Страница:
Когда все стихло, Долматов сказал:
— Мне кажется, надо спуститься в убежище.
Почему-то в репродукторе сигнал тревоги не переходил в стук метронома, и воющий звук, казалось, пронизывал все.
— Да, идемте, — неуверенно сказал Смальцов. — Что-то бьют близко…
Им не хотелось показать друг перед другом своего испуга, и они со смехом стали спускаться вниз.
Надпись на двери в подвал «Бомбоубежище» показалась им очень смешной — будто можно от бомбы убежать. В подвале люди грудились возле двери — «хотят успеть выскочить, когда сюда упадет фугаска». Седенький старичок, который сидел в углу и прижимал к груди потрепанный портфель, — «хранит переписку с тещей, умершей в прошлом веке»… Все им казалось достойным их иронии. Они прошли в дальний угол подвала — подальше от всех — и сели там на пустые зыбкие ящики.
— Бумагу, карандаш, и можно продолжить пульку, — сказал Горин, сдавая воображаемые карты.
И снова стали смеяться.
Напротив них у стены сидела старая женщина. Она с горестным изумлением смотрела на веселую компанию.
— Не знаю, кто вы, но хочу, чтобы вы знали: ваше зубоскальство отвратительно, — сказала она тихо. — Отчего это вам так весело?
— А вы что же, уже хороните народ, а заодно и нашу страну? — спросил Долматов.
— Мой муж был старше любого из вас, а сын был еще мальчик… — сказала женщина и отвернулась к стене.
— У меня плоскостопие! Понимаете? — нелепо сказал Горин.
— Пошли отсюда. — Шухмин первый направился к выходу. Тяжелая железная дверь пропустила их со ржавым скрипом.
Горин, Шухмин и Долматов молча шли по тихой и безлюдной улице Желябова, они точно забыли, что тревога не кончилась и хождение по улицам запрещено.
Из ворот вышла и стала на их пути маленькая девчушка.
— Куда идете? Тревога! — крикнула она простуженным голоском.
— Черт с ней, — не останавливаясь, огрызнулся Долматов.
— Что? Стойте! — повысила голос девчушка.
Горин грубо отстранил ее.
В этот момент перед ним появился пожилой мужчина в штатском, с винтовкой за плечами.
— Вы что хулиганите? — спросил он. — Предъявите документы! Леша, задержи остальных! — приказал он кому-то в темные ворота, и оттуда выбежал паренек, который быстро догнал Горина и Шухмина.
Всех привели в подъезд Эстрадного театра, где в вестибюле горел свет. Пожилой мужчина с винтовкой подолгу рассматривал каждый документ. Наконец он снял очки и удивленно уставился на приятелей.
— Что же это вы, товарищи, ведете себя так? — спросил он удивленно, беззлобно. — Война ведь. Час комендантский. И, наконец, тревога объявлена. И люди вы, я вижу, культурные. Как же так?
— Культурные, а толкаются, как последние хамы, — сказала девчушка.
— Виноваты. Сознаемся, — добродушно ответил Долматов. — Если разрешите, мы здесь, на ступеньках, посидим до отбоя.
Только в третьем часу ночи Горин отпер дверь своей квартиры, вошел в переднюю и вскрикнул — прямо перед ним в темноте стояло, чуть покачиваясь, что-то белое. Он поднял трясущуюся руку к выключателю.
— У нас не горит свет, — услышал он голос матери. — Не сплю… Все еще тревога?
— Кончилась тревога. Давно кончилась, — недовольно сказал Горин и вслед за матерью пошел в столовую. Здесь горела свечка.
— Сядь, нужно поговорить, — непривычно властно сказала мать, и Горин послушно сел к углу стола, удивленно глядя на нее.
— Я хочу сказать тебе, сын… — начала она. — То, что ты отвернулся от бога, — общее заблуждение. То, что ты отвернулся от матери, — грешно. Но это мой грех! Денно и нощно молюсь за грехи свои. Молюсь, чтобы спасти хоть душу…
Горин слушал и не верил своим ушам — он считал, что мать не может и двух слов связать, а тут вдруг целая проповедь. Чего она хочет от него — это даже интересно. Нет, положительно все сегодня его воспитывают. Все, кому не лень…
— Но то, что ты отвернулся от народа своего единственного, от земли родной, — такой грех замолить нельзя. И жить с таким грехом тоже нельзя.
— Про что это ты? — Горин от неожиданности и изумления сдернул с носа очки, точно они мешали ему смотреть.
— Ты думаешь, я слепая дура? Ничего не вижу? Ничего не понимаю? Бог давно открыл мне глаза и вернул мне все, что отнял у меня твой отец, да и ты тоже. И это бог наставил меня сказать тебе: остановись… иди с народом…
— Хватит! Хватит чепуху пороть! — закричал Горин. — Свихнулась на старости лет вместе со своими попами! — Он вскочил и направился в соседнюю комнату. Но мать пошла вслед за ним, стала в дверях и, подняв руку со свечой, молча смотрела, как он срывает с себя рубашку.
— Гнев твой мне не страшен, — въедливым голосом продолжала она. — А гнева божьего страшусь, ведь твой грех я на себя беру. И молюсь я за нас обоих. Тебе-то дорога к богу закрыта… — Она помолчала и вдруг с давно позабытой нежностью сказала: — Миша, Мишенька, пожалей себя и меня, Мишенька…
Горин не сразу понял, что она плачет. На какое-то мгновение сердце его защемило остро, мучительно, но он злобно закричал:
— Отвяжись от меня наконец! Слышишь? Я устал! Отвяжись!
Он стоял в коридоре Смольного, окруженный толпой военных, и все смотрели на него как на чудо заморское.
Стройный парень-красавец. В прошлом спортсмен. Веселые черные глаза, мягкий украинский говор. На нем куртка из серого деревенского сукна, замусоленная кепка. Смотрю на него, пытаюсь представить себе, как он там, день за днем, живет среди врагов, — и не могу.
Вот его ответы на бесчисленные вопросы окружавших его людей:
— Военная трудность поначалу была одна — тыла нет, куда ни повернешься, а за спиной фронт. Привыкли. А сейчас уже есть деревни, куда немец и носа не кажет, и это — наш тыл…
— Живем в земле-матушке, надежней места нет…
— Когда снег выпадет, станет труднее. Наш командир говорит: помогут метели. Приспособимся.
— Кормимся прилично. Колхозник наш — святой человек, сам голодает, а нас кормит. А его еще немец грабит, да как!
— Пришел я за батареями для рации и еще вот получил ватман для стенгазеты, а то выпускали на немецких плакатах, на обратной стороне…
— Два дня шел. Сам виноват, пошел через болото, думал, оно высохло, а потом крюку дал…
— Что в Ленинграде плохо, знают все. Фашисты по крестьянским хатам бахвалятся, что задушат вас голодом. Так колхозники решили ответить на это по-своему — послать в город по первопутку обоз с продуктами. Честное комсомольское! Уже продукты собирают! С нами связываются, чтоб помогли проскочить. Командир наш обещал…
— В нашем отряде три женщины. В других есть и побольше…
Глава четырнадцатая
— Мне кажется, надо спуститься в убежище.
Почему-то в репродукторе сигнал тревоги не переходил в стук метронома, и воющий звук, казалось, пронизывал все.
— Да, идемте, — неуверенно сказал Смальцов. — Что-то бьют близко…
Им не хотелось показать друг перед другом своего испуга, и они со смехом стали спускаться вниз.
Надпись на двери в подвал «Бомбоубежище» показалась им очень смешной — будто можно от бомбы убежать. В подвале люди грудились возле двери — «хотят успеть выскочить, когда сюда упадет фугаска». Седенький старичок, который сидел в углу и прижимал к груди потрепанный портфель, — «хранит переписку с тещей, умершей в прошлом веке»… Все им казалось достойным их иронии. Они прошли в дальний угол подвала — подальше от всех — и сели там на пустые зыбкие ящики.
— Бумагу, карандаш, и можно продолжить пульку, — сказал Горин, сдавая воображаемые карты.
И снова стали смеяться.
Напротив них у стены сидела старая женщина. Она с горестным изумлением смотрела на веселую компанию.
— Не знаю, кто вы, но хочу, чтобы вы знали: ваше зубоскальство отвратительно, — сказала она тихо. — Отчего это вам так весело?
— А вы что же, уже хороните народ, а заодно и нашу страну? — спросил Долматов.
— Мой муж был старше любого из вас, а сын был еще мальчик… — сказала женщина и отвернулась к стене.
— У меня плоскостопие! Понимаете? — нелепо сказал Горин.
— Пошли отсюда. — Шухмин первый направился к выходу. Тяжелая железная дверь пропустила их со ржавым скрипом.
Горин, Шухмин и Долматов молча шли по тихой и безлюдной улице Желябова, они точно забыли, что тревога не кончилась и хождение по улицам запрещено.
Из ворот вышла и стала на их пути маленькая девчушка.
— Куда идете? Тревога! — крикнула она простуженным голоском.
— Черт с ней, — не останавливаясь, огрызнулся Долматов.
— Что? Стойте! — повысила голос девчушка.
Горин грубо отстранил ее.
В этот момент перед ним появился пожилой мужчина в штатском, с винтовкой за плечами.
— Вы что хулиганите? — спросил он. — Предъявите документы! Леша, задержи остальных! — приказал он кому-то в темные ворота, и оттуда выбежал паренек, который быстро догнал Горина и Шухмина.
Всех привели в подъезд Эстрадного театра, где в вестибюле горел свет. Пожилой мужчина с винтовкой подолгу рассматривал каждый документ. Наконец он снял очки и удивленно уставился на приятелей.
— Что же это вы, товарищи, ведете себя так? — спросил он удивленно, беззлобно. — Война ведь. Час комендантский. И, наконец, тревога объявлена. И люди вы, я вижу, культурные. Как же так?
— Культурные, а толкаются, как последние хамы, — сказала девчушка.
— Виноваты. Сознаемся, — добродушно ответил Долматов. — Если разрешите, мы здесь, на ступеньках, посидим до отбоя.
Только в третьем часу ночи Горин отпер дверь своей квартиры, вошел в переднюю и вскрикнул — прямо перед ним в темноте стояло, чуть покачиваясь, что-то белое. Он поднял трясущуюся руку к выключателю.
— У нас не горит свет, — услышал он голос матери. — Не сплю… Все еще тревога?
— Кончилась тревога. Давно кончилась, — недовольно сказал Горин и вслед за матерью пошел в столовую. Здесь горела свечка.
— Сядь, нужно поговорить, — непривычно властно сказала мать, и Горин послушно сел к углу стола, удивленно глядя на нее.
— Я хочу сказать тебе, сын… — начала она. — То, что ты отвернулся от бога, — общее заблуждение. То, что ты отвернулся от матери, — грешно. Но это мой грех! Денно и нощно молюсь за грехи свои. Молюсь, чтобы спасти хоть душу…
Горин слушал и не верил своим ушам — он считал, что мать не может и двух слов связать, а тут вдруг целая проповедь. Чего она хочет от него — это даже интересно. Нет, положительно все сегодня его воспитывают. Все, кому не лень…
— Но то, что ты отвернулся от народа своего единственного, от земли родной, — такой грех замолить нельзя. И жить с таким грехом тоже нельзя.
— Про что это ты? — Горин от неожиданности и изумления сдернул с носа очки, точно они мешали ему смотреть.
— Ты думаешь, я слепая дура? Ничего не вижу? Ничего не понимаю? Бог давно открыл мне глаза и вернул мне все, что отнял у меня твой отец, да и ты тоже. И это бог наставил меня сказать тебе: остановись… иди с народом…
— Хватит! Хватит чепуху пороть! — закричал Горин. — Свихнулась на старости лет вместе со своими попами! — Он вскочил и направился в соседнюю комнату. Но мать пошла вслед за ним, стала в дверях и, подняв руку со свечой, молча смотрела, как он срывает с себя рубашку.
— Гнев твой мне не страшен, — въедливым голосом продолжала она. — А гнева божьего страшусь, ведь твой грех я на себя беру. И молюсь я за нас обоих. Тебе-то дорога к богу закрыта… — Она помолчала и вдруг с давно позабытой нежностью сказала: — Миша, Мишенька, пожалей себя и меня, Мишенька…
Горин не сразу понял, что она плачет. На какое-то мгновение сердце его защемило остро, мучительно, но он злобно закричал:
— Отвяжись от меня наконец! Слышишь? Я устал! Отвяжись!
Из ленинградского дневника
Сегодня я видел первого партизана!Он стоял в коридоре Смольного, окруженный толпой военных, и все смотрели на него как на чудо заморское.
Стройный парень-красавец. В прошлом спортсмен. Веселые черные глаза, мягкий украинский говор. На нем куртка из серого деревенского сукна, замусоленная кепка. Смотрю на него, пытаюсь представить себе, как он там, день за днем, живет среди врагов, — и не могу.
Вот его ответы на бесчисленные вопросы окружавших его людей:
— Военная трудность поначалу была одна — тыла нет, куда ни повернешься, а за спиной фронт. Привыкли. А сейчас уже есть деревни, куда немец и носа не кажет, и это — наш тыл…
— Живем в земле-матушке, надежней места нет…
— Когда снег выпадет, станет труднее. Наш командир говорит: помогут метели. Приспособимся.
— Кормимся прилично. Колхозник наш — святой человек, сам голодает, а нас кормит. А его еще немец грабит, да как!
— Пришел я за батареями для рации и еще вот получил ватман для стенгазеты, а то выпускали на немецких плакатах, на обратной стороне…
— Два дня шел. Сам виноват, пошел через болото, думал, оно высохло, а потом крюку дал…
— Что в Ленинграде плохо, знают все. Фашисты по крестьянским хатам бахвалятся, что задушат вас голодом. Так колхозники решили ответить на это по-своему — послать в город по первопутку обоз с продуктами. Честное комсомольское! Уже продукты собирают! С нами связываются, чтоб помогли проскочить. Командир наш обещал…
— В нашем отряде три женщины. В других есть и побольше…
Глава четырнадцатая
Бродя по заметно опустевшему зданию киностудии, Нина Клигина читала вывешенные на стене приказы, распоряжения, разговаривала с сослуживцами, но все это было словно из какой-то другой и не касавшейся ее жизни. Дома она не подходила к телефону и все повторяла себе: «А-а, все равно». Эти слова стали для нее заклинанием от тревог и неприятностей, выражали они чаще апатию, но иногда и решимость — вот не ходит она на свидания с Павлом Генриховичем, не ходит и не боится: «А-а, все равно!».
А как же со счетом за унижения? Как с обещанной ей Акселем иной жизнью? Пропади все пропадом, если для этого надо встречаться с желтолицым типом без фамилии, в глазах которого она читала только презрение и брезгливость.
Постепенно исчезли куда-то все ее поклонники. Остался лишь капитан-лейтенант Саша Грушевский, его назначили в какую-то комендатуру. После двух суток дежурства он сутки свободен и тогда приходит к Нине с неизменной бутылкой вина и какой-нибудь едой. Говорит, что любит ее, но мечтает попасть на корабль и «уйти в настоящую войну», все пишет об этом кому-то рапорты, за которые его «пропесочивают». Он ей не нравится, с ним скучно, но он всегда остается ночевать… «А-а, все равно…»
Что же все-таки случилось, что вдруг переменилось в ней? Когда? Почему? Она старается об этом не думать, но совершенно точно знает, что это произошло после ее неожиданной поездки в пионерский лагерь…
Вырвавшись на рассвете из Ленинграда, автобус с надписью «Киностудия» мчался прямо на запад, на Таллинн. Где-то впереди, на 72-м километре, будет поворот налево, и там рукой подать — пионерлагерь с ребятами сотрудников киностудии. Автобус должен забрать детей и сразу же возвращаться в Ленинград. Кроме пожилого шофера Игнатьича, ехали председатель месткома студии Лукьянов, представитель комитета комсомола Миша Пронин и Нина Клигина, попавшая в эту поездку, наверно, только потому, что у нее на студии по-прежнему не было никакого конкретного дела, да кто-то сказал еще, что в такой поездке нужна женщина — в лагере много девочек.
В то время многие пионерские лагеря с ленинградскими ребятами оказались на пути приближавшейся войны. Игнатьич знал, что на полчаса раньше из Ленинграда выехали два автобуса завода имени Лепсе, он хотел их догнать, чтобы ехать вместе. Свой старый автобус он разгонял до скорости 80 километров, но, еще не доезжая шоссе, пришлось остановиться, автобус уперся в хвост бесконечной военной колонны грузовиков и тягачей с орудиями.
Над оставшимся позади дымным городом поднималось тихое утро. Справа от шоссе стелилась необозримая равнина пригорода, на горизонте под темной полоской неба угадывалось море. Клигина бездумно смотрела туда и проклинала себя за то, что в недобрый час попалась на глаза предместкома Лукьянову: хорош гусь, то делал грязные намеки насчет ее морального облика, а то вдруг «ответственное поручение коллектива» и все такое прочее. Если бы он сам не ехал, она ни за что не согласилась бы… А сейчас этот Лукьянов, видимо, начисто забыл о своих намеках, был с ней на «ты» и называл не иначе как «Ниночка».
Колонна впереди не двигалась. Крупный и рыхлый Лукьянов вылез из автобуса и пошел вдоль колонны вперед.
— Эй, толстый, впрягайся пушку тащить! — крикнули ему с грузовика. Лукьянов повернулся, чтобы ответить, но в это время с другой машины закричали: — Эй, брюхо! Не в ту сторону бежишь!.. — Красноармейцы начали хохотать, показывая на него друг другу. Лукьянов повернул назад к автобусу — вслед ему неслись насмешки, хохот.
Клигина, с интересом наблюдавшая это из окна, ликовала. Лукьянов влез в автобус, сердито приказал шоферу обгонять колонну. Игнатьич недовольно кряхтел, но завел мотор и вывел автобус из потока. Они уже проехали половину пути до развилки, как вдруг навстречу от Нарвы выкатилась воинская колонна.
Подавать назад было некуда, и мгновенно вокруг автобуса киностудии закрутилась дорожная пробка. Началась ругань. Шоферы показывали Игнатьичу кулаки и грозились опрокинуть автобус в канаву. Лукьянов сидел сгорбившись на своем месте и точно ничего не видел и не слышал. И тогда со своего места встала Клигина…
Она открыла дверь, сошла в самую гущу орущей толпы, быстро сообразила, кто тут поглавней, и пошла к нему. Это был танкист, майор.
— Что же это происходит, товарищ майор, — начала она громким и ясным голоском. — Это автобус киностудии, мы едем к своим кинооператорам, которые ведут военные съемки, а нас грозят опрокинуть в канаву.
— Кто вам грозит? — сурово спросил майор, но чем дольше он смотрел на красивую Клигину, тем заметней с его лица сходила строгость. — Все сделаем… сделаем… — словно поперхнувшись, сказал майор.
