Страница:
– Прости, ты у кого шить собираешься?
– У полкового.
– А… Я полагал, у Руча.
Руч считался очень дорогим портным. Намек на неимение средств был столь прозрачен, что даже я, в то время многое видевший через розовые очки, подивился злости и наглости Елагина. Когда я вернулся в комнату, то прежде всего встретился с тоскливым взглядом Неврева. Еще некоторое время молчание сменялось пустыми фразами, пока он не откланялся.
– Куда ты, – уговаривал я, – укоризненно поглядывая на Елагина, развалившегося в креслах, – что за чертовщина.
Я чувствовал себя очень неловко, а заодно и растерянно, потому что не мог не понять причину его ухода.
– Что-то есть между вами? – спросил я напрямик, когда лестница перестала скрипеть. Елагин рассмеялся:
– Что́ же может быть между им и мной? Ты шутишь, что ли?
Я напряженно наблюдал, как кружила муха на столе, то и дело взлетая и вновь опускаясь на зеленое сукно. Елагин спросил трубку и рассказывал, что вчера преображенцы натворили на Крестовском. Они, оказывается, заставили раздеться половых и подавать им в таком виде. Вся публика, конечно, разбежалась, а потом спьяну угробили знаменитых рысаков Апухтина: коляска свалилась в залив и не успели перерезать постромки.
– Так он два раза в воду кидался, – сказал Елагин, – рыдал, как рыдал! Насилу успокоили.
Он ушел поздно, а я мерил комнату шагами, и проклятая пикировка не шла из головы. После той памятной ночи, когда Неврев так меня удивил несвойственным ему приключением, он стал охотнее появляться среди товарищей. Перемена эта обрадовала меня, да и многих других; некоторые считали его все же чудаком и затворником, но тем не менее испытали искреннее облегчение от того, что он вступил-таки в приятельский круг. Неприязнь к нему Елагина открылась мне только теперь, когда я стал свидетелем, а может быть и причиной безобразной сцены. Мне было хорошо известно, что поединки, частенько заканчивающиеся самой настоящей бедой, случались и по более ничтожным поводам, чем тот, который возник в моей квартире. И если бы дело происходило в людном месте, в шумной компании, кто знает, не оказались бы решающими тогда те несколько рюмок мадеры, что осушили мы за несколько минут до прихода Елагина.
«Приличия, приличия, – пронеслось в голове, – чего вы стоите, если под вашим прикрытием рождаются и зреют мерзкие дела. Не лучше ли просто подойти к человеку, взять его за воротник и грубо сказать: “Я хочу, чтобы ты умер, чтобы тебя не стало, потому что нам тесно вдвоем в одном доме, на одной улице, в одном городе, хотя и живем мы в разных местах – я на Миллионной, а ты в убогой квартирке Петербургской стороны, где общий вход и ты обложен грязью и тараканами со всех сторон. Какое же ты имеешь право, подлец, чувствовать так же как и я, заговаривать с теми же людьми, с которыми говорю я, и вообще стоять со мною в одном строю?” Не честнее ли – как это делают налитые водкой мужики в придорожном трактире – схватить тяжелый табурет и метнуть его в голову, а то вытащить из голенища нож и, перекрестясь, перерезать жертве горло. А что на деле? Небрежно роняемые фразы, надушенный платок, которым протирают вспотевшую полку и курок: “Господа, не угодно ли начать? Становится свежо”. Учтивость первого разряда, что твои апельсины в колониальной лавке, когда хочется отбросить далеко железную игрушку и рвать зубами горло, обмотанное шарфом от несуществующей инфлюэнцы».
Я же всеми силами старался привлечь Неврева в наше общество, и ни разу мысль о том, что, возможно, я решил насильно сочетать несочетаемое, не приходила на ум. Однако мои по-детски наивные уловки и неуместная настойчивость не очень-то брали Неврева, и он стал принимать участие в наших забавах, конечно же, только тогда, когда сам по непонятным мне причинам этого пожелал. Впрочем, непонятными причины эти являлись потому, что тогда я приписывал успех всецело своим простоватым «чарам».
Как я радовался, с изумлением увидав, как глушит он бокал за бокалом в шумной ресторации Борреля, а потом, что бы вы думали? – сам предлагает ехать на острова и лупит извозчика ножнами от сабли, и, прибыв на место, как все, диким голосом требует Стешу. И чем мрачнее был он, когда задумчивый и запыленный возвращался из Петербурга, тем громче звучал его голос, просящий цыганского танца, вобравшего в себя все движения оседлых земель. Я, правду говоря, не сразу установил эту столь очевидную связь, но иначе и быть не могло. Да и до того ли, когда перед твоим разгоряченным лицом с неведомой страстью извивается гибкий стан, черные задорные глаза высмеивают самые далекие от солнечного света уголки твоей души, и только пронзительные краски тончайшего полотна отделяют тебя от этого упругого чуда, где бьется и трепещет жизнь. Битое стекло хрустит под подошвами сапог, и кто-то шепчет тебе на ухо:
– Ваше благородие. Тридцать семь рюмочек изволили-с… того-с…
– Отстань, дурак! На вот возьми… держи.
А ему того и надо:
– Премного благодарны-с…
Неистовство овладевает тобой, а голос Стеши, колотящийся о глухие стены трактира, высекающий искру, задевая верхний свой предел, будит и будит надежды. «Протяни руку, – чудится в нем, – и ты нащупаешь то, чего хочешь, чего смутно желает свежая твоя душа». И я представляю вдруг, как летит тройка по чуть запорошенному тракту, и в ней двое с лихорадочным блеском в глазах бешено мчатся навстречу своему счастью. Легко бегут кони, пристяжные падут к земле, полозья оставляют за собой длинный ровный след, который тут же заносит колючим снегом, и уже счастье в виде уютного огонька станционной будки пробивается через темноту навстречу своим хозяевам.
Я не знал, как это будет, знал только, что это будет непременно. Звенящий Стешин голос обещал мне это. Я нетерпеливо озираюсь, хочу посмотреть, нет ли этого уже здесь, сейчас… Нет. Только душка Донауров в белой рубахе сидит, широко расставив длинные ноги, спрятав лицо в ладони; вот юркнул между столов напуганный половой в нечистом фартуке – такой же мальчишка, как и я, вот Стеша, поводя подвижным плечом, исчезает за какой-то дверью, вот, наконец, и Неврев, который наливает себе вина и, задумавшись, смотрит в никуда, рюмка уже полна, красная жидкость льется через край и сбегает тонкой струйкой по жесткой крахмальной скатерти прямо ему на колено. «Опять печаль в его глазах…» – я в порыве необыкновенной жалости трогаю его за руку и начинаю утешать и отговаривать его сам не знаю от чего, ненадолго засыпаю на лавке и под сдержанные и понимающие смешки товарищей забираюсь в коляску.
Вместе с Невревым, Ламбом и Донауровым располагались мы под укрытием походного парусинового шатра, ну а подобное житье, как известно, теснит людей не в одном лишь буквальном смысле.
Днями рыскали мы по окрестностям: внимая полковому рожку, атаковали невидимого противника, выполняли сложные развороты на местности, рассыпались, словно картечь, и снова держали строй под пристальными взглядами великого князя Михаила Павловича. Вечером сушились у костров, гадая, не объявят ли сегодня ночью боевой сбор. Охотников повеселиться и в таких условиях меньше не стало: то и дело с наступлением белых сумерек мимо постов шныряли тени – счастливцы спешили на знакомые дачи. Мне, признаться, навещать было некого, и большей частью бродил я у полковых огней. В компании Неврева и Ламба обходили мы костер за костром, делясь скудными новостями с теми из товарищей, которые, подобно нам, скучали в обществе бесчисленных трубок и позевывающих денщиков.
В тот день, о каком имею намерение рассказать, нам было произведено учение в окрестностях селения Копорское. Все мы крайне утомились, а под конец забрались в самое болото. Возвратясь, я не придумал ничего лучше, как вздремнуть часок-другой…
Когда я проснулся, ночь уже наступила. В палатке не раздавалось ни звука, кроме меня в ней никого не было. Я накинул плащ и вышел на воздух. Лагерь спал. Темные деревья, отягченные июньской листвой, грузные и недвижимые, покоились в душной тишине летней ночи. Где-то вдалеке, за ровными рядами палаток, протяжно прокричали часовые. Обычного в это время движения нигде не было видно, у догоравших костров – никого, только из штабной палатки вылезал луч фонаря. Я направился туда.
Дежурным офицером стоял Елагин. Он сидел в одиночестве и пил чай.
– Куда это все подевались? – спросил я.
– Ты всё проспал, – посмеялся он, – нынче всё, что способно двигаться, сидит у Плещеева.
– А-а, играют, что ли, опять, – разочарованно протянул я. Спать не хотелось, и было досадно, что все заняты картами.
– Ну что́ там сегодня, королевство пошло на кон?
– Вот именно, – не переставал смеяться Елагин. – Там такие дела творятся, а я отойти не могу… Ты ж был утром в Копорском?
– Ну да.
– Там, говорят, живет какая-то старуха-чухонка, будто бы она гадает верно. Плещеев был у ней, да такого она ему наговорила: жди, сказала, легких денег.
– Так он их каждый день ждет, – улыбнулся я.
– А главное, больших, – продолжил Елагин. – Во всяком случае, сейчас он проверяет предсказание.
– Пойду погляжу, – я сдержал зевок.
– Сходи, сходи, – Елагин с завистью посмотрел мне вслед, – только ты зайди потом опять, пожалуй, расскажешь, что там.
– Тебе же нет дела до страстей человеческих, – передразнил я его же слова, недавно услышанные.
– Да на дежурстве до всего есть дело, – добродушно ответил он. – Скучно.
В палатке у Плещеева было не протолкнуться. В необычайном молчании и тесноте человек двенадцать-пятнадцать, сгорбившись, в самых неудобных позах застыли над раскладным столиком, нещадно исписанным мелками. Еще несколько офицеров, тех, кому места уже не хватило, расхаживали у входа, то и дело заглядывая за широко откинутый полог.
Четверо, в их числе и Плещеев, выделявшийся прямо-таки мертвенной бледностью, восседали за этим столом. Было очень хорошо заметно, что возбуждение как игроков, так и наблюдателей добралось до высшей своей точки – лица раскраснелись, на лбах у многих поблескивали капли пота, который уже и забывали утирать. Кое-кто сжимал в руках давно погасшие трубки. Только я приблизился – тяжелый вздох, похожий на стон, вырвался наружу.
– Что́ там, что́, – полезли внутрь стоявшие на улице. Я протиснулся. В почти звенящей тишине Плещеев трясущимися руками сгребал к себе на колени ворох мятых ассигнаций заодно с разбросанными картами и многочисленными стопками червонцев, там и сям расставленных на столе. Монетам передалось возбужденное состояние Плещеева, и они бунтовали, не желая, по-видимому, идти в новый кошелек – они падали на дощатый пол, но никто на это не обращал никакого внимания. Это были только крошки.
– Не может быть, – прошептал Ламб, который тоже стоял вместе со всеми.
– Всё было правильно, господа? – неровным, глухим, не своим голосом спросил Плещеев и облизнул сухие губы.
– О да, безусловно, – отвечали несколько голосов. Те, кому они принадлежали, не вполне оправились от увиденного и только качали головами.
– Сколько? – спросил я.
Мне назвали сумму. Я не поверил.
– Так, так, – подтвердил еще кто-то. Плещеев тут же, не веря еще хорошенько в свое счастье, раздавал долги. Его не поздравляли из сочувствия к проигравшим. Впрочем, для них этот проигрыш был отнюдь не роковым событием.
– Пою всех, – прохрипел наконец Плещеев. – Ну, бабка – молодец. Корову ей куплю, вот те крест. Прямо сейчас деньги пошлю.
Он стал звать денщика.
– А что́, ты правда был у гадалки днем? – спросил кто-то.
– Да, да, черт побери, сегодня, когда были на учении, обедал у ней… Вот черт. Не стану больше играть.
– Вздор, братец, – послышались смешки.
– Не стану, – отвечал Плещеев, – я же себя знаю – за неделю всё спущу.
Люди выбирались из палатки, трубки опять разгорались.
– Бывает же такое, – увидел меня Неврев.
– Не поехать ли и нам попросить немножко счастья, – в шутку предложил Ламб.
– А который час? – справился Неврев.
– Да всего-то полночь.
– Нет, погоди, ты серьезно, – удивился я.
– А Плещеев смелый, – промолвил кто-то, – я бы ни за что не решился узнать свою судьбу.
– Почему бы не узнать?
– Ну, как же, а вдруг впереди всякие ужасы. Мало того, что их уже не избежать, так живи и мучайся.
– Отчего же не избежать? – возражали другие.
– Пустяки, – донеслось с другой стороны, – всё это, извините, чушь, все эти рассуждения. Плещеев каждый божий день играет, должно же когда-то и повезти. Простое совпадение.
– Кто это может знать?
Такие разговоры слышались вокруг.
– А может быть, и в самом деле съездить, – задумчиво произнес Неврев.
– Что ж, я еду, – решил Ламб. – Всё равно до утра не засну.
– Еще один сумасшедший.
– Попрошу не забываться.
– Полноте, не обижайся! Но я бы ни за что…
– Плещеев, – закричал Ламб, – давай деньги для твоей старухи, мы сами отвезем.
– Держи, – отвечал тот, – Но сперва выпьем.
– Как угодно.
Ехать нам было совсем недалеко, и вскоре после того, как бутылки, навязанные Плещеевым, были опорожнены, мы вступили в село. Чухонка жила на отшибе, и не сразу отыскали мы ее жилище, зато уж всех собак подняли на ноги. Наконец – стучимся в изрядно покосившуюся избенку нашей Кассандры. Больших трудов стоило нам втолковать старухе, что неурочный наш визит носит самые добрые намерения. Она долго не открывала, однако при слове «деньги» дверца скрыпнула.
Мы, поочередно стукнувшись головами о низкий косяк, взошли и огляделись: печки в доме не было вовсе – огонь был разведен в очаге прямо на земляном полу. Дым выходил через отверстие, специально проделанное в крыше; впрочем, бедность наделала здесь много отверстий. Однако на полках по стенам порядок царил отменный – слабые угли посылали отблески свои на вычищенные до блеска старинные медные блюда и котлы.
– Добрый человек, спасибо ему, – бормотала старуха, имея в виду Плещеева. Она то и дело мешала русские слова с чухонскими, недоверчиво поглядывая на нас, – добрым людям и удача поделом… Хорошо скажешь – верят, нехорошо – не верят, ругают старуху-дуру, злятся, бранятся. Не знаю, что сказать…
– Ты уж, бабушка, говори, – успокоил ее Ламб.
– Что увижу – скажу, – заверила хозяйка и засунула деньги за грязный передник.
Она рассадила нас вкруг обгорелых камней, из которых был сложен грубый ее очаг, и, усевшись на землю напротив, поворошила палкой угли. Огонь встрепенулся. Мы хранили молчание и сосредоточенно наблюдали, как старуха водит прутиком по земляному полу, подбрасывая в костер сухие стебли неизвестной травы. При этом она забавно бубнила что-то себе под нос, и несколько раз меня разбирал смех, по правде сказать, весьма глупый. Я слыхал, что колдунья непременно должна иметь при себе черного кота. Кот был налицо – но был он вовсе не черным, а серым, и, вместо того чтобы метать зловещие взгляды зеленых дьявольских глаз, он уютно свернулся у ног своей старухи, нимало не интересуясь происходящим.
Все это длилось значительное уже время, и мы начали терять терпение, когда вдруг гадалка тряхнула распущенными седыми космами и указала прутиком на Ламба:
– Ты родился не в этой земле, – прокаркала она, – не в этой и умрешь.
Ламб пошевелился, звякнули шпоры. Кот зажмурился еще крепче. Старуха снова задумалась и принялась поглаживать кота.
Ламб точно родился не у нас – отец его, по происхождению француз, отправлял дипломатическую службу при прусском дворе, там его застала революция, там он и оставался до тех пор, пока маленький император не двинулся на восток. Отец Ламба внял этому движению и вместе с семейством устремился в том же направлении, строго соблюдая дистанцию между собственным экипажем и французским авангардом. Он благополучно достиг России, выехав из Берлина двумя днями прежде, чем туда въехал Наполеон. Старший Ламб – вечный эмигрант – в России был принят хорошо, если не сказать обласкан, вторично женился и не вернулся на родину даже после восстановления Бурбонов.
Невреву старуха наговорила много всего, но речь ее была столь туманна, запутана и противоречива, что я толком ничего не запомнил. Неврев, однако, внимал каждому слову чародейки с неослабевавшим любопытством и что-то переспрашивал.
Третьим оказался я. Мне было сказано буквально следующее:
– Твой брат перейдет тебе дорожку, но сделает тебя счастливым.
– Да-а, – протянул Ламб, когда мы выбрались на столбовую дорогу, – весьма туманно… А впрочем, как обычно – дальняя дорога, казенный дом… Не говорите ни слова нашим острякам – живого места не оставят.
– Самое примечательное, – рассмеялся я, – что у меня нет брата… Только измучились зря, да и лошадки что-то устали. С чего бы? Ведь завтра ученье в шесть часов.
Я остановился подтянуть ослабшую подпругу.
– В семь, – откликнулся Ламб из темноты, – я приказ видел.
Неврев приотстал и молча трясся в седле.
– Командир полка, ко мне, – заорал он, и краем глаза я заметил, как тяжело подскакал к нему наш генерал, сверкая обнаженной саблей.
После злополучного смотра генерал в свою очередь трепал полковника Ворожеева, а я чувствовал себя подлецом. Однодворец же как обычно тянулся за сахаром морщинистыми губами.
Случай стал известен дяде, и он затребовал меня к себе. Я понял, что утомительной, никому не доставившей бы удовольствия беседы можно избежать только одним способом, и взял с собою Неврева. В первый же свободный от караула день мы отправились в Петербург. Мы выехали рано, утро выдалось солнечным, прохладный ветерок поддувал с залива и быстро сушил мокрые от росы ботфорты, а заодно заставлял нас постоянно вздрагивать от искр, сдуваемых с зажженных трубок.
– Смотри, – я показал Невреву свою трубку, – что ты о ней скажешь?
– А что́ о ней сказать? – он пожал плечами.
– Очень старая трубка, – гордо пояснил я, – мне ее подарил Ворожеев, когда я представлялся. У него их штук сорок или больше. Где он их набрал?
Неврев подержал трубку на раскрытой ладони. Солнечный луч, наткнувшись на потемневшее серебро, суетливо пробежался по кольцу, пытаясь высверкнуть.
– Странно, вот держу ее, – сказал я задумчиво, забирая трубку, – нынче она моя, а сколько до меня было у ней обладателей.
– И будет еще, – заметил Неврев.
– Ну уж нет, – ухмыльнулся я, – позабочусь, чтобы этого не случилось.
– Бери ее с собой в могилу, – улыбнулся он, – или в канал вон брось.
– Нет, – вполне серьезно возразил я, – в канал ее не брошу.
В городе мы решили размяться, отпустили возницу и часть пути до дядиного дома сделали пешком.
Федор торопливо принял киверы, и мы по широкой лестнице поднялись в круглую гостиную, где грозно хмурился не по-домашнему одетый дядя. Увидев Неврева, он оценил мою хитрость едва заметной улыбкой.
– Разрешите представить, дядюшка, – начал я намеренно громко, – корнет Неврев Владимир Алексеич, мой сослуживец.
Веселый щелчок каблуков в щемящей тишине рассеял напряжение, а вместе с ним и дядины намерения. В ожидании обеда мы устроились в креслах, дядя недружелюбно поглядывал на меня, давая понять, что мне дарована лишь отсрочка, а не помилование, расспрашивал Неврева о службе, а потом поинтересовался:
– Не сын ли вы Алексея Васильевича Неврева, того, что во время заграничного похода в чине капитана служил в конной артиллерии?
– Да, – несколько удивленно отозвался Неврев, – отец был артиллеристом.
– Вот как, дядюшка, – воскликнул я, – вы знакомы с родителем Владимира?
– Очень плохо, едва, – дядя задумался, припоминая что-то. – Как-то в 14-м году мы возвращались из Европы и с неделю стояли в польском местечке. Там мы и встретились – ночевали в одном доме. Кроме того, ваш отец оказал мне одну услугу… Хм, удивительно веселый человек. Как он? Оставил ли службу?
– Убит в Персии под Аббас-Абадом десять лет назад, – ответил Неврев.
Я слышал это впервые и сообразил, что с дядей Невреву будет нелегко отмолчаться.
– Сожалею, простите, – расстроенное лицо дяди говорило о том, что эти слова не простые звуки участия.
Я, воспользовавшись наступившей паузой, постарался придать нашему разговору более приятное направление, но тут, после очередного дядиного вопроса, открылось, что и матушки Неврева нет уже в живых.
– У матери была чахотка, – Неврев пальцами потер лоб. Безусловно, разговор был ему неприятен, однако позвали к столу, дядя встал и, прежде чем идти, сказал мне:
– Ну, благодари своего друга. – Неврев смутился, поняв смысл этой фразы, я благодарил, дядя улыбался.
– Да, – улыбнулся он Невреву, заметив, что тот слегка удивлен церемонностью, во власть которой попали мы сразу, как только оказались в просторной столовой, – я, видите, живу один и стараюсь не распускаться. Выходить к обеду в халате – значит признаться, что некоторые позиции уже оставлены… Любопытно, – продолжил он, отложив прибор, – что ваш батюшка был отчасти свидетелем моего несостоявшегося счастья.
– Что́ вы говорите, – неподдельно оживился Неврев, – не могли бы вы рассказать об этом, мне очень хочется услышать что-нибудь об отце.
– Я тоже не против того, чтобы… – начал было я, но тут же замолк под суровым дядиным взглядом.
– Ну, – грустно улыбнулся он, – дела давно ушедших дней. Но я расскажу, пожалуй, если тебе, – он обратился ко мне, – эта история уже не известна от матери.
– Право же, дядюшка, я ничего не знаю, – заверил я его.
Мы перебрались в диванную, где чернел в матовой оправе фарфора горячий кофей, и уселись поудобнее. Дядя позвонил – явился его камердинер.
– Я никого не принимаю, – сказал ему дядя, а затем обратился к нам.
– Как я уже сказал, молодые люди, мы возвращались из Европы после заграничного похода. Я был ранен при Лейпциге, почему и не увидел Парижа. Полк ушел на запад, а я в обществе таких же неудачников остался в лазарете долечивать свою ногу. Рана долго гноилась, но понемногу начала затягиваться. Наступила весна, и до нас донеслась радостная весть – Париж пал. Бюргеры Вурцена, где находился лазарет, устроили в нашу честь роскошный бал, ратушу украсили несметным количеством живых цветов. Я был тогда молод, весна, победа, избавление от раны – все это пьянило, создавало определенное чувство, мир казался понятным и принадлежащим тебе так же, как золотой, бог весть какими путями добирающийся до твоего кармана и исчезающий вскоре в неизвестном направлении.
Дядя вздохнул.
– Розовощекие очаровательные немки не давали нам проходу, и я было не в шутку испугался, что в конце концов уступлю какой-нибудь из них свою потрепанную фамилию. Однако первые наши части, возвращавшиеся домой, прошли через городок, и их нетерпение сообщилось мне. От штабных я узнал, где должна была двигаться гвардия, и, собрав свои походные пожитки, мы с Федором тронулись в путь. Несколько офицеров присоединились ко мне, поэтому дорога не казалась утомительной. Да и как может показаться утомительной дорога домой? В Торгау, наконец, я встретил свой полк, пересчитал убитых без меня, как следует обнял живых и мыслями был уже здесь.
Дядина рука описала в воздухе мягкий полукруг.
– В середине лета вступили мы в Варшавское герцогство, когда вдруг нас настиг приказ ждать прочие полки корпуса. Таким образом мы отдыхали дней десять, расположившись лагерем неподалеку от Мышинца. Как вы знаете, русских поляки никогда не жаловали, а особенно тогда, когда им приходилось встречать нас как победителей Буонапарта. Вся округа Мышинца была полна шляхетскими норами. Дремучие это места: леса, болота… Даже в ясную погоду меня всегда пугала мрачная красота угрюмых замков, увитых плющом и обсиженных голубями. Казалось, жизнь остановилась здесь вот уже столетие назад и даже темная вода в глубоких колодцах как будто уходила всё ниже и ниже за ненадобностью.
– У полкового.
– А… Я полагал, у Руча.
Руч считался очень дорогим портным. Намек на неимение средств был столь прозрачен, что даже я, в то время многое видевший через розовые очки, подивился злости и наглости Елагина. Когда я вернулся в комнату, то прежде всего встретился с тоскливым взглядом Неврева. Еще некоторое время молчание сменялось пустыми фразами, пока он не откланялся.
– Куда ты, – уговаривал я, – укоризненно поглядывая на Елагина, развалившегося в креслах, – что за чертовщина.
Я чувствовал себя очень неловко, а заодно и растерянно, потому что не мог не понять причину его ухода.
– Что-то есть между вами? – спросил я напрямик, когда лестница перестала скрипеть. Елагин рассмеялся:
– Что́ же может быть между им и мной? Ты шутишь, что ли?
Я напряженно наблюдал, как кружила муха на столе, то и дело взлетая и вновь опускаясь на зеленое сукно. Елагин спросил трубку и рассказывал, что вчера преображенцы натворили на Крестовском. Они, оказывается, заставили раздеться половых и подавать им в таком виде. Вся публика, конечно, разбежалась, а потом спьяну угробили знаменитых рысаков Апухтина: коляска свалилась в залив и не успели перерезать постромки.
– Так он два раза в воду кидался, – сказал Елагин, – рыдал, как рыдал! Насилу успокоили.
Он ушел поздно, а я мерил комнату шагами, и проклятая пикировка не шла из головы. После той памятной ночи, когда Неврев так меня удивил несвойственным ему приключением, он стал охотнее появляться среди товарищей. Перемена эта обрадовала меня, да и многих других; некоторые считали его все же чудаком и затворником, но тем не менее испытали искреннее облегчение от того, что он вступил-таки в приятельский круг. Неприязнь к нему Елагина открылась мне только теперь, когда я стал свидетелем, а может быть и причиной безобразной сцены. Мне было хорошо известно, что поединки, частенько заканчивающиеся самой настоящей бедой, случались и по более ничтожным поводам, чем тот, который возник в моей квартире. И если бы дело происходило в людном месте, в шумной компании, кто знает, не оказались бы решающими тогда те несколько рюмок мадеры, что осушили мы за несколько минут до прихода Елагина.
«Приличия, приличия, – пронеслось в голове, – чего вы стоите, если под вашим прикрытием рождаются и зреют мерзкие дела. Не лучше ли просто подойти к человеку, взять его за воротник и грубо сказать: “Я хочу, чтобы ты умер, чтобы тебя не стало, потому что нам тесно вдвоем в одном доме, на одной улице, в одном городе, хотя и живем мы в разных местах – я на Миллионной, а ты в убогой квартирке Петербургской стороны, где общий вход и ты обложен грязью и тараканами со всех сторон. Какое же ты имеешь право, подлец, чувствовать так же как и я, заговаривать с теми же людьми, с которыми говорю я, и вообще стоять со мною в одном строю?” Не честнее ли – как это делают налитые водкой мужики в придорожном трактире – схватить тяжелый табурет и метнуть его в голову, а то вытащить из голенища нож и, перекрестясь, перерезать жертве горло. А что на деле? Небрежно роняемые фразы, надушенный платок, которым протирают вспотевшую полку и курок: “Господа, не угодно ли начать? Становится свежо”. Учтивость первого разряда, что твои апельсины в колониальной лавке, когда хочется отбросить далеко железную игрушку и рвать зубами горло, обмотанное шарфом от несуществующей инфлюэнцы».
Я же всеми силами старался привлечь Неврева в наше общество, и ни разу мысль о том, что, возможно, я решил насильно сочетать несочетаемое, не приходила на ум. Однако мои по-детски наивные уловки и неуместная настойчивость не очень-то брали Неврева, и он стал принимать участие в наших забавах, конечно же, только тогда, когда сам по непонятным мне причинам этого пожелал. Впрочем, непонятными причины эти являлись потому, что тогда я приписывал успех всецело своим простоватым «чарам».
Как я радовался, с изумлением увидав, как глушит он бокал за бокалом в шумной ресторации Борреля, а потом, что бы вы думали? – сам предлагает ехать на острова и лупит извозчика ножнами от сабли, и, прибыв на место, как все, диким голосом требует Стешу. И чем мрачнее был он, когда задумчивый и запыленный возвращался из Петербурга, тем громче звучал его голос, просящий цыганского танца, вобравшего в себя все движения оседлых земель. Я, правду говоря, не сразу установил эту столь очевидную связь, но иначе и быть не могло. Да и до того ли, когда перед твоим разгоряченным лицом с неведомой страстью извивается гибкий стан, черные задорные глаза высмеивают самые далекие от солнечного света уголки твоей души, и только пронзительные краски тончайшего полотна отделяют тебя от этого упругого чуда, где бьется и трепещет жизнь. Битое стекло хрустит под подошвами сапог, и кто-то шепчет тебе на ухо:
– Ваше благородие. Тридцать семь рюмочек изволили-с… того-с…
– Отстань, дурак! На вот возьми… держи.
А ему того и надо:
– Премного благодарны-с…
Неистовство овладевает тобой, а голос Стеши, колотящийся о глухие стены трактира, высекающий искру, задевая верхний свой предел, будит и будит надежды. «Протяни руку, – чудится в нем, – и ты нащупаешь то, чего хочешь, чего смутно желает свежая твоя душа». И я представляю вдруг, как летит тройка по чуть запорошенному тракту, и в ней двое с лихорадочным блеском в глазах бешено мчатся навстречу своему счастью. Легко бегут кони, пристяжные падут к земле, полозья оставляют за собой длинный ровный след, который тут же заносит колючим снегом, и уже счастье в виде уютного огонька станционной будки пробивается через темноту навстречу своим хозяевам.
Я не знал, как это будет, знал только, что это будет непременно. Звенящий Стешин голос обещал мне это. Я нетерпеливо озираюсь, хочу посмотреть, нет ли этого уже здесь, сейчас… Нет. Только душка Донауров в белой рубахе сидит, широко расставив длинные ноги, спрятав лицо в ладони; вот юркнул между столов напуганный половой в нечистом фартуке – такой же мальчишка, как и я, вот Стеша, поводя подвижным плечом, исчезает за какой-то дверью, вот, наконец, и Неврев, который наливает себе вина и, задумавшись, смотрит в никуда, рюмка уже полна, красная жидкость льется через край и сбегает тонкой струйкой по жесткой крахмальной скатерти прямо ему на колено. «Опять печаль в его глазах…» – я в порыве необыкновенной жалости трогаю его за руку и начинаю утешать и отговаривать его сам не знаю от чего, ненадолго засыпаю на лавке и под сдержанные и понимающие смешки товарищей забираюсь в коляску.
* * *
В конце июня столичные полки выезжали в лагеря. Кавалерия размещалась в палатках на берегу Дудегорфского озера, бивак же нашего полка стоял в тот раз у въезда в Красное Село, которое местечко, обычно тихое и захолустное, преобразилось с нашим появлением.Вместе с Невревым, Ламбом и Донауровым располагались мы под укрытием походного парусинового шатра, ну а подобное житье, как известно, теснит людей не в одном лишь буквальном смысле.
Днями рыскали мы по окрестностям: внимая полковому рожку, атаковали невидимого противника, выполняли сложные развороты на местности, рассыпались, словно картечь, и снова держали строй под пристальными взглядами великого князя Михаила Павловича. Вечером сушились у костров, гадая, не объявят ли сегодня ночью боевой сбор. Охотников повеселиться и в таких условиях меньше не стало: то и дело с наступлением белых сумерек мимо постов шныряли тени – счастливцы спешили на знакомые дачи. Мне, признаться, навещать было некого, и большей частью бродил я у полковых огней. В компании Неврева и Ламба обходили мы костер за костром, делясь скудными новостями с теми из товарищей, которые, подобно нам, скучали в обществе бесчисленных трубок и позевывающих денщиков.
В тот день, о каком имею намерение рассказать, нам было произведено учение в окрестностях селения Копорское. Все мы крайне утомились, а под конец забрались в самое болото. Возвратясь, я не придумал ничего лучше, как вздремнуть часок-другой…
Когда я проснулся, ночь уже наступила. В палатке не раздавалось ни звука, кроме меня в ней никого не было. Я накинул плащ и вышел на воздух. Лагерь спал. Темные деревья, отягченные июньской листвой, грузные и недвижимые, покоились в душной тишине летней ночи. Где-то вдалеке, за ровными рядами палаток, протяжно прокричали часовые. Обычного в это время движения нигде не было видно, у догоравших костров – никого, только из штабной палатки вылезал луч фонаря. Я направился туда.
Дежурным офицером стоял Елагин. Он сидел в одиночестве и пил чай.
– Куда это все подевались? – спросил я.
– Ты всё проспал, – посмеялся он, – нынче всё, что способно двигаться, сидит у Плещеева.
– А-а, играют, что ли, опять, – разочарованно протянул я. Спать не хотелось, и было досадно, что все заняты картами.
– Ну что́ там сегодня, королевство пошло на кон?
– Вот именно, – не переставал смеяться Елагин. – Там такие дела творятся, а я отойти не могу… Ты ж был утром в Копорском?
– Ну да.
– Там, говорят, живет какая-то старуха-чухонка, будто бы она гадает верно. Плещеев был у ней, да такого она ему наговорила: жди, сказала, легких денег.
– Так он их каждый день ждет, – улыбнулся я.
– А главное, больших, – продолжил Елагин. – Во всяком случае, сейчас он проверяет предсказание.
– Пойду погляжу, – я сдержал зевок.
– Сходи, сходи, – Елагин с завистью посмотрел мне вслед, – только ты зайди потом опять, пожалуй, расскажешь, что там.
– Тебе же нет дела до страстей человеческих, – передразнил я его же слова, недавно услышанные.
– Да на дежурстве до всего есть дело, – добродушно ответил он. – Скучно.
В палатке у Плещеева было не протолкнуться. В необычайном молчании и тесноте человек двенадцать-пятнадцать, сгорбившись, в самых неудобных позах застыли над раскладным столиком, нещадно исписанным мелками. Еще несколько офицеров, тех, кому места уже не хватило, расхаживали у входа, то и дело заглядывая за широко откинутый полог.
Четверо, в их числе и Плещеев, выделявшийся прямо-таки мертвенной бледностью, восседали за этим столом. Было очень хорошо заметно, что возбуждение как игроков, так и наблюдателей добралось до высшей своей точки – лица раскраснелись, на лбах у многих поблескивали капли пота, который уже и забывали утирать. Кое-кто сжимал в руках давно погасшие трубки. Только я приблизился – тяжелый вздох, похожий на стон, вырвался наружу.
– Что́ там, что́, – полезли внутрь стоявшие на улице. Я протиснулся. В почти звенящей тишине Плещеев трясущимися руками сгребал к себе на колени ворох мятых ассигнаций заодно с разбросанными картами и многочисленными стопками червонцев, там и сям расставленных на столе. Монетам передалось возбужденное состояние Плещеева, и они бунтовали, не желая, по-видимому, идти в новый кошелек – они падали на дощатый пол, но никто на это не обращал никакого внимания. Это были только крошки.
– Не может быть, – прошептал Ламб, который тоже стоял вместе со всеми.
– Всё было правильно, господа? – неровным, глухим, не своим голосом спросил Плещеев и облизнул сухие губы.
– О да, безусловно, – отвечали несколько голосов. Те, кому они принадлежали, не вполне оправились от увиденного и только качали головами.
– Сколько? – спросил я.
Мне назвали сумму. Я не поверил.
– Так, так, – подтвердил еще кто-то. Плещеев тут же, не веря еще хорошенько в свое счастье, раздавал долги. Его не поздравляли из сочувствия к проигравшим. Впрочем, для них этот проигрыш был отнюдь не роковым событием.
– Пою всех, – прохрипел наконец Плещеев. – Ну, бабка – молодец. Корову ей куплю, вот те крест. Прямо сейчас деньги пошлю.
Он стал звать денщика.
– А что́, ты правда был у гадалки днем? – спросил кто-то.
– Да, да, черт побери, сегодня, когда были на учении, обедал у ней… Вот черт. Не стану больше играть.
– Вздор, братец, – послышались смешки.
– Не стану, – отвечал Плещеев, – я же себя знаю – за неделю всё спущу.
Люди выбирались из палатки, трубки опять разгорались.
– Бывает же такое, – увидел меня Неврев.
– Не поехать ли и нам попросить немножко счастья, – в шутку предложил Ламб.
– А который час? – справился Неврев.
– Да всего-то полночь.
– Нет, погоди, ты серьезно, – удивился я.
– А Плещеев смелый, – промолвил кто-то, – я бы ни за что не решился узнать свою судьбу.
– Почему бы не узнать?
– Ну, как же, а вдруг впереди всякие ужасы. Мало того, что их уже не избежать, так живи и мучайся.
– Отчего же не избежать? – возражали другие.
– Пустяки, – донеслось с другой стороны, – всё это, извините, чушь, все эти рассуждения. Плещеев каждый божий день играет, должно же когда-то и повезти. Простое совпадение.
– Кто это может знать?
Такие разговоры слышались вокруг.
– А может быть, и в самом деле съездить, – задумчиво произнес Неврев.
– Что ж, я еду, – решил Ламб. – Всё равно до утра не засну.
– Еще один сумасшедший.
– Попрошу не забываться.
– Полноте, не обижайся! Но я бы ни за что…
– Плещеев, – закричал Ламб, – давай деньги для твоей старухи, мы сами отвезем.
– Держи, – отвечал тот, – Но сперва выпьем.
– Как угодно.
* * *
В селе Копорском когда-то проживали чухонцы, потом, как это у нас водится, за какую-то провинность, а может быть и просто так, без всякой провинности, по прихоти, людей посадили на подводы вместе с их скарбом и отвезли на житье куда-то к Петрозаводску. Так чухонская деревушка превратилась в русское село. Правда, кое-кто из стариков умудрился здесь остаться, да и доживали свой век в родных стенах.Ехать нам было совсем недалеко, и вскоре после того, как бутылки, навязанные Плещеевым, были опорожнены, мы вступили в село. Чухонка жила на отшибе, и не сразу отыскали мы ее жилище, зато уж всех собак подняли на ноги. Наконец – стучимся в изрядно покосившуюся избенку нашей Кассандры. Больших трудов стоило нам втолковать старухе, что неурочный наш визит носит самые добрые намерения. Она долго не открывала, однако при слове «деньги» дверца скрыпнула.
Мы, поочередно стукнувшись головами о низкий косяк, взошли и огляделись: печки в доме не было вовсе – огонь был разведен в очаге прямо на земляном полу. Дым выходил через отверстие, специально проделанное в крыше; впрочем, бедность наделала здесь много отверстий. Однако на полках по стенам порядок царил отменный – слабые угли посылали отблески свои на вычищенные до блеска старинные медные блюда и котлы.
– Добрый человек, спасибо ему, – бормотала старуха, имея в виду Плещеева. Она то и дело мешала русские слова с чухонскими, недоверчиво поглядывая на нас, – добрым людям и удача поделом… Хорошо скажешь – верят, нехорошо – не верят, ругают старуху-дуру, злятся, бранятся. Не знаю, что сказать…
– Ты уж, бабушка, говори, – успокоил ее Ламб.
– Что увижу – скажу, – заверила хозяйка и засунула деньги за грязный передник.
Она рассадила нас вкруг обгорелых камней, из которых был сложен грубый ее очаг, и, усевшись на землю напротив, поворошила палкой угли. Огонь встрепенулся. Мы хранили молчание и сосредоточенно наблюдали, как старуха водит прутиком по земляному полу, подбрасывая в костер сухие стебли неизвестной травы. При этом она забавно бубнила что-то себе под нос, и несколько раз меня разбирал смех, по правде сказать, весьма глупый. Я слыхал, что колдунья непременно должна иметь при себе черного кота. Кот был налицо – но был он вовсе не черным, а серым, и, вместо того чтобы метать зловещие взгляды зеленых дьявольских глаз, он уютно свернулся у ног своей старухи, нимало не интересуясь происходящим.
Все это длилось значительное уже время, и мы начали терять терпение, когда вдруг гадалка тряхнула распущенными седыми космами и указала прутиком на Ламба:
– Ты родился не в этой земле, – прокаркала она, – не в этой и умрешь.
Ламб пошевелился, звякнули шпоры. Кот зажмурился еще крепче. Старуха снова задумалась и принялась поглаживать кота.
Ламб точно родился не у нас – отец его, по происхождению француз, отправлял дипломатическую службу при прусском дворе, там его застала революция, там он и оставался до тех пор, пока маленький император не двинулся на восток. Отец Ламба внял этому движению и вместе с семейством устремился в том же направлении, строго соблюдая дистанцию между собственным экипажем и французским авангардом. Он благополучно достиг России, выехав из Берлина двумя днями прежде, чем туда въехал Наполеон. Старший Ламб – вечный эмигрант – в России был принят хорошо, если не сказать обласкан, вторично женился и не вернулся на родину даже после восстановления Бурбонов.
Невреву старуха наговорила много всего, но речь ее была столь туманна, запутана и противоречива, что я толком ничего не запомнил. Неврев, однако, внимал каждому слову чародейки с неослабевавшим любопытством и что-то переспрашивал.
Третьим оказался я. Мне было сказано буквально следующее:
– Твой брат перейдет тебе дорожку, но сделает тебя счастливым.
– Да-а, – протянул Ламб, когда мы выбрались на столбовую дорогу, – весьма туманно… А впрочем, как обычно – дальняя дорога, казенный дом… Не говорите ни слова нашим острякам – живого места не оставят.
– Самое примечательное, – рассмеялся я, – что у меня нет брата… Только измучились зря, да и лошадки что-то устали. С чего бы? Ведь завтра ученье в шесть часов.
Я остановился подтянуть ослабшую подпругу.
– В семь, – откликнулся Ламб из темноты, – я приказ видел.
Неврев приотстал и молча трясся в седле.
* * *
Так и летело лето, но казалось таким же долгим, как вся прошлая жизнь. Приближалось 22 августа, день коронации, с которым связывал я известные надежды, однако случай вопреки ожиданиям к этому торжеству подарил мне щелчок по носу, обидный и отрезвляющий. Великий князь делал нам смотр перед парадом, мой Однодворец сделал проскачку, смешал строй и понес прямо на Михаила Павловича, так что я, отчаянно пытаясь остановить коня, все ближе и ближе видел его удивленное лицо.– Командир полка, ко мне, – заорал он, и краем глаза я заметил, как тяжело подскакал к нему наш генерал, сверкая обнаженной саблей.
После злополучного смотра генерал в свою очередь трепал полковника Ворожеева, а я чувствовал себя подлецом. Однодворец же как обычно тянулся за сахаром морщинистыми губами.
Случай стал известен дяде, и он затребовал меня к себе. Я понял, что утомительной, никому не доставившей бы удовольствия беседы можно избежать только одним способом, и взял с собою Неврева. В первый же свободный от караула день мы отправились в Петербург. Мы выехали рано, утро выдалось солнечным, прохладный ветерок поддувал с залива и быстро сушил мокрые от росы ботфорты, а заодно заставлял нас постоянно вздрагивать от искр, сдуваемых с зажженных трубок.
– Смотри, – я показал Невреву свою трубку, – что ты о ней скажешь?
– А что́ о ней сказать? – он пожал плечами.
– Очень старая трубка, – гордо пояснил я, – мне ее подарил Ворожеев, когда я представлялся. У него их штук сорок или больше. Где он их набрал?
Неврев подержал трубку на раскрытой ладони. Солнечный луч, наткнувшись на потемневшее серебро, суетливо пробежался по кольцу, пытаясь высверкнуть.
– Странно, вот держу ее, – сказал я задумчиво, забирая трубку, – нынче она моя, а сколько до меня было у ней обладателей.
– И будет еще, – заметил Неврев.
– Ну уж нет, – ухмыльнулся я, – позабочусь, чтобы этого не случилось.
– Бери ее с собой в могилу, – улыбнулся он, – или в канал вон брось.
– Нет, – вполне серьезно возразил я, – в канал ее не брошу.
В городе мы решили размяться, отпустили возницу и часть пути до дядиного дома сделали пешком.
* * *
Судя по тому, как тоскливо посмотрел на меня швейцар, обычно дремлющий за дверями, но сегодня словно поджидавший нас, я понял, что дядя не совсем в духе. Я чувствовал, что это определение следовало бы даже усилить в соответствии с некоторыми другими тревожными признаками, однако не рискнул пугать себя раньше времени.Федор торопливо принял киверы, и мы по широкой лестнице поднялись в круглую гостиную, где грозно хмурился не по-домашнему одетый дядя. Увидев Неврева, он оценил мою хитрость едва заметной улыбкой.
– Разрешите представить, дядюшка, – начал я намеренно громко, – корнет Неврев Владимир Алексеич, мой сослуживец.
Веселый щелчок каблуков в щемящей тишине рассеял напряжение, а вместе с ним и дядины намерения. В ожидании обеда мы устроились в креслах, дядя недружелюбно поглядывал на меня, давая понять, что мне дарована лишь отсрочка, а не помилование, расспрашивал Неврева о службе, а потом поинтересовался:
– Не сын ли вы Алексея Васильевича Неврева, того, что во время заграничного похода в чине капитана служил в конной артиллерии?
– Да, – несколько удивленно отозвался Неврев, – отец был артиллеристом.
– Вот как, дядюшка, – воскликнул я, – вы знакомы с родителем Владимира?
– Очень плохо, едва, – дядя задумался, припоминая что-то. – Как-то в 14-м году мы возвращались из Европы и с неделю стояли в польском местечке. Там мы и встретились – ночевали в одном доме. Кроме того, ваш отец оказал мне одну услугу… Хм, удивительно веселый человек. Как он? Оставил ли службу?
– Убит в Персии под Аббас-Абадом десять лет назад, – ответил Неврев.
Я слышал это впервые и сообразил, что с дядей Невреву будет нелегко отмолчаться.
– Сожалею, простите, – расстроенное лицо дяди говорило о том, что эти слова не простые звуки участия.
Я, воспользовавшись наступившей паузой, постарался придать нашему разговору более приятное направление, но тут, после очередного дядиного вопроса, открылось, что и матушки Неврева нет уже в живых.
– У матери была чахотка, – Неврев пальцами потер лоб. Безусловно, разговор был ему неприятен, однако позвали к столу, дядя встал и, прежде чем идти, сказал мне:
– Ну, благодари своего друга. – Неврев смутился, поняв смысл этой фразы, я благодарил, дядя улыбался.
* * *
Меня всегда впечатляли чеканные ритуалы дядиных обедов, которые он давал большей частью сам себе. Русская кухня господствовала в огромном доме, старившемся потихоньку вместе с холостым и бездетным хозяином.– Да, – улыбнулся он Невреву, заметив, что тот слегка удивлен церемонностью, во власть которой попали мы сразу, как только оказались в просторной столовой, – я, видите, живу один и стараюсь не распускаться. Выходить к обеду в халате – значит признаться, что некоторые позиции уже оставлены… Любопытно, – продолжил он, отложив прибор, – что ваш батюшка был отчасти свидетелем моего несостоявшегося счастья.
– Что́ вы говорите, – неподдельно оживился Неврев, – не могли бы вы рассказать об этом, мне очень хочется услышать что-нибудь об отце.
– Я тоже не против того, чтобы… – начал было я, но тут же замолк под суровым дядиным взглядом.
– Ну, – грустно улыбнулся он, – дела давно ушедших дней. Но я расскажу, пожалуй, если тебе, – он обратился ко мне, – эта история уже не известна от матери.
– Право же, дядюшка, я ничего не знаю, – заверил я его.
Мы перебрались в диванную, где чернел в матовой оправе фарфора горячий кофей, и уселись поудобнее. Дядя позвонил – явился его камердинер.
– Я никого не принимаю, – сказал ему дядя, а затем обратился к нам.
– Как я уже сказал, молодые люди, мы возвращались из Европы после заграничного похода. Я был ранен при Лейпциге, почему и не увидел Парижа. Полк ушел на запад, а я в обществе таких же неудачников остался в лазарете долечивать свою ногу. Рана долго гноилась, но понемногу начала затягиваться. Наступила весна, и до нас донеслась радостная весть – Париж пал. Бюргеры Вурцена, где находился лазарет, устроили в нашу честь роскошный бал, ратушу украсили несметным количеством живых цветов. Я был тогда молод, весна, победа, избавление от раны – все это пьянило, создавало определенное чувство, мир казался понятным и принадлежащим тебе так же, как золотой, бог весть какими путями добирающийся до твоего кармана и исчезающий вскоре в неизвестном направлении.
Дядя вздохнул.
– Розовощекие очаровательные немки не давали нам проходу, и я было не в шутку испугался, что в конце концов уступлю какой-нибудь из них свою потрепанную фамилию. Однако первые наши части, возвращавшиеся домой, прошли через городок, и их нетерпение сообщилось мне. От штабных я узнал, где должна была двигаться гвардия, и, собрав свои походные пожитки, мы с Федором тронулись в путь. Несколько офицеров присоединились ко мне, поэтому дорога не казалась утомительной. Да и как может показаться утомительной дорога домой? В Торгау, наконец, я встретил свой полк, пересчитал убитых без меня, как следует обнял живых и мыслями был уже здесь.
Дядина рука описала в воздухе мягкий полукруг.
– В середине лета вступили мы в Варшавское герцогство, когда вдруг нас настиг приказ ждать прочие полки корпуса. Таким образом мы отдыхали дней десять, расположившись лагерем неподалеку от Мышинца. Как вы знаете, русских поляки никогда не жаловали, а особенно тогда, когда им приходилось встречать нас как победителей Буонапарта. Вся округа Мышинца была полна шляхетскими норами. Дремучие это места: леса, болота… Даже в ясную погоду меня всегда пугала мрачная красота угрюмых замков, увитых плющом и обсиженных голубями. Казалось, жизнь остановилась здесь вот уже столетие назад и даже темная вода в глубоких колодцах как будто уходила всё ниже и ниже за ненадобностью.