались к Волге и к нефтяным районам Северного Кавказа, не было никакой возможности дать Закавказскому фронту значительное пополнение в людях и в технике. Поэтому Верховное Командование очень одобрительно отнеслось к предложению генерала Назаренко о формировании полка РС на базе отдельного дивизиона. Назаренко рассчитывал главным образом на командные кадры, выросшие в самом дивизионе. Так он и доложил в Москве в Главном штабе гвардейских миномётных частей: «Если добавить техники и людей за счёт местных ресурсов, можно на ходу развернуть часть Арсеньева в полк из трех дивизионов двухбатарейного состава».
   Каштановая роща преобразилась. Охотничьи тропки стали торными дорогами. Звенели пилы, стучали топоры, и с шелестом валились подрубленные деревья. Гуляев, снова в белоснежном накрахмаленном колпаке, покрикивал на новых помощников: