* * *
   Когда мы подъехали к дому княгини на Фонтанке, у подъезда уже стояли экипажи. Кучка поздних прохожих глазела на ярко освещенные окна второго этажа. Судя по всполохам музыки, пробивавшимся в то и дело растворяемую дверь, праздник уже начался.
   Небольшое волнение, охватившее меня от предчувствия света, звуков оркестра, большого числа людей, улеглось, как только очутился я в зале, украшенной, подобно полянке, воздушными женскими туалетами, похожими на незнакомые цветы. Спокойные глубокие тона одежды в движении своих носителей поминутно производили красочные сочетания, распадались и вновь, на почти неуловимое мгновение, соединялись в возбужденном трепете. Стоявшие и сидевшие вдоль стен и между колоннами мужчины в черном будто обрамляли живую картину.
   Раскланиваясь, дядя с изысканной аккуратностью пробирался к тому месту, откуда княгиня, довольно красивая еще женщина лет сорока пяти, в окружении десятка гостей уже приветствовала нас очаровательной улыбкой и гордым блеском украшений.
   – Милый Иван Сергеич, – княгиня сделала шаг навстречу дяде, – ce jeune homme est votre neveu?[2]
   – Точно так, княгиня, – отвечал дядя. – Молодой человек, право, привык больше к библиотечной пыли, чем к радостям света.
   Когда я взял для поцелуя томную прозрачную руку княгини, то заметил, что слой пудры повыше перчатки нарушен прикосновением чужих губ. Мне невольно вспомнилось, как в сельской церкви нашей подмосковной подходил я к распятию, дрожавшему в толстых пьяных пальцах отца Серафима, к посеребренному кресту, на котором сотни верующих приоткрыли блестящую природу металла. Какому неведомому божеству поклонились мы здесь в начале полуночи?
   Княгиня осмотрела меня благосклонно и с интересом, после чего я, сказав несколько любезностей, был предоставлен самому себе. Однако через мгновенье снова каким-то чудом оказался в обществе княгини.
   – Бедный молодой человек, – сокрушалась княгиня, – вам, поди, нелегко живется!
   Это был не вопрос, а прямо утверждение. Впрочем, женщины таких достоинств иначе говорить не умеют.
   – Отчего же? – Я изобразил вежливый поклон.
   – Я знаю вашего дядю, он пичкает вас своими нескончаемыми историями.
   – Ни одной не слыхал.
   – И правильно делаете.
   – Почему? Скажу без обиняков – я большой охотник до рассказов. Всегда интересно узнать чужие судьбы. Сам-то обладаешь всего одной.
   – Какая ненасытность! – обратилась она к дяде, кивая на меня. – Смотрите, как бы эти судьбы не зацепили вас.
   – Они же чужие, – улыбнулся я.
   – Сегодня чужие – завтра ваша собственная, – загадочно произнесла проницательная женщина. – Вы не боитесь слов? – Княгиня вскинула на меня бездонные глаза. Бездна ума здесь тонула в другой бездне – бездне утонченных удовольствий, будь то наслаждения тела или смятенного духа. Дядюшка искоса наблюдал за нами.
   – Пощадите, – со смехом вмешался он, – не пугайте.
   – Я предостерегаю, я не пугаю, – княгиня округлила глаза, как бы дивясь дядюшкиному невежеству, точнее ироничной прохладце. Я тож смешал на своей физиогномии недоумение и любопытство.
   – Ибо слова стремятся воплотиться точно так, как и мысли борются с вечным искушением быть произнесенными. Рассказчик – это портной, а слова – его мерки, его тесные мерки, не правда ли? Есть возможность угодить к ним в клетку. Слова – хищники, охотники за судьбами, – обиженно добавила прелестная княгиня.
   – Откуда в вас такая убежденность? – густо покраснев, спросил я.
   – Только догадки.
   Эти догадки посыпали мне голову пеплом отжитых жизней – жизней, сожженных на кострах любви, приготовленных на очагах страстей.
   – В таком случае, – возразил я, – хочу прожить сто жизней.
   – И проживете, эдакий упрямец, – строго отвечала она. – Слово плоть бысть.
   – Как вы сказали?
   – Так и сказала, – заключила княгиня и оставила меня, увлекаемая дядей, которому видимо надоела эта болтовня.
   Как часто впоследствии я вспоминал предостережения мудрой княгини!
   Поискав глазами знакомых, я захватил с подноса бокал с шампанским и, не спеша опорожняя его, следил за танцующими. Их отчетливые движения наполняли меня ожиданием, смутным предчувствием особенных ощущений. Я понимал: и музыка со своими властными интонациями, и смятые записки, украдкой засунутые в горячие руки, – всё это для меня, я здесь хозяин, а не расфранченные старики, передающие друг другу сплетни по углам.
   Не знаю, сколько времени ловил я волнующее дыхание проносящихся мимо танцоров, как вдруг заметил у противоположного окна лейб-гусарский ментик. Его хозяин находился спиною ко мне, и я сделал было движение пойти взглянуть, кто это, но тут он повернулся, и я узнал корнета Неврева. Пожалуй, я был удивлен, увидав именно его.
   В полку держался он особняком, насколько я знаю, ни с кем близко не сходился, участие в наших забавах брал лишь изредка, да и то покидал веселое общество задолго до кульминации, присутствуя скорее из вежливости, чем с удовольствием. Впрочем, все настолько привыкли к его исчезновениям, что и не замечали их. Говоря короче, увеселений он бежал. «Никакой Неврев», – со смехом называл его Елагин.
   Я был почти незнаком с ним, потому замер в раздумье, стоит ли подходить, танцующие пары время от времени загораживали его неподвижную фигуру, но ни его отрешенность, ни грустный взгляд, блуждающий по зале, не укрылись от меня.
   С первыми тактами котильона Неврев решительным шагом направился к выходу. Перед ужином, когда гости вереницей потянулись к накрытым столам, я выпросил у дяди коляску, пообещав щадить лошадей, попрощался с княгиней, проклиная в душе условности этой церемонии, и вышел на воздух.
   Фонари догорали, набережная была пустынна и тиха.
   – Герасим! подавай, – крикнул я кучеру и, повернувшись туда, где тесно сгрудились экипажи, снова увидел Неврева – опершись на парапет, он не отрываясь разглядывал отражения, сверкавшие на темной глади канала. На какую-то секунду у меня мелькнула мысль, что все утопленники начинают с того же. Впрочем, я ошибся. Он обернулся на звук моего голоса, безразлично скользнул по мне взглядом, но вдруг узнал и как будто обрадовался. Нечто наподобие улыбки проступило на его печальном лице.
   – Я еду в расположение, – сказал я, усаживаясь, – присоединяйтесь.
   – Охотно, – неожиданно ответил он, и я с удивлением дал ему место.
   Мы долго тряслись безжизненными переулками Адмиралтейской стороны, пока не добрались до заставы, где сонный будочник, положив на землю алебарду, отворил шлагбаум, и последние городские огни остались позади.
   Ничто так, верно, не сближает малознакомых людей, как дорога – долгая ли, короткая ли, не имеет значения. Было тихо вокруг, мерно поскрипывали оси, небо все более наливалось тяжелой голубизной, воздух – прохладой. Мы закутались в плащи и понемногу разговорились.
   – Вы ведь обучались в университете? – поинтересовался Неврев.
   – Да, но я не дослушал курса.
   Неврев, как оказалось, воспитывался в Пажеском корпусе, однако ни о том, как он попал туда, ни о каких-либо других подробностях его жизни не было произнесено ни слова. Потом заговорили о Москве, и он спросил, знаю ли я Чаадаева. Я отвечал, что не знаком с ним, но видел один раз и давно. Был я тогда почти мальчик, на каком-то вечере кто-то сказал: «Вот Чаадаев». Небольшого роста, большущий высокий лоб, римская прическа на лысеющей голове – он произвел на меня впечатление чего-то по-настоящему взрослого, не игрушечного, в отличие от толстенького, веселого и добрейшего Николая Александровича Глебова, который спросил меня тогда: «Что ты скажешь, дружок, об этом господине?» «Я нахожу, – отвечал я важно, – что этот господин весьма удачно составляет свой туалет». Помню, все рассмеялись на мои слова.
   Мой нечаянный спутник оказался хорошим собеседником – я хочу сказать, внимательным слушателем. Так болтали мы, выискивая на северном небосклоне редкие звезды, и на полпути сошлись уже на ты. Время прошло незаметно и, наконец, впереди на фоне черной массы деревьев и построек показалось белое пятно кордегардии.
   Когда, разминая ноги, мы прощались с Невревым у казарм, то имели вид вполне добрых приятелей.
* * *
   После этой ночи Неврев несколько раз заходил ко мне, перебирал книги, уже прочитанные мной и пылившиеся теперь на полке.
   – Запрещенных нет? – то и дело осведомлялся он с улыбкой.
   – Боже упаси, – отвечал я и велел ставить самовар. Мы выпивали его до последней капли и иногда после обеда шатались по розовым дорожкам царскосельского парка. Неврев расспрашивал меня об университетской жизни, о Москве, в которой бывал только ребенком. Как-то, услышав, что подмосковная наша находится по Калужской дороге, он вздрогнул и задумался. Мне показалось, что ему хочется что-то сказать, да так он и не сказал. Вообще, он был окружен какой-то загадкой – впрочем, ничего таинственного, наверное, не было в нем, он был просто замкнут. Я знал о прошлой его жизни не более того, что поведал он сам по дороге в полк. Случалось, что он, не сказав никому, даже эскадронному командиру, ни слова, исчезал, и отыскать его было решительно невозможно. Куда, однако, можно было ездить, кроме Петербурга, но что он делал там – одному Богу известно. На разводе он всегда бывал тут как тут и после как пить дать бессонной ночи выглядел довольно бодро. Но кто из нас ради одного только слова, ради одной лишь минуты свидания не помчался бы изо всех сил в этот пленительный сераль, сложенный из серого камня?
   Как бы то ни было, Неврев показался мне интересен, я вслушивался в его речь, подернутую едва уловимой иронией, и старался понять – что он такое.
   Однажды душа его проглянула на мгновенье – так мимолетно показывается клочок солнца в пасмурный день и, не успев никого обогреть, ослепить, скрывается в свинцовой пелене. Помню, мы гуляли по парку, длинные вечерние тени упали на землю и вытянулись между деревьев, перечеркнув во многих местах дорожку аллеи. Мы перешагивали их осторожно, ступая на те участки, которые остались открыты уходящим лучам.
   – Мы приходим в мир, как в Демутов трактир. Стол уже накрыт, все готово, все ожидает тебя… Вот лавки – на них следует сидеть, – объясняют тебе, – вот стол, он служит для помещения приборов. – Неврев усмехнулся. – Можно, конечно, и на скатерть усесться, но выше – уже никак… Дома построены, дороги проложены, мосты возведены, остается только научиться использовать все это с наибольшей удобностию. Мы в плену у мира, у этого мерзкого нечистого старика со всеми его дряхлыми порядками… Даже чувства уже за нас кем-то отжиты.
   – Разве этого мало? – спросил я.
   – Да нет, я не о том, – ответил Неврев, – я говорю, что не мало или много, а что не больше и не меньше. Нет выхода, – прибавил он, помолчав, и подтолкнул прутиком сморщенный тлею лист к краю лужицы, блестевшей под ногами.
   Столько было скрытой горечи в этих словах, сначала показавшихся мне простым чудачеством, что я невольно залюбовался отзвуками чувства, воплотившего их с пугающей определенностью.
* * *
   В конце концов я догадался, что мой новый товарищ живет на одно жалованье, а после того, как я побывал в его комнатке, помещавшейся в том самом флигеле, именовавшемся офицерскими квартирами, то утвердился в своей неприятной догадке. Комнатка была столь мала, что вмещала лишь походную кровать, затянутую серым солдатским одеялом, шкап да у окна узенький столик, заваленный книгами. Таким образом, за неимением мебели отпадала нужда в иных помещениях. Обедал Неврев у полковника Ворожеева куда чаще, чем прочие офицеры, и почитался там за гостя постоянного, почти за своего.
   Увидав на столе книги, я припомнил нашу первую встречу и узнал, что он тогда читал. Оказалось, это был «Мельмот Скиталец» Мэтьюрина.
   Странное дело, но прежний образ жизни – я имею в виду мои университетские занятия, – опротивевший мне в Москве, на новом месте проявился вдруг привычкой к чтению: упражнения для глаз сделались необходимостью, упражнения языка – удовольствием. Сам не знаю как, я находил время и для попоек, и для долгих споров при намеренно скудном освещении, успевал к дяде и чуть было не превратился в настоящего оперного поклонника, спускающего жизнь у театрального подъезда. Пока только одного признака молодой жизни не существовало для меня.
   Вечер того дня, когда впервые переступил я порог скромной квартиры Неврева, мы уговорились провести у меня. Неврев обещался быть в восемь, а я отправился в штаб к полковому командиру, который пожелал зачем-то видеть юнкеров. Около семи я уже вернулся домой. У дверей скучал солдат, переминаясь с ноги на ногу. Увидев меня, он извлек из рукава сложенный вчетверо лист бумаги и обрадованно сообщил:
   – Их благородие корнет Неврев приказали передать.
   Я отпустил солдата, довольного тем, что дождался меня, и развернул листок.
   «Сегодня быть не могу. Извини. Неврев», – прочел я неровную строчку, даже не присыпанную песком, отчего буквы безобразно расплылись. «Странно, – подумалось мне, – что за спешка». Делать было нечего – на всякий случай я предупредил хозяйку, что буду у себя, облачился в халат и уселся с книгой у растворенного окна. Прелесть июньского вечера потихоньку проникла в комнату – я сидел над забытой книгой, наблюдая, как каждое мгновенье уносит накопленный за день свет. Я видел, как предметы на столе окутываются таинственностью, трогал их руками, убеждаясь, что они не растворились в сумерках, не изменили своей сущности, той, к которой мы привыкли. Я старался угадать тот миг, который поведет счет ночи, секунду, которую ждешь и никогда не различаешь.
   Долго сидел я, подперев ладонью подбородок, глядя на небо, разомлевшее под низкой красной луной, прислушиваясь к мерному треску цикад, мечтая и строя планы один сладостней другого, ибо непередаваемое волшебство ночи околдовало и душу, и разум.
   Вдали послышался шум экипажа. Едва слышный поначалу, через несколько минут он приблизился к самому моему окошку. До меня донеслись хриплые голоса, называвшие мою фамилию, и отвечавший им испуганный голос хозяйки. Я поднялся из кресел и быстро спустился по скрыпучей лестничке. Кое-как одетая вдова со свечой в руке уже отворила дверь, через которую велись переговоры, и на крыльце я увидел пристава. За его спиной во дворе виднелись дрожки, с которых кучер, пыхтя, тащил на землю что-то длинное, тяжелое, оказавшееся вдруг обмякшим телом, которое он, наконец, стащил и посадил, прислонив к колесу.
   – Что вам угодно? – спросил я.
   – Видите ли вы, – пристав с улыбочкой кивнул на сидящее тело, – этого офицера мы подобрали у заставы. Это ведь ваш товарищ.
   – Что же с ним? – вскричал я, подходя к дрожкам.
   – Известно что, – продолжал улыбаться пристав, – мы узнали мундир да и подняли от греха, прямо на дороге лежал. И ограбить могли, и… все могли при таких-то кондициях. Лихого народа полно шляется. Э-эх, господа, господа…
   – Да как же вы знали, куда везти? – недоумевал я.
   – Они сами попросили, чтобы к вам, – объяснил пристав и загадочно добавил: – Когда еще говорить могли.
   – Да полно, пьян ли он?
   – Мертвецки, – был ответ.
   Пристав долго еще объяснял, что могло бы случиться, если бы случай этот стал как-нибудь известен начальству. Я угостил его «Ривесальтом», кучеру дал на водку и поспешил наверх, где на сундуке, наспех покрытом ковром, положили моего бесчувственного товарища.
* * *
   Когда я очнулся в мутной пелене влажного утра, на сундуке никого не было. Засевшие в ветвях лип соловьи упорно твердили, что их день уже закончился. Спать не хотелось, я немного посидел на кровати, припоминая подробности прошедшей ночи, наскоро выпил чаю и отправился в конюшню.
   На развод Неврев не явился, но это по счастию сошло незамеченным. Обедать к полковнику он тоже не пришел – и я, благоразумно захватив бутылку цимлянского, направился в казармы узнать, что же с ним произошло. Вчера он имел вид самый отвратительный: китель был разорван, изуродован, на одном сапоге не доставало шпоры, перчатки отсутствовали, а сами руки были в ссадинах и грязи, растрепанные волосы мокрыми прядями разделили бледный лоб, в уголках сухого рта запеклась пена.
   Дверь я открыл сапогом, полагая, что давешнее происшествие в известном смысле дает мне право на такую вольность. Неврева я застал еще в постели, одежда скорчилась на полу неопрятной кучей, окно было затворено, и в комнате стоял невыносимый запах вчерашнего хмеля. Хозяин всего этого великолепия посмотрел на меня черными, ввалившимися глазами. Припухшие веки отдавали зеленым.
   – Мой дядюшка рассказывал как-то, – пошутил я, – что один его знакомый офицер умер с перепою, так его после этого хоронили в сюртуке.
   – Ради бога, извини, – с видимым сожалением разжал губы Неврев, – ты знаешь, что́ могло бы выйти.
   – Quelle idée entre поus[3], – проговорил я небрежно, – но объясни, пожалуй, как это все получилось, я ничего не пойму.
   Неврев схватил голову обеими немытыми руками и медленно сел на кровати. Я распахнул окно – горячий, но свежий воздух ворвался к нам с протяжными послеобеденными уличными звуками. Мы молча пили вино, приятель мой сутулился, кряхтел, держа стакан двумя руками у самого лица, словно в нем плескался согревающий чай.
   Через час он уже встал и с жалким выражением в лице ковырял свою безвозвратно погубленную амуницию дрожащей рукой.
   – Придется шить, – заверил его я и в подтверждение своих слов разом допил стакан, – да сядь, расскажи толком.
   – Нечего тут рассказывать, – подумав, нахмурился он, – стало мне, брат, худо, пошел да и напился. С кем не бывает.
   Мрачный получился день – Неврев отмалчивался или просил прощения, бутылка была пуста, но больше пить и не хотелось.
* * *
   После этого Неврев стал отлучаться из расположения все чаще, отсутствовал все дольше и с каждым разом все угрюмее становилось его красивое, сосредоточенное лицо. Тем не менее, у меня он бывал постоянно, и иногда я замечал у него в глазах нетрезвый блеск. А однажды он просто попросил вина и посмотрел в угол, где стоял початый ящик с мадерой. Обычно он наливал себе полный стакан, выпивал его залпом, а уже затем, не торопясь, тянул из рюмки. Я посылал в трактир за сыром и цыплятами Григория, разбитного малого, служившего моей хозяйке и кучером, и дворником, и полотером, а там, глядишь, еще кто-нибудь из товарищей заглядывал к нам.
   Один раз мы рылись в пухлом томике Шиллера, и Неврев долго не мог найти нужную ему вещь – это видимо его раздражало, и страницы трепетали в его нервных пальцах.
   – Ты книгу не порви, – недовольно заметил я, – что за спешка!
   – Ты видишь ли, – страстно заговорил он, отбрасывая растрепанный том, – вот мы сидим здесь, сидим минуту, час сидим, другой, седлаем ли лошадь, еще что-нибудь такое делаем… ненужное… а я прямо-таки чувствую всем своим существом, как за этой стенкой жизнь идет, – он усмехнулся, – да что там идет – неистовствует. Вот представь себе: раннее утро, первые звуки, люди выходят из домов. Куда они идут? Что чувствуют? Я хотел бы быть каждым из них, прожить все жизни, оказаться во всех местах сразу и при этом в одно время, – тут он устремил на меня почти безумный взгляд.
   – Володя, ты не выпил ли? – обеспокоенно сказал я.
   – Чаю, – отвечал он и снова усмехнулся. Поднявшись, он отворил окно. По дорожке рядом с домом шла книгоноша с закинутой на спину корзиной.
   – Вот, хочу быть книгоношей, – продолжил Неврев, выглядывая наружу, – хочу быть этим деревом, и этим, и этим – всем хочу быть, всем… А дерево-то бедное какое, здесь родилось, здесь и умрет… стоит себе на одном месте и никуда отойти не может. А вдруг и ему интересно куда-нибудь?
   – Погоди, – ответил я, – как вот спилят дерево да пустят на доски, так и оно попутешествует.
   – В том-то и дело, что спилят, а оно-то должно само.
   Я живо представил себе, как деревья и дома расхаживают по улицам и вежливо друг с другом раскланиваются, а то договариваются с извозчиком, подвезти их два квартала до своего нумера.
   – Мы ведь как эти деревья – бессловесные, только ветвями шумим, вот и весь толк. Ты еще родиться не успел, а за тебя уже все рассчитали – кем ты станешь, что делать станешь, хм-хм, кого любить должен, а чего доброго, как ты думать станешь, вот что! У попа сын родился – прыг сразу в ряску из колыбели и к заутрене, к заутрене. Дочка родилась – так уж есть на примете прыщавый семинарист в мужья. В общем, крестьяне пашут, попы кадилами машут, мещане водку пьют… – Неврев задумался на мгновенье и, хихикнув, заключил: – Так все и живут.
   – Купцы, – вставил я.
   – Что купцы? – не понял Неврев. – А-а, купцы. Купцы – молодцы.
   – Ты купцов забыл, купцы торгуют.
   – Торгуют, мерзавцы, – согласился он.
   – Володя, – всплеснул я руками и закрыл окно, – да ты социалист! Ты еще пожелаешь, может быть, чтобы солнце не каждый день всходило, а не то и упало эдак через недельку.
   – Ну, это философия, – отмахнулся он, – я про то, что нет у нас никакого выбора, у меня в особенности. Служу вот, сам не знаю зачем. Скачем до одури по полям, цветы топчем да саблями машем. Говорят: так надо. Что ж, надо так надо. Жизнь пройдет на парадах, и я не буду жалеть о ней, – иронично закончил он. – И никому это не скучно, а очень даже и хорошо. Сословия-с. Основы порядка мирового. – Он помолчал, разглядывая книги. – Да-с, только слово – это все. Единство места, времени и действия.
   – Какое слово? – не понял я.
   – Просто – слово. Слово.
   – Все это странно, что ты говоришь, – несколько испуганно произнес я и подумал: «Вот что похмелье делает с людьми».
   – Я тебя не понимаю, – вскинулся он, – тебе-то что здесь? У тебя же есть возможности, бросай ты этот вздор, не теряй времени.
   – Мечу в генералы, – отшутился я.
   При этих словах появился Елагин. Заметив, какой взгляд бросил он на Неврева, – наверное, не ожидал увидеть его здесь, – я смекнул, что эти господа не созданы друг для друга. В присутствии Елагина Неврев сделался молчалив и безразличен, а тот обращался лишь ко мне. Разговор не получался, но пикировка между ними все-таки вышла. Из соседней комнаты, куда я вышел за чем-то, было слышно, как Елагин брезгливым голосом спросил: