* * *
   Вскоре мы оказались в щедро освещенной квартире Ламба. Рядом с накрытым столом стояли один на другом несколько ящиков с шампанскими бутылками. В комнате уже сидели Звонковский и Елагин, нетерпеливо покусывавший опаловый мундштук чубука. Прошка принял шинели, и когда мы уселись, часы в стенной нише пробили пять. Захлопали пробки открываемых сосудов, влага заискрилась и зашипела, пенясь и сползая на скатерть неровными клочьями. Вологодский медведь, распростертый на полу, косил стеклянным взглядом на нашу компанию; как связанный враг наблюдал он за нами, враг, готовый использовать любую возможность к освобождению. Мы пили вино и болтали так весело, что на время я забыл о неприятности, постигшей Неврева. Через некоторое время подошли еще три товарища, и, по мере того как пустели бутылки, в комнате рядом с сизым дымом табака повис возбужденный гул.
   Елагин взялся за гитару – он изумительно исполнял романсы, но пока только щипал струны, ожидая минуты затишья, как дворовый мальчишка ищет выломанную доску в яблоневом саду деревенского священника. Между тем общий разговор распался. У Неврева заблестели глаза, и упрямая тоска проникла в них.
   – Как это может быть, – повторял он хрипло, – как это может быть? – спрашивал он, обводя общество неповоротливым взглядом. Никто, однако, не обращал на него внимания, каждый слышал только себя. Мне докучали эти заклинания.
   – Ну полно печалиться, – почти злобно вскричал я. – Давай сделаем дело, наконец. Что толку сидеть сложа руки.
   – Не говори глупостей, прошу тебя. Куда мне ее везти – у меня у самого дома нет.
   Задорно зазвенела рюмка, упавшая со стола. Ламб раздавил ее каблуком.
   – Она же сама мне сказала… – продолжал недоумевать Неврев, опустошая свой бокал огромными глотками. – Хочешь, – он схватил меня за руку, – я расскажу тебе, какое это блаженство – стоять на коленях перед ней?
   – Володя, ты пьян, – поморщился я.
   – Ну и что́ с того? Впрочем, ты не поймешь… не поймешь. Тебе для этого нужно в мою шкуру залезть.
   Неожиданно в его голосе появились энергические нотки. Он ударил кулаком по столу, вскочил и зашагал по комнате, собирая удивленные взгляды приятелей. Казалось, чудная, спасительная мысль пришла к нему, как глоток воды в сухие уста караванщика. «Вот говорят, надежда умирает последняя», – подумал я.
   – Да и умирает ли она вообще? – услыхал я голос Елагина.
   – Точно умирает. Вчера уж за батюшкой посылали. Ночь прохрипела, так он под утро ушел спать, сейчас, верно, снова там, – возразил Донауров.
   – Кто умирает? – спросил я. – Вы о ком говорите?
   – Да вот у Донаурова двоюродная тетка умирает, – пояснил Елагин.
   – У ней никого нет. Всё мне пойдет, – в некотором удивлении такому обороту произнес наследник.
   Время приближалось к семи. Тонкая стрелка незаметно кралась к цели. Мы отметили чужую, незнакомую смерть, доставившую приятелю пятнадцать тысяч дохода.
   – Елагин, расскажи про француженок, ты, говорят, видел их уже, – попросил я.
   – Это женщины божественные, божества эти женщины, – начал Елагин, – у них сегодня премьера, но нам уж не поспеть.
   – Ну, брат, не успеем к началу – к концу успеем, – взорвался Ламб. – Я с большей охотой взгляну на них в гримерной, черт возьми.
   – Останемтесь здесь, господа, здесь тепло и сухо, – слабо возразил Донауров, – не надо женщин.
   – Как это не надо, – приговаривал Ламб, оглядывая себя в зеркале. Вид он имел растрепанный, но вполне сносный для поздних визитов.
   – Прохор, – позвал он, – неси мой новый.
   Когда Ламб бывал пьян, его отличали три качества: несгибаемая воля, ласковое обращение с Прошкой и чрезвычайная щеголеватость.
   – Нынче и лошадей не достать, – заметил Донауров.
   – Достанем, – заверил Ламб, проверяя шинель.
   – Едем, едем, – соглашался Звонковский.
   Прошка поплелся на станцию за лошадьми. Мы долго ждали, наконец, колокольчики зазвенели под окном.
   – Ну, ребята, гоните вовсю, – обратился Ламб к извозчикам, выскочив на двор, – не обижу.
   В одни пошевни уселись сам Ламб, Донауров и Неврев, в других разместились Елагин, Звонковский и я. Оставшиеся дома вышли поглядеть нам вслед и ежились на морозе. Извозчики вскрикнули, сани покачнулись, выбираясь на прямую дорогу.
   – Опять ты с этим господином, – заметил мне Елагин. В его голосе слышалось неодобрение.
   – Ну что́ ты, он славный малый, – заговорил я, – отчего он тебе не нравится?
   – Мне не нравится? – удивился Елагин – Что ты, помилуй бог. С чего ты взял?
   – Да вижу. – Меня раздражало это притворство.
   Он замолчал. Лошади бежали все быстрее, ветер ударял в лицо, снежная пыль покрывала все поверхности, накапливаясь в складках одежды.
   – Он тебе, верно, рассказал про свои несчастья? – спросил вдруг Елагин.
   – Что́ ты имеешь в виду? – я вздрогнул и покосился на Звонковского. Тот спал, закутавшись в шубу.
   – Да любовь несчастную, – брезгливо произнес Елагин.
   – Откуда ты знаешь? – Я недоумевал всё более и даже заворочался.
   – Мне Helen сказывала, что проходу ей не дает, – небрежно бросил он.
   – Так ты знаком с ней!
   – Знаком, знаком, – он повернул ко мне лицо. Глаза его блеснули так же холодно, как голубые зимние звезды, их осветившие.
   – А он знает? – Я посмотрел вперед, где темным пятном скользила первая тройка.
   – Да что́ с тобой, право? – На этот раз Елагин удивлялся неподдельно. – Знает, не знает – мне-то что́ с того?
   Я не отвечал. Мысли сбивались, как это всегда бывает при быстрой езде, и незаметно для себя я задремал.
* * *
   Пока мы неслись мимо темных деревьев по заснеженным полям, казалось, что уже наступила глубокая ночь. Но вот показался город, поднявшийся вдруг из снежной глади, город, который еще вполне бодрствовал. Потянулись, словно солдатские шеренги, грязных цветов дома, похожие на казармы, с окнами впалыми, как глазницы ветеранов. Редкие прохожие, завидя наши тройки, предусмотрительно приникали к фонарям, освещавшим высокие сугробы, бережно уложенные дворниками на обочины. Мы миновали предместья, всё больше людей было на улицах, а сами улицы стали светлее. Встречные экипажи жались к сугробам. Ламб выполнял свое обещание, и кони бежали крупной рысью. Рядом с театральным подъездом несколько десятков экипажей дожидались владельцев и седоков. Кучера и извозчики, обмотанные шарфами и тряпками, разложили костер и расхаживали вкруг него. Небо сделалось мутно, и мягкий легкий снег понемногу устилал площадь и крыши домов.
   – Есть еще время, – сказал Ламб. Елагин расстался с нами и нырнул внутрь, а мы остановились у трактира и пили вино, покуда мальчишка, подкупленный Ламбом, не донес, что актрисы живут у Кулона.
   – Роскошно, – вскричал Ламб, – неужто клопы еще не обглодали эти нежные создания? Бьюсь об заклад, что Елагин плохо смотрел.
   Гостиница Кулона действительно славилась своим богатым фасадом и безжалостными насекомыми, с которыми постояльцам приходилось вести изнурительную войну. Сам Кулон участия в боевых действиях не принимал.
   Тот же мальчишка был посажен наблюдать за передвижениями актрис, а к крыльцу трактира подогнали линейку. Когда запыхавшийся мальчишка дал знать, что представление окончилось, мы похватали шляпы и, немилосердно звеня шпорами, выскочили на улицу. Звонковский едва стоял на ногах – мы уложили его в линейку, расселись и во всю мочь жидких на вид кляч помчались к Кулону. В ногах у нас позвякивали бутылки с шампанским, брошенные кое-как. Наняв комнату для Звонковского и уложив его на подозрительный клеенчатый диван, мы отыскали полового и выяснили, что горничные наших барышень отсутствуют. Быть может, они сопровождали своих хозяек и также пребывали в театре. Тридцати рублей стоило отомкнуть один из нужных нам нумеров. Половой сунул деньги в башмак и исчез, а мы ввалились в жилище весталок Мельпомены.
   Две большие комнаты были полны дорожными сундуками и душным запахом лоделавана. Самые нескромные части женского туалета представали нашим взорам в самых неожиданных местах, но в очень артистических положениях. Подмерзшие бутылки были откупорены и выставлены на ломберный столик – другого здесь не было. Мы, приняв небрежные позы, которые, надо думать, недурно дополнили живописную пастораль женских буден, стали ждать развязки.
   – Мечты сбываются, – заметил Ламб, разразившись хмельным хохотом, но не успели мы сделать и глотка, как в замке заворочался ключ, дверь распахнулась, и три белокурые знаменитости завизжали от испуга и изумления. Мы как ни в чем не бывало продолжали тянуть из бокалов. Невозмутимость наша поначалу сбила с толку эти очаровательные головки, однако через минуту средь них появилась напомаженная голова управляющего.
   – Pardon, mesdames, – начал Ламб, сверкая обворожительной улыбкой, – но это само небо посылает нам подобных… – он замялся, подыскивая слово.
   – Небожительниц, – подсказал Донауров, довольный собой.
   Дамы щебетали что-то управляющему, – он изогнулся, чтобы придать себе вежливости, и учтиво осведомился:
   – Господа, этот нумер некоторым образом занимают эти дамы…
   – Некоторым образом, любезнейший, – холодно возразил Ламб, – этот нумер занимает наш товарищ. Какого черта вам здесь надо? Мы уплатили вперед.
   Управляющий в недоумении отступил. Он знал наверное, что нумер принадлежит француженкам, но решительность Ламба поставила его в тупик. Актрисы робко жались в коридоре, не решаясь переступить порог. Управляющий сделал два осторожных движения ловкими ногами и удалился. Вот до чего сильна у нас вера в мундир!
   – Mesdames, – продолжил Ламб, – не угодно ли шампанского? Сейчас подойдет наш товарищ, – о-о, это самый достойный молодой человек, какого только может вообразить свет…
   Ламб сопровождал свою речь нетрезвыми жестами. Между тем, на шум собрались другие актрисы – товарки тех, что стали жертвами нашей выдумки. Ламб встал и направился к двери – женщины в ужасе попятились. Дело, в общем, оборачивалось не так, как хотелось бы Ламбу, тем более, что показался квартальный пристав. Увидев гвардейских офицеров, он, как и управляющий, старался глядеть как можно приветливей.
   – Господа, – произнес он вкрадчиво, – я прошу покинуть помещение. Я понимаю, – поспешно добавил он, встретив недоумевающий взгляд Ламба, – произошла ошибка. Мы осведомились – ваш товарищ занимает нумер во втором этаже.
   Это была чистая правда. В нумере второго этажа бредил пьяный Звонковский.
   – Не понимаю, – протянул Ламб.
   Донауров дернул его за рукав.
   – Пора идти, шутка не удалась, – шепнул он. Мы тоже понемногу приходили в себя и понимали, что лучше удалиться.
   – Господа, – взмолился пристав, снимая фуражку и обтирая голый лоб, – очень вас прошу. Зачем доводить до начальства?
   – Доводите до кого угодно, – резко возразил Ламб. Лицо его побагровело. – У меня есть одно начальство – командир полка!
   В коридоре продолжали собираться любопытные.
   – Закройте же дверь, наконец, – закричал Ламб.
   Пристав убрал понимающую улыбку.
   – Как знаете, – коротко сказал он и вышел вон.
   Мы прикрыли двери и принялись горячо уговаривать Ламба опустить занавес. Он махнул рукой, и мы было двинулись к выходу, как вдруг дорогу нам преградила фигура, завернутая в военную шинель. Мы увидели, как грозно покачивался на шляпе белый султан. Фигура подняла голову и оказалась полицмейстером Кокошкиным. За ним показались уже известный нам квартальный со своим поручиком. Квартальный злобно посмотрел на нас из-за спины Кокошкина.
   – Что́, давно не навещали гауптвахту? – устало промолвил полицмейстер. – Выходите отсюда все.
   – Кто-то метко сказал, что русские – это медведи, только шкуру носят мехом внутрь, – бросила нам вслед одна из дам.
   – Знал бы мой papa, что в его сыне не видят француза, – грустно сказал Ламб. – И кто, кто не видит! Положительно, мир с ума сошел.
   – Papa узнает, – обронил полицмейстер, зевая.
   На улице уже полицмейстер пригрозил нам военным генерал-губернатором, великим князем Михаилом и собственным пальцем. На прощанье он высморкался в платок и сказал тем же усталым тоном:
   – Не оригинально, господа, вы не мальчики, честное слово.
   Мы молча проводили глазами его экипаж, конвоируемый двумя казаками.
   – Да, – сказал Донауров, когда экипаж свернул на канал, – как бы не доложил.
   – Ничего, сойдет, – зевнул Ламб, – вы заметили, ему нынче не до нас.
   – Как сказать, завтра с утра с рапортом поедет. Ну, как будет не в духе?
   – Черт с ним, – решил Ламб. Он заметно протрезвел, был хмур и недоволен. – Звонковский, верно, уж проспался. Пойдемте к нему. Вы бутылки забрали?
   – Да, еще две и одна початая, – отвечал я.
   Ламб вздохнул:
   – Эконом.
* * *
   Мы застали Звонковского наскоро очнувшимся. Он сидел на диване, чесался и тупо глядел мутными глазами. Мы вышли на воздух и зашагали по уже ночному городу к будке, где зимою грелись извозчики. Снег перестал, было тихо, тепло и скучно. Мы лепили снежки и вяло швыряли их в еще дымившиеся кое-где трубы. Но, очевидно, шалостям на этом не суждено было завершиться. Не помню, кому первому пришла в голову мысль подшутить над одиноким экипажем, однако последствия этот необдуманный шаг доставил нам самые роковые.
   Затмение нашло на умы наши. Когда мы услыхали грохот кареты, нас не остановил даже вид четверки лошадей, хотя из этого можно было заключить, конечно, что везет она чиновного седока. Ламб быстро скинул шинель и шляпу, и мы принялись набивать снег в полы и рукава, уложив ее на дороге таким образом, чтобы казалось, что здесь лежит человек. А вот зачем он здесь лежит, почему он здесь лежит, по какой причине лежит он здесь, а не в собственной постели на стопке перин, как кусок масла на стопке блинов, – все эти вопросы мы предложили еще неведомым жертвам нашего романтического замысла. Присыпав снегом свое произведение, мы приникли к облезлой стене между догоревшими фонарями и стали гадать, что случится дальше.
   Несмотря на темноту, кучер приметил на снегу очертания человеческой фигуры и остановил лошадей. Он беспокойно огляделся, прежде чем покинул облучок. Окна окрестных домов были темны, и мы были единственными пешеходами в этот поздний час. Кучер осторожно отворил дверцу кареты, и послышался разговор:
   – Что́ там, Иван? – спрашивал недовольно сильный мужской голос.
   Мы разочарованно переглянулись, ибо рассчитывали услыхать голоса нежные и волнующие.
   – Да вот, ваше превосходительство, будто лежит кто-то. Будто офицер.
   – Ну, ступай посмотри, что с ним, – приказал мужчина, сидевший внутри.
   – Боязно, ваше превосходительство, – ответил кучер, но перекрестился и приблизился к снежному чучелу, трогая его кнутовищем. Он долго не мог сообразить, в чем тут дело, – седок, видимо, устал ждать и вышел сам разузнать о причине задержки. Это был высокий человек с внушительными баками и в генеральской шинели.
   – Что́ за чертовщина, – проворчал он, пиная пустую шляпу и грозно взглядывая на бедного кучера. Тот молчал и недоуменно хлопал глазами.
   Немая сцена произвела на нас должное впечатление, и мы не нашли сил сдерживаться долее. Генерал и кучер вздрогнули от неожиданности, заслышав наш смех. Генерал, оправившись от первого испуга, направился к нам. Он свирепо оглядел раздетого Ламба, покосившись на початую бутылку, которую тот держал в озябших руках.
   – Господа, что́ это значит? – прошипел он.
   Мы не открывали рта, ибо это были уже не шутки. Вдруг генерал обратил взор на Неврева и воскликнул:
   – Ба, Владимир Алексеич! Вот как! Так-то вы соблюдаете условия нашего соглашения.
   Лицо Неврева перекосилось:
   – Не свое ли письмо вы зовете соглашением? Если так, то я ни на что не соглашался.
   – Это, позвольте полюбопытствовать, своего рода месть, не так ли?
   Они хорошо понимали друг друга, и взгляд генерала, разгневанный и продолжительный, как канонада при Эйлау, дал знать о грядущих бедах. Генерал, не говоря ни слова и ни на кого более не глядя, зашагал к карете. Кучер, поглядывая на нас, занял свое место, лошади попятились, объезжая куклу, которая и правда была очень схожа с реальностью.
   – Кто это был? – спросил я Неврева.
   – Скверно. Это Сурнев, отец Елены, – он посмотрел на меня озабоченно.
   – Какой Елены? – спросил Донауров.
   – Какая разница, господи, важно то, что он знает его, – с досадой сказал я.
   Ламб послушал нас, поставил бутылку и начал вытряхивать свою амуницию.
* * *
   Утром на разводе я поведал о происшествии Елагину, и мы с тревогой ожидали разноса. Его, однако, не последовало – жалоба прибыла в полк лишь на следующий день. После утреннего построения командир полка предложил нам явиться к нему на квартиру в сопровождении эскадронного начальника. На полковника Ворожеева было больно смотреть – так подкосила его эта история. После визита к полковому начальству весь остальной день прошел в томительных подозрениях, так как генерал сумел дать понять, что дело не закрыто и отнюдь не ограничивается этой неприятной беседой.
   – Пустяки, обойдется, – бодро приговаривал Ламб, но было заметно, что сам он не слишком верит в такой исход. Командир полка сообщил, что подробности доведены до великого князя Михаила Павловича, – это было ужасно. Неврев весь вечер просидел у меня и ушел за полночь. Ночью я был разбужен каким-то шумом внизу. Постучалась перепуганная хозяйка. Я как будто чувствовал близость развязки и не раздевался в эту ночь, гадая, сколько дней предстоит провести под арестом.
   Незнакомый офицер, который встретил меня у крыльца, приложил руку к шляпе и сказал:
   – Пожалуйте со мною в ордонансгауз. Вот приказ генерал-губернатора.
   – Позвольте взять деньги, – попросил я.
   – Да, конечно, – поспешно согласился он. – Взгляните на приказ.
   – Что толку, пустая формальность, – я силился придать голосу небрежность, но он взволнованно дребезжал, выдавая с головой мои страхи.
   Я взлетел по лестнице, подскочил к столу, вынул из бюро деньги, нацепил саблю, сунул в карман трубку – она была полна черного пепла, я выбил ее об каблук и смахнул мусор под кровать. Потом я сообразил, что саблю придется тут же вручить офицеру, и снова отцепил ее. Несколько времени я лихорадочно осматривал комнату, придумывая, что бы еще захватить, но от волнения предметы плясали в глазах, и я, ничего больше не взяв, спустился в нижний этаж.
   – Пожалуйте, – пригласил офицер учтиво, принимая мою саблю. Было видно, что ему не по душе та роль, которую возложило на него начальство, и поэтому он старался глядеть как можно приветливее. Я забрался в кибитку, офицер уселся рядом, и мы тронулись. Пара сонных казаков загарцевала позади.
   Первое лицо, которое я увидел, был Неврев, сидевший на скамье в заваленной бумагами канцелярии гауптвахты. Мой провожатый указал мне место рядом. Я повиновался.
   – Больше никого, – сообщил Неврев, – я здесь уже с час.
   Мы долго ждали неизвестно чего, один раз дверь приоткрылась и какой-то человек в военном мундире внимательно оглядел нас с головы до ног. Дверь закрылась так же осторожно, как и отворилась. Время шло, а никого из наших товарищей не приводили. Лишь позже я случайно узнал, почему именно мы с Невревым оказались арестованы. Мне рассказали, что когда Михаил Павлович доложил о наших шалостях государю, тот, просмотрев список виновных, сказал: «Этот Неврев не оправдал моих надежд, – и выразительно взглянул на Михаила, – юнкер тоже пусть выслуживается в другом месте, сейчас видно, что не был в военной школе». Остальные были пощажены двумя неделями гауптвахты.
   Наконец появился полковник, которого я также никогда прежде не видел, передал нам оружие и вывел на двор. Мы попросили объяснений.
   – Увидите, господа, сами, – сморщился он.
   Мы действительно увидели две почтовые тележки, на высоких, обитых истершейся кожей сиденьях которых восседали прямые, как истуканы, равнодушные фельдъегери. Не без удивления заняли мы места, что указал нам полковник, и возницы тронули вожжи. Лошади той тележки, в которой находился Неврев, фыркнули и попятились. Старый унтер, топтавшийся неподалеку, вздохнул и сказал тихо:
   – Это, значит, так – обратная дорога не ляжет.
   Неврев услышал эти слова и посмотрел на крестившегося унтера, а потом на меня.
   – Пошел, – свирепо крикнул полковник, и лошади сразу рванулись в темноту. Когда мы миновали городскую заставу и шлагбаум за моей спиной стукнул, как волшебные ворота в прошлую жизнь, я попробовал заговорить с фельдъегерем, но он даже не смотрел в мою сторону, смешно подпрыгивая на ухабах и не теряя при этом правильности посадки. Красной рукой сжимал он ремень кожаной сумки, что висела у него на груди. После нескольких неудачных попыток завязать разговор я умолк и вперил взгляд в лошадиный круп.
* * *
   Под утро я был уже изнеможден почтовой скоростию, жесткостью сидения, холодом, голодом и ветром. Когда засерел рассвет, тележка встала у станции. Пока меняли упряжку, я наслаждался покоем и на мгновенье сомкнул глаза. Сквозь дрему донеслись обрывки фразы, сказанной фельдъегерем: «Нижегородский драгунский полк… Ставрополь…» Сон причудливо вплелся в реальность. «Кого это на Кавказ?» – лениво догадывался я, а когда догадался, то испугался открывать глаза. Сердце болезненно сжалось, когда я убедился воочию, что и худой фельдъегерь, и тележка, и большая дорога суть не химеры, а осязаемые признаки несчастья. Такого наказания я ни за что не ожидал и не мог даже предвидеть. Я готов был плакать, рыдать от обиды самым бесстыдным образом и, верно, так бы и поддался позывам недостойных чувств, если б не был настолько уставшим…
   Что́ толку описывать дорогу – она была изнурительна и однообразна. Скажу лишь, что моя тележка шла после той, в которой трясся Неврев, они неслись почти одна подле другой, но за две недели не только не удалось мне как следует переговорить с ним, но и угрюмый конвоир мой не проронил ни слова. Москву мы объехали, едва задев, – стояли некоторое время у Дорогомиловской заставы – и через три дня вокруг расстилалась уже бесконечная степь. Уж я и не знаю, как вынес я это путешествие, а ведь фельдъегери проводят на жесткой скамье десятки лет сряду. Всё же я кое-как приспособился к тряске и к ветру. Последний приводил меня в такое неистовство, что будь я дома, непременно приказал бы дворне высечь его, как Ксеркс высек Геллеспонт, и сам бы гонялся за ним с вилами. Однако повелевать было некем, и я стал обдумывать свое положение. Еще пуще злой доли боялся я дядиного гнева и того позора, который я так некстати обрушил на его доброе имя. Зная дядю, я догадывался, что он сначала проклянет меня, затем, успокоившись, решит, что путешествие пойдет мне на пользу, и только после матушкиной мольбы задумается о том, чтобы вызволить меня из этого приключения. Понемногу я успокоился, ибо попросту отупел, и воспоминания заворочались в голове.
   Я увидел себя, затянутого в узкий студенческий сюртук, с беспокойным взглядом, нацеленным в будущее. Долгие вечера, освещенные куцым огарком, время, летевшее стремглав, съеденное без остатка жженкой и не имевшими конца спорами в крохотной комнатушке нашего казеннокоштного товарища, которую мерили мы двумя с половиной шагами. Разум наш в те поры был так же мал, как эта комнатушка, с тою лишь разницей, что в нем теснились непонятные нам самим мысли, искавшие выхода в мир, тогда как в комнатке если что и теснилось, так это были мы, тонувшие в разговорах и мнениях, смысл которых оставался неясен даже в благословенные мгновения минутных озарений. О таком ли повороте судьбы мечтал я бывало!
   Так думал я, а позади оставались всё новые и новые версты почтового тракта, сбитого и прямого, как позвоночник моего фельдъегеря, и мои мысли, цеплявшиеся поначалу за каждый верстовой столб, собирались вместе и спешили уже вперед, обгоняя сытых лошадей. Молодость брала свое – не существовало такого несчастья, которое представлялось бы мне непоправимым. А когда выдался в конце концов солнечный денек, я и вовсе повеселел.
   Воздух сделался прозрачен, в нем чувствовалось приближение юга. Непривычных очертаний деревья попадались на пути. Вдоль дороги караулили пирамидальные тополи, стройные и внушительные, словно гвардейские гренадеры, на которых любовался я в Петербурге. Наконец едва различимая, размытая, голубоватая полоска протянулась по горизонту и увеличивалась с каждым часом пути. Я взглянул на фельдъегеря. Его поврежденное оспой лицо было обращено в сторону возникших гор, и в пристальных его глазах влажно проступило удовлетворение. Так узнал я о том, что и камни способны чувствовать, и это была чистейшая правда, – иначе зачем им государева пенсия, ради которой они служат? Говоря короче, путешествие наше шло к завершению.

Часть вторая

   Кавказ… Это слово поднялось вдруг передо мною во всем своем величии. Помнится, было мне годов пятнадцать, когда попался ко мне в руки нумер «Московского телеграфа», где появился тогда «Аммалат-бек» Марлинского. Я стащил из столовой свечей и ночью жадно набросился на уже зачитанные кем-то страницы. Прочитав раз, я тут же принялся за второй. Всего более впечатляло меня то, что история несчастного Аммалата и благородного Верховского имела место совсем недавно и произошла не в диких просторах новых континентов, а в двух неделях езды на почтовых от Москвы, города мирного и сонного и отнюдь не романтичного, как это могло показаться некоторым французам в присной памяти двенадцатом году. Иногда мне приходилось наблюдать офицеров, щеголявших в черкесках и косматых папахах, ловко и грациозно носивших восточное оружие. Это были удачливые счастливцы. Были и другие – те, покалеченные и отчаявшиеся, заканчивали жизнь по своим именьицам на руках у дряхлых ключниц или стариков-родителей. Что ж, существовали и третьи, правильней было б сказать «уже не существовали». Эти уже никогда не увидят ни ключниц, ни стариков-родителей, ни покойных кресел в теплом мезонине. Я подумал о том, что война на склонах древних гор взяла начало задолго до того, как я был рожден, а сколько еще продлится – бог весть, и вот я еду принять в ней участие. Неврев как-то сказал, что все мы выполняем особые задачи провидения. У одного они велики и всеми замечены, а иной хорош и тем, что губит мух у себя в гостиной. Все эти задачи, утверждал Неврев, разумны и нет среди них невыполнимых. Тогда, осмелюсь продолжить, и не стоит стараться побороть судьбу, ибо даже уложенная на спину, она оттого только выигрывает, обеспечивая собственным падением непонятный нам замысел.