Страница:
– Идемте, князь, прохладно, – так отвечала она, и через несколько времени я взошел в свою комнату».
– Кстати, который теперь час? – обратился дядя к нам.
Сергей Васильевич поднял крышку брегета, часы мелодично звякнули.
– Да уже один час и тридцать четыре минуты, – промолвил он.
– Что же дальше, дядюшка? – нетерпеливо спросил я.
– Дальше я проснулся, – сказал дядя, – пробудился от короткого беспокойного сна. Она появилась только к завтраку. В известной компании, – я имею в виду Троссера и священника, – мы почти молча глотали пудинг и пили кофей. Старый граф опять не присоединился к нам, прислал извинения, сославшись… да он, впрочем, ни на что́ и не ссылался. В то время как мои казаки были готовы – а были они готовы давно и поджидали только меня, – я медлил и медлил, никак не решаясь взглянуть в сторону выхода. Радовская не ушла к себе тотчас после завтрака, а тоже вышла проводить меня. Она была спокойна и держалась со мною так, как будто и не было этой волшебной ночи в зарастающем саду. Я то и дело бросал на нее взоры, готовые тут же зажечься, встреться они с ее глазами, но она избегала этого. Светское равнодушие засквозило в ее интонациях. Однако я был не прав. Мы стояли прямо напротив дверей, ведущих в часовню. Она отворила ее.
«– Зайдемте, князь, – пригласила она».
Я удивленно поднял брови.
«– Зайдемте, я хочу, чтобы вы поглядели».
Я повиновался. В часовне было прохладно и темно – цветные витражи пропускали мало света. На одной из могильных плит, вделанных в стены, лежал букетик тех самых цветов, что нарвала она ночью в саду.
«Здесь покоится моя мать», – пояснила она, заметив мое внимание.
Я приблизился к камню и склонился над ним, стараясь разобрать слова, которыми он был украшен. К своему изумлению, рядом с обычными изречениями на латинском языке, я нашел два слова, высеченные на невиданном наречии. Их рисунок отдаленно напоминал арабскую вязь.
«– “Огонь соединяет”, – подсказала графиня значение этих слов.
– Огонь? Почему огонь? – спросил я».
Графиня замешкалась с ответом на какую-то секунду, и тут появился пан Анджей.
«Вы спасли меня, князь, – обратился он ко мне, – я не забуду этого и, может быть, смогу когда-нибудь ответить вам искренней благодарностию. Будьте счастливы».
Самая бессовестная насмешка почудилась мне в его голосе. Я поклонился и сделал первый шаг вон.
«Князь, – произнесла графиня мне вслед, – помнится, вчера за ужином вы сказывали, что волнуетесь за судьбу кампании?»
Я остановился и внимательно посмотрел в полумрак часовни – такого я не говорил.
«– Надейтесь, надейтесь, – произнесла она, и я, вздрогнув, побежал к коляске.
– Опусти верх, – велел я кучеру».
Я сидел прямо, как будто не мог расслабить члены, и смотрел перед собой. Солнце поднялось уже высоко и било в глаза. Лошадь одного из казаков прихрамывала, и он оттого в такт ее движениям привставал на стременах. Лошади пошли быстрее, вытянувшись в два ряда. Сухая бурая пыль поднялась до подпруги и долго еще висела, оседая на глубокие следы подков.
Дядя призвал сонного Федора и приказал послать человека узнать о пожаре.
– Затем, – продолжил он, – в Вильну был доставлен высочайший рескрипт о прекращении похода. Победа Веллингтона сделала его ненадобным.
– Да, – сказал Сергей Васильевич, – настроивши струны на военный лад, не вдруг заиграешь на них мирную песнь.
– Ну, – невесело улыбнулся дядя, – я слушал другую мелодию…
– Мы всё никак не выступали, – сообщил нам с Невревым Сергей Васильевич, – молебны, угощения, праздники следовали одни за другими беспрестанно. Солдаты на радостях помогали жителям управиться с жатвой.
– А я так желал отправиться немедленно, – добавил дядя.
– Что же было дальше? – спросил я.
– Дальше я прибыл в Петербург и просил отставки, но мне было отказано. Войска ведь ввиду неясной ситуации в Европе еще некоторое время находились под ружьем. Только гвардия быстро вернулась. Надо спать идти, вот что.
– Дядюшка, а как было имя Радовской?
Молчание.
Мы с Невревым остались одни и решили выйти на улицу. Было морозно. Огонь пожара рассеивал тьму над Зимним дворцом, небо над ним было темно-красным.
– Да-с, – сказал Неврев задумчиво, – какую, однако, сказку нашел твой дядя.
– Что́ же тут сказочного? Ты веришь в сказки?
– Отчего же не верить, если они прекрасны… Других, впрочем, не бывает, – добавил он, помолчав, со вздохом. – Смотря по тому, как рассказать. Иной раз и роман впопыхах модистки и пьяного подпрапорщика обернется восточной легендой.
Я задумался. Правда и то, размышлял я, что деяния наших отцов зачастую кажутся нам убедительнее и громче наших собственных, хотя кровь проливаем мы все одинаково, любим и умираем – тоже, обучившись этим наукам в «преданьях старины глубокой». Но, быть может, придет время, когда некий задумчивый юноша из далекого далека будет внимать уже историям наших дней, чтобы одни взять за образец для своих детей, другим же, если угодно, подражать самому, – зло, но справедливо.
В моей комнате было жарко натоплено и поэтому душно. Я спал плохо, и мне снилось, как дядя в нелепом мундире и с орденом на шее венчается с графиней, которая предстала мне в виде нашей дебелой светловолосой кухарки с веснушчатым рыхлым лицом, и венчается почему-то не в церкви, а в середине Невского проспекта. Сильно и радостно взмылся вверх стройный акафист. Рога и тимбалы завывали в ушах. Улица полна людей, они все шагают туда, где золотой шпиль Адмиралтейства пронзает пасмурное небо, и время от времени какие-то незнакомцы, закутанные в испанские плащи, исчезают в переулках.
Так и случилось с моим дядей. В том, что молодость его ушла безвозвратно, он убедил меня сам: во-первых, своим размеренным образом жизни, во-вторых, составом своей библиотеки, но, главное, своими летами.
Что́ же мне было думать, когда, приехавши в очередной раз из Царского на постой к дяде, не обнаружил я ни дяди, ни Федора. Мне было хорошо известно, что когда и Федора нет дома, то это верный знак того, что дядя уехал в Москву к моей матушке. Больше ему некуда и незачем было ехать – так, конечно, рассуждал я со всей самоуверенностью молодости.
– Куда же дядюшка делся? – вопросил я швейцара.
– В Варшаву уехать изволили-с, – с легким наклонением головы отвечал он.
– Куда-а? – только и смог я вымолвить.
– Для вас письмо оставлено.
Я беру этот желтый конверт и в каком-то оцепенении иду в библиотеку, где, усевшись напротив окна так, чтобы была видна улица, несколько времени разглядываю ее, виданную мной сотню раз. Потом ломаю сургучи и дважды, один раз бегло, второй – не спеша, прочитываю дядину объяснительную записку, самое официальное начало которой как бы отказывало ей в возможности существовать:
«Юнкеру лейб-гвардии гусарского полка
имярек князя, полковника и кавалера указания.
Мой друг, обстоятельства – а они, как тебе известно, выше наших всех помыслов – заставили меня не мешкая выехать в Королевство Польское. Не могу сказать наверное, когда буду обратно. Почаще отписывай матери, дружок, поменьше кути, не пей из бутылки, да смотри, не опозорь себя каким-нибудь дурацким поступком. Деньги, если будет в них надобность, спроси у Карла Федоровича сколько нужно. Он тебя снабдит. А впрочем, поступай согласно твоему разумению с умом и к вящему успеху».
Последнее слово накрывал затейливый оттиск дядюшкиной печатки. Я повертел это краткое послание в руках и, искренне недоумевая, пошел на свою половину. До вечера я гадал на все лады, что бы могло означать дядино исчезновение, а ночью произошло одно обстоятельство, способное, казалось, пролить свет на эту загадку, не в шутку занимавшую меня, а на деле только усилившее мое немое удивление, ибо не у кого было и справиться, и еще более запутавшее мои и без того непричесанные мысли.
Я было улегся спать, но размышления гнали сон; в придачу по приказанию педантичного управляющего Карла Федоровича, которого неизвестно зачем держал дядя и который считал с рассудительностью истинного немца, что дров, не глядя на погоду, должно сжигаться столько-то в каждый день ноября, декабря и так дальше, – так вот, под его присмотром дом так протопили, что я не знал, куда деваться в поисках глотка свежего воздуха. Тяжело вздыхая, покинул я свое ложе и, накинув халат, спустился в библиотеку, где рассчитывал нагнать на себя сон созерцанием дядиных книг. Со свечой в руке пустился я вдоль шкапов, скользя взглядом по корешкам. Наконец, один томик привлек мое внимание. То был «Брюсов календарь», в 1709 году составленный. Я некогда слышал о нем, но в руках держал впервые. Не без любопытства открыл я свою добычу. Бумага была плотная, шершавая, синего цвета, кой-где пятнами прожелтевшая от времени. Некоторые места были переложены засохшими кленовыми листами. Листы, хрупкие и тонкие, легко ломались в пальцах. Я осторожно сдвинул их и заметил под ними записи на полях, сделанные чернилами:
«1818 года месяца августа 10 дня 2 часа пополунощи Илья родиса под знаком Марса
1828 – Урожаю мало было хлеба ужасно был дороже рубь серебра
1829 – Буря была с церквы кресты сняло
1830 / Сатурн – Болезни холера была и Польшу покорили
1831 – Начались большие ненависти».
Записи первая и предпоследняя были помечены ногтем. Рука была не дядина, да и слог не его. Впрочем, дядя охотно позволял знающим грамоту дворовым забредать в библиотеку. Я листал дальше. На глаза мне попался лист бумаги, оставленный кем-то между страниц. Поначалу я не обратил на него никакого внимания и отложил на стол, но перед тем, как поставить книгу на место, я развернул его, чтобы определить, каким образом с ним поступить. Я без всякой мысли уставился на французские слова, которыми он был мелко исписан. Лист оказался письмом. Вот что я прочел:
«Дорогой друг, здравствуйте.
Отнюдь не праздность побудила меня взяться за перо в это необычное для нас время. Итак, всё кончено – Варшава пала и ее падение сопровождалось всяческими ужасами, слухи о которых доходят даже до нашего медвежьего угла. Бедная Польша, что станется с нею? В наших окрестностях уже видели казаков, они пока ведут себя мирно, но имения некоторых участников восстания разграблены, и в этом безобразии принимают участие как солдаты, так и офицеры – не гнушаются ничем, кто бы мог представить себе. Ребенок здоров, но отец становится хуже и хуже с каждым днем, особенно это видно после всех ужасов, которые уже случились и еще впереди. Если он спускается к столу, то так дико бранит правительство, что нам неловко даже слушать те страшные слова, которые он произносит порой. Он почти ни с кем не разговаривает, кроме этого страшного человека, а о чем беседуют они, запершись в кабинете, мне неизвестно, и оттого я боюсь, мне становится жутко, когда за обедом он смотрит на меня выпученными своими глазами, как будто что-то хочет сказать недоброе – и не говорит. Александра отец по-прежнему избегает, я поражаюсь его непреклонности, хотя и примечала не раз, какими глазами он его изучает украдкой – мне показалось, что в них засветилась нежность. Несмотря на это, вокруг царит лед, все стали неразговорчивы и напряжены. В воздухе витает нечто холодное – приговор нам всем, я чувствую это, и если по утрам и улыбаюсь таким ощущениям, то к вечеру они как будто воплощаются отчетливо и неумолимо. Вчера поздно ночью я услышала шум наверху и, поднявшись, столкнулась с ним – он выходил из отцовского кабинета. Что он делал там в такой час? Верно, что-нибудь нехорошее, – ведь он сильно смутился, увидав меня. Отец ночевал в кабинете, и с ним случился приступ – это так неожиданно. Мне страшно, сама не знаю чего, мне не на кого опереться, – прошу же Вас, приезжайте не мешкая, пришло время поставить всё на свои места. Он столько власти забрал в доме, что иногда мне кажется – он хочет погубить отца. Глупо, быть может, но откуда-то же берутся подобные мысли. Зачем ему это надо? Не знаю, ничего не знаю, заклинаю вас, спешите, спешите изо всех сил – я не представляю, что сказала бы жандармам, явись они сюда. Нашего соседа увезли в Сибирь по нелепому доносу, но ему поверили, как он ни был смешон и жалко состряпан. Я больше не в состоянии выдерживать все это, Вам, наверное, удивительно наблюдать мою слабость – увы, а вообще я считаю, что это к лучшему. У меня такое чувство, словно что-то заканчивается – какой-то огромный кусок жизни, который освещался только сквозь пыльные занавеси на окнах. Я жду Вас каждый день».
На этом письмо завершалось, и чуть сбоку было приписано, видимо, впопыхах и не вполне аккуратно: «13 октября 1831 года». Я осмотрел лист и, не найдя больше ни буквы, заложил его туда, где пролежало оно добрых шесть лет.
Положительно, в ту ночь мне везло на чужие письма. В том же календаре наткнулся я еще на одно письмо – именно тогда, когда возвращал первое. Проклятая духота допекла меня, сон не шел, и я, содрогаясь от гадливости к самому себе, прочел и его.
«Ваше Сиятельство.
К глубокому моему огорчению, вынужден огорчить Вас – поиски, мною предпринятые по получении последнего письма Вашего, не привели к успеху. Епископ дал понять, что предприятие мое нежелательно, однако я говорил с послом и получил одобрение.
Совершенно случайно мне стало известно местонахождение некоего Мейссонье, обладающего якобы некоторыми сведениями об интересующем Вас лице. В настоящее время он подвизается в католической миссии в окрестностях Висбадена. Мне намекнули на то, что его откровенность потребует средств, но главное, чтобы он действительно что-то знал. Я условился о встрече, однако неотложные дела требуют моего присутствия в консульстве еще в течение месяца. Я ожидаю много от этой встречи и отправлюсь тотчас, как получу такую возможность. Я не теряю надежды, ибо чувствую, что мы на верном пути. Да поможет нам Бог. Засим остаюсь Вашего Сиятельства преданный слуга
надворный советник Яковлев В. В.,
Марсель, августа 15 дня 1834 года».
Я зевнул, счистил с пальцев теплый воск и, добравшись до кровати, попытался заснуть. Проклятая жара, духота и любопытство допекли меня, и скоро бессмысленная борьба с бессонницей надоела мне. Я снова спустился в библиотеку, осветил ее как следует и принялся перетрясать книги в надежде, что неведомый получатель загадочных писем оставил их все между страниц. Конечно же, ничего больше я не нашел, зато, пересмотрев с сотню томов, обрадованно почувствовал, что третья попытка заснуть как будто обещает состояться. Бросив до утра кучу разворошенных книг, я поспешил к себе, и точно – сон незаметно опустошил голову и вступил в свои права.
Наутро отправился я в полк и повстречал у Ламба молодого поляка Ксаверия Браницкого, не так давно определившегося к нам. Под влиянием ночных разысканий я спросил его что-то о графе Радовском. Он рассмеялся, услышав это имя, потом вдруг улыбка сползла с его тонкого лица и он промолвил уже серьезно, посмотрев куда-то вдаль сквозь оконное стекло, подернутое первым морозным узором: «Это обломок ушедшей эпохи». К этому он ничего не добавил, а я почел неуместной настойчивость в расспросах.
Между тем, дни летели, время шло, а дядя не только не появлялся, но даже не было от него никаких известий.
– Смотри, вот они садятся.
Я, озираясь, не сразу заметил карету, ожидавшую у модного магазина. Разглядел я лишь две женские спины, тут же сокрытые дверцей.
– Ну что́, видел? Та, что повыше, – она.
– Нет, брат, не успел, – отвечал я, разводя руками.
Неврев досадливо поморщился и смотрел в ту сторону, куда удалялся экипаж, до тех пор, покуда он стал неразличим в потоке других. Приятель мой погрустнел и спрятал лицо в высокий ворот.
Казалось всё же, что между ними была какая-то связь, ибо несколько раз одна и та же девушка передавала для него записки через дядиного швейцара.
– Что Helen? – полюбопытствовал я как-то небрежным тоном.
Он встал с койки – дело было у него в казарме – и подошел к столу. Выдвинув ящик, он собрал какие-то бумаги и, молча передав мне, уселся на свое место. Я развернул помятые листки. Они еще испускали едва уловимый аромат дорогих духов.
– Читай по порядку, – распорядился он и горько усмехнулся, – на желтой бумаге первая. Постой-ка, – он быстро вскочил и разложил записки, – теперь правильно.
«Володя, я говорила с ним, но это ужас что такое. Он считает меня за глупую девочку и сердится, когда я пытаюсь завести речь о нас. Второго дня он был просто груб, сказал мне, что ты уезжаешь в Москву и не будешь у нас более. Что же это такое? Милый Володя, я подожду, я так ему и сказала. Матушка плачет, но с ним согласна».
– Это когда написано? – спросил я, рассматривая мелкий косой почерк.
– Два месяца назад. Ты читай дальше.
Я развернул следующий лист.
– А это через две недели после первой, – заметил он.
«Володя, сегодня день такой чудесный, я с утра приободрилась. Почему-то кажется, что всё будет, чего хочется. Матап меня вчера жалела – а я плакала. Papa пришел сегодня с веселым г-ном Постниковым. Он служит, по интендантской части. Всё просил меня сыграть что-нибудь. Я было села за фортепианы, да расплакалась опять. Ушла к себе. Papa хмурится. Не бойся его».
– А что… – начал было я.
– Дальше, – нетерпеливо перебил Неврев. Сосредоточенно и жадно следил он за тем, как я читаю, перебегая ревнивым взглядом с моего лица на записку, отыскивая хорошо знакомые ему слова. В его взгляде плеснулось безумие, и мне показалось, что самоистязание – его цель. Я тогда еще не знал, как сладостно бывает страдание, и мне сделалось жутко. Дальше значилось вот какое послание:
«Бедный Володя, что же нам делать? Что же ты не был у Турыниной? Я искала тебя повсюду».
– Это через десять дней, – сказал Неврев, когда я взялся за очередную бумажку.
«Вчера у нас был вечер. Я не удержалась и протанцевала мазурку с этим Постниковым. Papa умолял не отказать ему. Уж не думает ли он просватать нас? Он на двадцать лет меня старше! Неуклюжий увалень – вот он кто. Но papa хорош – нашел себе друга».
– Погоди, – сказал вдруг Неврев, – есть еще одна.
Он полистал арабский лексикон, лежавший на столе, и нашел между страниц нужную бумажку.
«Владимир, я не понимаю твоих упреков. Если подойдешь сегодня к обедне в Казанский, увидишь меня. Но я буду с татап».
– А последняя у тебя в руках, – кивнул Неврев.
Листик был как будто обожжен с одного краю.
– Такое впечатление, что кто-то пытался ее сжечь. – Я сказал «кто-то» из вежливости.
– Она и пыталась, – зло ответил Неврев, – вполне в ее вкусе.
«Владимир, отчего ты не пришел? Сегодня целый день болела голова ужасно. Г-н Постников у нас уже вместо столового прибора. Сейчас тоже сидит в гостиной. Хотя, что́ тебе до него. Это я здесь, как в осаде».
– Да-с, – изрек я, – а, – извини за нескромность, – ты ей что писал?
– Так, глупости всякие, – покусав губы, ответил он.
– Веришь, – заговорил он, – я за это время сам себе ненавистен стал. Казалось, так просто – задуматься, всё понять и не вспоминать более. Да, не каждый день даже умный человек бывает умным. Всё это было обречено, да я этого ничего не понимал или не хотел понимать. А были поводы задуматься. «Я забыла, дорогой. Я забыла, дорогой». Да нет, – Неврев посмотрел сквозь меня, – всё для нее игра… Иногда мы встречались украдкой, каждая минута была на счету – так знаешь ли, о чем мы говорили? – Неврев махнул рукой.
За окном смеркалось. Неврев зажег свечи в дорожных шандалах и отставил их от окна. Однако ветер проникал между рам, и два желтые язычка то и дело вздрагивали и трепетали.
– Дождался-таки проклятого письма. Такое чувство, что виноват в чем-то; будто тебя уличили, как рубли таскаешь из бюро, да не сразу, как заметили, а полюбовавшись прежде, как ты их в карман засовываешь… – голова его закачалась.
– «Вы ведь знаете мою дочь…» – продолжил он. – Верно, знаю, а всё не так как нужно. Одну половину знаю, а другую нет. Знаю наверное, как она смеется, как плачет, знаю, чего любит… Не знаю, чего она хочет, что думает обо мне – этого ничего не знаю. И спросить нельзя, – добавил он погодя.
– Почему нельзя? – спросил я.
– Да вот нельзя… Сколько голову ломал… Вот как едешь с ямщиком, и нужно тебе, к примеру, поворот на Ряжск. Много дорог сворачивает с тракта, вот бы уже пора и твоему быть, а ты всё ищешь глазами столб с заметкой. Дело-то нешуточное – поворот на Ряжск. «Что́, брат, не проехали?» – то и дело спрашиваешь ямщика. Смотришь вдруг, а этот поворот и не обозначен никак – так, две колеи разбитые и между ними трава. Ждал-то чего-то значительного – широкой дороги, утоптанной, ровной, пыльной, а здесь только водичка в лужицах поблескивает. Так вот и я – искал чего-то, выдумывал, а потом как озарение: да, может, нечего и искать было, думать не об чем. Может быть, здесь всё так просто, что поэтому и не замечаешь. Я говорил себе – не поддамся лукавому, это, ко всему прочему, своего рода оскорбление мне, я не таков. Нет же.
– Вот и опять хочу кого-то обмануть, – он поднял голову, как будто удивившись пришедшей мысли, – да не кого-то – себя. Она меня не любит, только и всего. В самом известном смысле, – усмехнулся он и выглянул на улицу, касаясь лицом холодного стекла, словно проверяя, нет ли кого-нибудь, притаившегося снаружи, кто мог бы стать свидетелем этого важного признания, а наверное, пряча от меня лицо.
Там, однако, никого не было – лишь запорошенные крыши, обнаженные дерева и утонувшая в снегу караульная будка.
– Всё кончено, – устало сказал он, сбрасывая мокрую шинель, – она помолвлена.
– С кем же? – спросил я.
– С этим Постниковым.
– Откуда известно?
– Горничная сказала. – Он усмехнулся. – Хорошая девушка. Жалела меня. А давай, что ли, чаю выпьем. Замерз.
Стали пить чай.
– Н-да, – повторял я то и дело, не зная, что и сказать.
– Да, – отвечал мне Неврев столь же бесхитростно. Было похоже, что он не в шутку потерялся.
Продолжительное время мы нарушали тишину лишь позвякиванием ложек в чашках да едва различимым звуком льющихся сливок. По-настоящему ее нарушил Ламб, ввалившийся в комнаты с разгоряченным лицом, краснощекий и веселый. Увидав эту воплощенную жизнерадостность, мы невольно улыбнулись. Снизу доносились возня и шарканье.
– Господа, – произнес он, и стало ясно, что не один только мороз разукрасил ему щеки. – Господа, пожалуйте ко мне. На сборы у вас есть совсем немного времени, – он оглядывался, очевидно отыскивая признаки веселья. – Прошка, – крикнул он на лестницу, – пошел домой. Кто придет – говори, мол, просили обождать.
Возня и шарканье прекратились, хлопнули наружные двери.
– Какой нынче праздник? – спросил я, откупоривая бутылку шампанского.
– Великий сегодня праздник, – следя глазами за движениями моих рук, пояснил он, – удивительный праздник плохого настроения. Впрочем, оно уже меняется. А вы видели французскую труппу? Нет? Вы говорите «нет»? Вы чудовища. Какие ножки, боже мой, какие плечи! Только третьего дня прибыли. Прошка! – взвыл он.
– Ты его услал, – напомнил Неврев.
– Ах, черт. Но ничего. – Он тяжело перевалился в креслах, стараясь дотянуться до брошенной на диван шляпы. Я подал ему ее, и он извлек оттуда бумажку:
– Ма-де-му-а-зель Гриуа. А? Что? Какая поэзия имени! – прочел он и расхохотался.
Через несколько минут бутылка была уже пуста и покатилась по полу.
– Ну ладно, – промолвил Ламб, вставая на ноги, – готовы?
– А что ж, и вправду пойдем, – сказал Неврев, – голова прямо плавится.
С этими словами он прицепил саблю. Заметив, что я не беру свою, Ламб посоветовал:
– Возьми. Вдруг построение какое или что они там удумают. А то, знаешь ли… черт… ну, надо же, какова фамилийка, – бормотал он, нащупывая в темноте узкие ступеньки нетвердыми ногами.
– Кстати, который теперь час? – обратился дядя к нам.
Сергей Васильевич поднял крышку брегета, часы мелодично звякнули.
– Да уже один час и тридцать четыре минуты, – промолвил он.
– Что же дальше, дядюшка? – нетерпеливо спросил я.
– Дальше я проснулся, – сказал дядя, – пробудился от короткого беспокойного сна. Она появилась только к завтраку. В известной компании, – я имею в виду Троссера и священника, – мы почти молча глотали пудинг и пили кофей. Старый граф опять не присоединился к нам, прислал извинения, сославшись… да он, впрочем, ни на что́ и не ссылался. В то время как мои казаки были готовы – а были они готовы давно и поджидали только меня, – я медлил и медлил, никак не решаясь взглянуть в сторону выхода. Радовская не ушла к себе тотчас после завтрака, а тоже вышла проводить меня. Она была спокойна и держалась со мною так, как будто и не было этой волшебной ночи в зарастающем саду. Я то и дело бросал на нее взоры, готовые тут же зажечься, встреться они с ее глазами, но она избегала этого. Светское равнодушие засквозило в ее интонациях. Однако я был не прав. Мы стояли прямо напротив дверей, ведущих в часовню. Она отворила ее.
«– Зайдемте, князь, – пригласила она».
Я удивленно поднял брови.
«– Зайдемте, я хочу, чтобы вы поглядели».
Я повиновался. В часовне было прохладно и темно – цветные витражи пропускали мало света. На одной из могильных плит, вделанных в стены, лежал букетик тех самых цветов, что нарвала она ночью в саду.
«Здесь покоится моя мать», – пояснила она, заметив мое внимание.
Я приблизился к камню и склонился над ним, стараясь разобрать слова, которыми он был украшен. К своему изумлению, рядом с обычными изречениями на латинском языке, я нашел два слова, высеченные на невиданном наречии. Их рисунок отдаленно напоминал арабскую вязь.
«– “Огонь соединяет”, – подсказала графиня значение этих слов.
– Огонь? Почему огонь? – спросил я».
Графиня замешкалась с ответом на какую-то секунду, и тут появился пан Анджей.
«Вы спасли меня, князь, – обратился он ко мне, – я не забуду этого и, может быть, смогу когда-нибудь ответить вам искренней благодарностию. Будьте счастливы».
Самая бессовестная насмешка почудилась мне в его голосе. Я поклонился и сделал первый шаг вон.
«Князь, – произнесла графиня мне вслед, – помнится, вчера за ужином вы сказывали, что волнуетесь за судьбу кампании?»
Я остановился и внимательно посмотрел в полумрак часовни – такого я не говорил.
«– Надейтесь, надейтесь, – произнесла она, и я, вздрогнув, побежал к коляске.
– Опусти верх, – велел я кучеру».
Я сидел прямо, как будто не мог расслабить члены, и смотрел перед собой. Солнце поднялось уже высоко и било в глаза. Лошадь одного из казаков прихрамывала, и он оттого в такт ее движениям привставал на стременах. Лошади пошли быстрее, вытянувшись в два ряда. Сухая бурая пыль поднялась до подпруги и долго еще висела, оседая на глубокие следы подков.
Дядя призвал сонного Федора и приказал послать человека узнать о пожаре.
– Затем, – продолжил он, – в Вильну был доставлен высочайший рескрипт о прекращении похода. Победа Веллингтона сделала его ненадобным.
– Да, – сказал Сергей Васильевич, – настроивши струны на военный лад, не вдруг заиграешь на них мирную песнь.
– Ну, – невесело улыбнулся дядя, – я слушал другую мелодию…
– Мы всё никак не выступали, – сообщил нам с Невревым Сергей Васильевич, – молебны, угощения, праздники следовали одни за другими беспрестанно. Солдаты на радостях помогали жителям управиться с жатвой.
– А я так желал отправиться немедленно, – добавил дядя.
– Что же было дальше? – спросил я.
– Дальше я прибыл в Петербург и просил отставки, но мне было отказано. Войска ведь ввиду неясной ситуации в Европе еще некоторое время находились под ружьем. Только гвардия быстро вернулась. Надо спать идти, вот что.
– Дядюшка, а как было имя Радовской?
Молчание.
Мы с Невревым остались одни и решили выйти на улицу. Было морозно. Огонь пожара рассеивал тьму над Зимним дворцом, небо над ним было темно-красным.
– Да-с, – сказал Неврев задумчиво, – какую, однако, сказку нашел твой дядя.
– Что́ же тут сказочного? Ты веришь в сказки?
– Отчего же не верить, если они прекрасны… Других, впрочем, не бывает, – добавил он, помолчав, со вздохом. – Смотря по тому, как рассказать. Иной раз и роман впопыхах модистки и пьяного подпрапорщика обернется восточной легендой.
Я задумался. Правда и то, размышлял я, что деяния наших отцов зачастую кажутся нам убедительнее и громче наших собственных, хотя кровь проливаем мы все одинаково, любим и умираем – тоже, обучившись этим наукам в «преданьях старины глубокой». Но, быть может, придет время, когда некий задумчивый юноша из далекого далека будет внимать уже историям наших дней, чтобы одни взять за образец для своих детей, другим же, если угодно, подражать самому, – зло, но справедливо.
В моей комнате было жарко натоплено и поэтому душно. Я спал плохо, и мне снилось, как дядя в нелепом мундире и с орденом на шее венчается с графиней, которая предстала мне в виде нашей дебелой светловолосой кухарки с веснушчатым рыхлым лицом, и венчается почему-то не в церкви, а в середине Невского проспекта. Сильно и радостно взмылся вверх стройный акафист. Рога и тимбалы завывали в ушах. Улица полна людей, они все шагают туда, где золотой шпиль Адмиралтейства пронзает пасмурное небо, и время от времени какие-то незнакомцы, закутанные в испанские плащи, исчезают в переулках.
* * *
Вот ведь как бывает, думал я, сидя в дядиной библиотеке, – живешь, к примеру, с каким-нибудь человеком, помнишь его с детства, известна тебе сложная или несложная его биография, знаешь его, кажется, как свои мысли за вчерашний день и даже не думаешь о нем по причине частого соприкосновения. Тебе говорят: «Алексей Иванович большой поклонник оперы, не так ли?» – «Ну что вы, – снисходительно улыбаешься ты, – он терпеть не может никаких звуков, даже скрыпа кровати, что же сказать про музыку?» – «Странно, – отвечают тебе с удивлением, – а мы вчера встретили его в опере. Как он метко оценил интермеццо, с огромным чувством, к тому же!» Тут уже наступает пора удивляться тебе.Так и случилось с моим дядей. В том, что молодость его ушла безвозвратно, он убедил меня сам: во-первых, своим размеренным образом жизни, во-вторых, составом своей библиотеки, но, главное, своими летами.
Что́ же мне было думать, когда, приехавши в очередной раз из Царского на постой к дяде, не обнаружил я ни дяди, ни Федора. Мне было хорошо известно, что когда и Федора нет дома, то это верный знак того, что дядя уехал в Москву к моей матушке. Больше ему некуда и незачем было ехать – так, конечно, рассуждал я со всей самоуверенностью молодости.
– Куда же дядюшка делся? – вопросил я швейцара.
– В Варшаву уехать изволили-с, – с легким наклонением головы отвечал он.
– Куда-а? – только и смог я вымолвить.
– Для вас письмо оставлено.
Я беру этот желтый конверт и в каком-то оцепенении иду в библиотеку, где, усевшись напротив окна так, чтобы была видна улица, несколько времени разглядываю ее, виданную мной сотню раз. Потом ломаю сургучи и дважды, один раз бегло, второй – не спеша, прочитываю дядину объяснительную записку, самое официальное начало которой как бы отказывало ей в возможности существовать:
«Юнкеру лейб-гвардии гусарского полка
имярек князя, полковника и кавалера указания.
Мой друг, обстоятельства – а они, как тебе известно, выше наших всех помыслов – заставили меня не мешкая выехать в Королевство Польское. Не могу сказать наверное, когда буду обратно. Почаще отписывай матери, дружок, поменьше кути, не пей из бутылки, да смотри, не опозорь себя каким-нибудь дурацким поступком. Деньги, если будет в них надобность, спроси у Карла Федоровича сколько нужно. Он тебя снабдит. А впрочем, поступай согласно твоему разумению с умом и к вящему успеху».
Последнее слово накрывал затейливый оттиск дядюшкиной печатки. Я повертел это краткое послание в руках и, искренне недоумевая, пошел на свою половину. До вечера я гадал на все лады, что бы могло означать дядино исчезновение, а ночью произошло одно обстоятельство, способное, казалось, пролить свет на эту загадку, не в шутку занимавшую меня, а на деле только усилившее мое немое удивление, ибо не у кого было и справиться, и еще более запутавшее мои и без того непричесанные мысли.
Я было улегся спать, но размышления гнали сон; в придачу по приказанию педантичного управляющего Карла Федоровича, которого неизвестно зачем держал дядя и который считал с рассудительностью истинного немца, что дров, не глядя на погоду, должно сжигаться столько-то в каждый день ноября, декабря и так дальше, – так вот, под его присмотром дом так протопили, что я не знал, куда деваться в поисках глотка свежего воздуха. Тяжело вздыхая, покинул я свое ложе и, накинув халат, спустился в библиотеку, где рассчитывал нагнать на себя сон созерцанием дядиных книг. Со свечой в руке пустился я вдоль шкапов, скользя взглядом по корешкам. Наконец, один томик привлек мое внимание. То был «Брюсов календарь», в 1709 году составленный. Я некогда слышал о нем, но в руках держал впервые. Не без любопытства открыл я свою добычу. Бумага была плотная, шершавая, синего цвета, кой-где пятнами прожелтевшая от времени. Некоторые места были переложены засохшими кленовыми листами. Листы, хрупкие и тонкие, легко ломались в пальцах. Я осторожно сдвинул их и заметил под ними записи на полях, сделанные чернилами:
«1818 года месяца августа 10 дня 2 часа пополунощи Илья родиса под знаком Марса
1828 – Урожаю мало было хлеба ужасно был дороже рубь серебра
1829 – Буря была с церквы кресты сняло
1830 / Сатурн – Болезни холера была и Польшу покорили
1831 – Начались большие ненависти».
Записи первая и предпоследняя были помечены ногтем. Рука была не дядина, да и слог не его. Впрочем, дядя охотно позволял знающим грамоту дворовым забредать в библиотеку. Я листал дальше. На глаза мне попался лист бумаги, оставленный кем-то между страниц. Поначалу я не обратил на него никакого внимания и отложил на стол, но перед тем, как поставить книгу на место, я развернул его, чтобы определить, каким образом с ним поступить. Я без всякой мысли уставился на французские слова, которыми он был мелко исписан. Лист оказался письмом. Вот что я прочел:
«Дорогой друг, здравствуйте.
Отнюдь не праздность побудила меня взяться за перо в это необычное для нас время. Итак, всё кончено – Варшава пала и ее падение сопровождалось всяческими ужасами, слухи о которых доходят даже до нашего медвежьего угла. Бедная Польша, что станется с нею? В наших окрестностях уже видели казаков, они пока ведут себя мирно, но имения некоторых участников восстания разграблены, и в этом безобразии принимают участие как солдаты, так и офицеры – не гнушаются ничем, кто бы мог представить себе. Ребенок здоров, но отец становится хуже и хуже с каждым днем, особенно это видно после всех ужасов, которые уже случились и еще впереди. Если он спускается к столу, то так дико бранит правительство, что нам неловко даже слушать те страшные слова, которые он произносит порой. Он почти ни с кем не разговаривает, кроме этого страшного человека, а о чем беседуют они, запершись в кабинете, мне неизвестно, и оттого я боюсь, мне становится жутко, когда за обедом он смотрит на меня выпученными своими глазами, как будто что-то хочет сказать недоброе – и не говорит. Александра отец по-прежнему избегает, я поражаюсь его непреклонности, хотя и примечала не раз, какими глазами он его изучает украдкой – мне показалось, что в них засветилась нежность. Несмотря на это, вокруг царит лед, все стали неразговорчивы и напряжены. В воздухе витает нечто холодное – приговор нам всем, я чувствую это, и если по утрам и улыбаюсь таким ощущениям, то к вечеру они как будто воплощаются отчетливо и неумолимо. Вчера поздно ночью я услышала шум наверху и, поднявшись, столкнулась с ним – он выходил из отцовского кабинета. Что он делал там в такой час? Верно, что-нибудь нехорошее, – ведь он сильно смутился, увидав меня. Отец ночевал в кабинете, и с ним случился приступ – это так неожиданно. Мне страшно, сама не знаю чего, мне не на кого опереться, – прошу же Вас, приезжайте не мешкая, пришло время поставить всё на свои места. Он столько власти забрал в доме, что иногда мне кажется – он хочет погубить отца. Глупо, быть может, но откуда-то же берутся подобные мысли. Зачем ему это надо? Не знаю, ничего не знаю, заклинаю вас, спешите, спешите изо всех сил – я не представляю, что сказала бы жандармам, явись они сюда. Нашего соседа увезли в Сибирь по нелепому доносу, но ему поверили, как он ни был смешон и жалко состряпан. Я больше не в состоянии выдерживать все это, Вам, наверное, удивительно наблюдать мою слабость – увы, а вообще я считаю, что это к лучшему. У меня такое чувство, словно что-то заканчивается – какой-то огромный кусок жизни, который освещался только сквозь пыльные занавеси на окнах. Я жду Вас каждый день».
На этом письмо завершалось, и чуть сбоку было приписано, видимо, впопыхах и не вполне аккуратно: «13 октября 1831 года». Я осмотрел лист и, не найдя больше ни буквы, заложил его туда, где пролежало оно добрых шесть лет.
Положительно, в ту ночь мне везло на чужие письма. В том же календаре наткнулся я еще на одно письмо – именно тогда, когда возвращал первое. Проклятая духота допекла меня, сон не шел, и я, содрогаясь от гадливости к самому себе, прочел и его.
«Ваше Сиятельство.
К глубокому моему огорчению, вынужден огорчить Вас – поиски, мною предпринятые по получении последнего письма Вашего, не привели к успеху. Епископ дал понять, что предприятие мое нежелательно, однако я говорил с послом и получил одобрение.
Совершенно случайно мне стало известно местонахождение некоего Мейссонье, обладающего якобы некоторыми сведениями об интересующем Вас лице. В настоящее время он подвизается в католической миссии в окрестностях Висбадена. Мне намекнули на то, что его откровенность потребует средств, но главное, чтобы он действительно что-то знал. Я условился о встрече, однако неотложные дела требуют моего присутствия в консульстве еще в течение месяца. Я ожидаю много от этой встречи и отправлюсь тотчас, как получу такую возможность. Я не теряю надежды, ибо чувствую, что мы на верном пути. Да поможет нам Бог. Засим остаюсь Вашего Сиятельства преданный слуга
надворный советник Яковлев В. В.,
Марсель, августа 15 дня 1834 года».
Я зевнул, счистил с пальцев теплый воск и, добравшись до кровати, попытался заснуть. Проклятая жара, духота и любопытство допекли меня, и скоро бессмысленная борьба с бессонницей надоела мне. Я снова спустился в библиотеку, осветил ее как следует и принялся перетрясать книги в надежде, что неведомый получатель загадочных писем оставил их все между страниц. Конечно же, ничего больше я не нашел, зато, пересмотрев с сотню томов, обрадованно почувствовал, что третья попытка заснуть как будто обещает состояться. Бросив до утра кучу разворошенных книг, я поспешил к себе, и точно – сон незаметно опустошил голову и вступил в свои права.
Наутро отправился я в полк и повстречал у Ламба молодого поляка Ксаверия Браницкого, не так давно определившегося к нам. Под влиянием ночных разысканий я спросил его что-то о графе Радовском. Он рассмеялся, услышав это имя, потом вдруг улыбка сползла с его тонкого лица и он промолвил уже серьезно, посмотрев куда-то вдаль сквозь оконное стекло, подернутое первым морозным узором: «Это обломок ушедшей эпохи». К этому он ничего не добавил, а я почел неуместной настойчивость в расспросах.
Между тем, дни летели, время шло, а дядя не только не появлялся, но даже не было от него никаких известий.
* * *
Приближалось Рождество. Дни угасали, не успевая разгореться. Мы с Невревым то наезжали в притихший полк, то просиживали часами в царскосельском кабаке, а то просто коротали зиму на каких-нибудь танцевальных вечерах, где маменьки выглядят моложе дочек. Неврев, правду сказать, без большой охоты сопровождал меня в обществе. Может быть, его раздражала всеобщая веселость, а может, он не хотел встречаться с Сурневыми, опасаясь столкнуться с Еленой лицом к лицу. Мне до последнего времени не доводилось увидать ее, только однажды, когда шагали мы по Невскому в предобеденный час, Неврев неожиданно рванул меня за рукав:– Смотри, вот они садятся.
Я, озираясь, не сразу заметил карету, ожидавшую у модного магазина. Разглядел я лишь две женские спины, тут же сокрытые дверцей.
– Ну что́, видел? Та, что повыше, – она.
– Нет, брат, не успел, – отвечал я, разводя руками.
Неврев досадливо поморщился и смотрел в ту сторону, куда удалялся экипаж, до тех пор, покуда он стал неразличим в потоке других. Приятель мой погрустнел и спрятал лицо в высокий ворот.
Казалось всё же, что между ними была какая-то связь, ибо несколько раз одна и та же девушка передавала для него записки через дядиного швейцара.
– Что Helen? – полюбопытствовал я как-то небрежным тоном.
Он встал с койки – дело было у него в казарме – и подошел к столу. Выдвинув ящик, он собрал какие-то бумаги и, молча передав мне, уселся на свое место. Я развернул помятые листки. Они еще испускали едва уловимый аромат дорогих духов.
– Читай по порядку, – распорядился он и горько усмехнулся, – на желтой бумаге первая. Постой-ка, – он быстро вскочил и разложил записки, – теперь правильно.
«Володя, я говорила с ним, но это ужас что такое. Он считает меня за глупую девочку и сердится, когда я пытаюсь завести речь о нас. Второго дня он был просто груб, сказал мне, что ты уезжаешь в Москву и не будешь у нас более. Что же это такое? Милый Володя, я подожду, я так ему и сказала. Матушка плачет, но с ним согласна».
– Это когда написано? – спросил я, рассматривая мелкий косой почерк.
– Два месяца назад. Ты читай дальше.
Я развернул следующий лист.
– А это через две недели после первой, – заметил он.
«Володя, сегодня день такой чудесный, я с утра приободрилась. Почему-то кажется, что всё будет, чего хочется. Матап меня вчера жалела – а я плакала. Papa пришел сегодня с веселым г-ном Постниковым. Он служит, по интендантской части. Всё просил меня сыграть что-нибудь. Я было села за фортепианы, да расплакалась опять. Ушла к себе. Papa хмурится. Не бойся его».
– А что… – начал было я.
– Дальше, – нетерпеливо перебил Неврев. Сосредоточенно и жадно следил он за тем, как я читаю, перебегая ревнивым взглядом с моего лица на записку, отыскивая хорошо знакомые ему слова. В его взгляде плеснулось безумие, и мне показалось, что самоистязание – его цель. Я тогда еще не знал, как сладостно бывает страдание, и мне сделалось жутко. Дальше значилось вот какое послание:
«Бедный Володя, что же нам делать? Что же ты не был у Турыниной? Я искала тебя повсюду».
– Это через десять дней, – сказал Неврев, когда я взялся за очередную бумажку.
«Вчера у нас был вечер. Я не удержалась и протанцевала мазурку с этим Постниковым. Papa умолял не отказать ему. Уж не думает ли он просватать нас? Он на двадцать лет меня старше! Неуклюжий увалень – вот он кто. Но papa хорош – нашел себе друга».
– Погоди, – сказал вдруг Неврев, – есть еще одна.
Он полистал арабский лексикон, лежавший на столе, и нашел между страниц нужную бумажку.
«Владимир, я не понимаю твоих упреков. Если подойдешь сегодня к обедне в Казанский, увидишь меня. Но я буду с татап».
– А последняя у тебя в руках, – кивнул Неврев.
Листик был как будто обожжен с одного краю.
– Такое впечатление, что кто-то пытался ее сжечь. – Я сказал «кто-то» из вежливости.
– Она и пыталась, – зло ответил Неврев, – вполне в ее вкусе.
«Владимир, отчего ты не пришел? Сегодня целый день болела голова ужасно. Г-н Постников у нас уже вместо столового прибора. Сейчас тоже сидит в гостиной. Хотя, что́ тебе до него. Это я здесь, как в осаде».
– Да-с, – изрек я, – а, – извини за нескромность, – ты ей что писал?
– Так, глупости всякие, – покусав губы, ответил он.
– Веришь, – заговорил он, – я за это время сам себе ненавистен стал. Казалось, так просто – задуматься, всё понять и не вспоминать более. Да, не каждый день даже умный человек бывает умным. Всё это было обречено, да я этого ничего не понимал или не хотел понимать. А были поводы задуматься. «Я забыла, дорогой. Я забыла, дорогой». Да нет, – Неврев посмотрел сквозь меня, – всё для нее игра… Иногда мы встречались украдкой, каждая минута была на счету – так знаешь ли, о чем мы говорили? – Неврев махнул рукой.
За окном смеркалось. Неврев зажег свечи в дорожных шандалах и отставил их от окна. Однако ветер проникал между рам, и два желтые язычка то и дело вздрагивали и трепетали.
– Дождался-таки проклятого письма. Такое чувство, что виноват в чем-то; будто тебя уличили, как рубли таскаешь из бюро, да не сразу, как заметили, а полюбовавшись прежде, как ты их в карман засовываешь… – голова его закачалась.
– «Вы ведь знаете мою дочь…» – продолжил он. – Верно, знаю, а всё не так как нужно. Одну половину знаю, а другую нет. Знаю наверное, как она смеется, как плачет, знаю, чего любит… Не знаю, чего она хочет, что думает обо мне – этого ничего не знаю. И спросить нельзя, – добавил он погодя.
– Почему нельзя? – спросил я.
– Да вот нельзя… Сколько голову ломал… Вот как едешь с ямщиком, и нужно тебе, к примеру, поворот на Ряжск. Много дорог сворачивает с тракта, вот бы уже пора и твоему быть, а ты всё ищешь глазами столб с заметкой. Дело-то нешуточное – поворот на Ряжск. «Что́, брат, не проехали?» – то и дело спрашиваешь ямщика. Смотришь вдруг, а этот поворот и не обозначен никак – так, две колеи разбитые и между ними трава. Ждал-то чего-то значительного – широкой дороги, утоптанной, ровной, пыльной, а здесь только водичка в лужицах поблескивает. Так вот и я – искал чего-то, выдумывал, а потом как озарение: да, может, нечего и искать было, думать не об чем. Может быть, здесь всё так просто, что поэтому и не замечаешь. Я говорил себе – не поддамся лукавому, это, ко всему прочему, своего рода оскорбление мне, я не таков. Нет же.
– Вот и опять хочу кого-то обмануть, – он поднял голову, как будто удивившись пришедшей мысли, – да не кого-то – себя. Она меня не любит, только и всего. В самом известном смысле, – усмехнулся он и выглянул на улицу, касаясь лицом холодного стекла, словно проверяя, нет ли кого-нибудь, притаившегося снаружи, кто мог бы стать свидетелем этого важного признания, а наверное, пряча от меня лицо.
Там, однако, никого не было – лишь запорошенные крыши, обнаженные дерева и утонувшая в снегу караульная будка.
* * *
Несколько дней спустя коротким пасмурным вечером я сидел у себя и делал его еще короче, листая от скуки Фенелона. Дверь скрыпнула – взошел Неврев.– Всё кончено, – устало сказал он, сбрасывая мокрую шинель, – она помолвлена.
– С кем же? – спросил я.
– С этим Постниковым.
– Откуда известно?
– Горничная сказала. – Он усмехнулся. – Хорошая девушка. Жалела меня. А давай, что ли, чаю выпьем. Замерз.
Стали пить чай.
– Н-да, – повторял я то и дело, не зная, что и сказать.
– Да, – отвечал мне Неврев столь же бесхитростно. Было похоже, что он не в шутку потерялся.
Продолжительное время мы нарушали тишину лишь позвякиванием ложек в чашках да едва различимым звуком льющихся сливок. По-настоящему ее нарушил Ламб, ввалившийся в комнаты с разгоряченным лицом, краснощекий и веселый. Увидав эту воплощенную жизнерадостность, мы невольно улыбнулись. Снизу доносились возня и шарканье.
– Господа, – произнес он, и стало ясно, что не один только мороз разукрасил ему щеки. – Господа, пожалуйте ко мне. На сборы у вас есть совсем немного времени, – он оглядывался, очевидно отыскивая признаки веселья. – Прошка, – крикнул он на лестницу, – пошел домой. Кто придет – говори, мол, просили обождать.
Возня и шарканье прекратились, хлопнули наружные двери.
– Какой нынче праздник? – спросил я, откупоривая бутылку шампанского.
– Великий сегодня праздник, – следя глазами за движениями моих рук, пояснил он, – удивительный праздник плохого настроения. Впрочем, оно уже меняется. А вы видели французскую труппу? Нет? Вы говорите «нет»? Вы чудовища. Какие ножки, боже мой, какие плечи! Только третьего дня прибыли. Прошка! – взвыл он.
– Ты его услал, – напомнил Неврев.
– Ах, черт. Но ничего. – Он тяжело перевалился в креслах, стараясь дотянуться до брошенной на диван шляпы. Я подал ему ее, и он извлек оттуда бумажку:
– Ма-де-му-а-зель Гриуа. А? Что? Какая поэзия имени! – прочел он и расхохотался.
Через несколько минут бутылка была уже пуста и покатилась по полу.
– Ну ладно, – промолвил Ламб, вставая на ноги, – готовы?
– А что ж, и вправду пойдем, – сказал Неврев, – голова прямо плавится.
С этими словами он прицепил саблю. Заметив, что я не беру свою, Ламб посоветовал:
– Возьми. Вдруг построение какое или что они там удумают. А то, знаешь ли… черт… ну, надо же, какова фамилийка, – бормотал он, нащупывая в темноте узкие ступеньки нетвердыми ногами.