Это было похоже на чудо — пробка стала раздвигаться, и майор, раскинув руки, пошел впереди автобуса в образовавшемся просвете. Вскоре автобус, миновав развилку, выкатился на шоссе. Дальше путь был свободен. Майор вскочил на подножку автобуса и крикнул Клигиной:
— Давай, красавица, вперед! Снимайте там получше!
Когда автобус развил скорость, Лукьянов крикнул:
— Молодец, Ниночка! Давай командуй и дальше, а то мое брюхо на солдат плохо действует…
Нина даже не повернулась в его сторону и продолжала смотреть в окно.
Долго они ехали без всяких приключений, но километров за пять до поворота с шоссе, как раз когда встретились с воинской колонной, попали под бомбежку.
Вслед за Игнатьичем и Лукьяновым Клигина выскочила из автобуса, и они побежали в придорожные кусты. Только когда упала первая бомба, запыхавшийся Игнатьич сказал:
— А парень-то остался в машине. Спит.
Миша Пронин действительно, как выехали из Ленинграда, лег на заднее сиденье и спал беспробудным сном. Клигина даже позабыла про него. Сейчас она, не раздумывая, побежала назад. В это время немецкий самолет прошел над шоссе на бреющем полете, разбрасывая бомбы и поливая землю из пулеметов. Лежащие на земле бойцы кричали что-то Клигиной, но она продолжала бежать. Толчок жаркого воздуха швырнул ее на землю, и она, упав лицом в песок, замерла, ожидая удара. Но его не было, как молотом по железной бочке било там, впереди, на шоссе, под ней волнами ходила земля. Клигина подняла голову и увидела Мишу, который, как заяц, делая зигзаги, бежал от шоссе в кусты.
Самолеты улетели. Командиры скликали солдат. С криком «а ну, взяли!» десяток бойцов ставил на колеса опрокинутый взрывом грузовик. Никто не пострадал, даже раненых не было. Однако в своем автобусе Игнатьич обнаружил две рваные дырки в кузове. Он сел за руль и осторожно завел мотор, но он заработал как ни в чем не бывало. Клигиной вдруг стало безотчетно весело, и она начала рассказывать, как бежал, делая петли, Миша Пронин. Парень вместе с ней громко смеялся, а лицо у Лукьянова было землистого цвета.
«Плохо ему, что ли?» — подумала Клигина и вдруг вспомнила о своей тайне, вспомнила Павла Генриховича и свой страх перед ним, и сразу все вокруг как-то перевернулось. «А-а, все равно!» — подумала она и опять стала смеяться с Мишей.
Когда автобус добрался наконец до пионерского лагеря, ребят там уже не было — еще утром их увели на поезд. Поехали на станцию, это было недалеко, всего пять километров. Объезжая разбитый мост, автобус завяз в прибрежном песке. Все попытки вытащить тяжелую машину ни к чему не привели, автобус только еще глубже ушел в песок. Решили: Лукьянов вместе с шофером останутся у автобуса, а Клигина и Миша пойдут на станцию и по обстановке — или будут дожидаться автобуса, или уедут с ребятами на поезде.
Они уже собрались уходить, когда из леса на том берегу реки послышались выстрелы и пули просвистели совсем близко, одна щелкнула в железный кузов автобуса. Лукьянов совсем растерялся, тяжело дышал, вытирал пот. Клигина сказала, что автобус надо оставить и всем идти на станцию. Игнатьич наотрез отказался, да и все понимали, что за машину ему может крепко нагореть. Лукьянов сказал, что ходок он никакой и остается с шофером.
Когда начало темнеть, Нина Викторовна и Миша пошли к станции. Они знали направление и двинулись напрямик, через густой еловый лес. Сначала казалось, что идти нетрудно, только неприятно было, что ноги скользили и вязли в сухом песке. Но когда темнота стала гуще, они стали натыкаться на деревья, проваливались в невидимые канавы и ямы. Налетела гроза с ливнем. Они забились под ель и долго сидели, но дождь не прекращался, стало капать через ветви, они промокли до нитки. Клигина вздрагивала при каждом ударе грома, потом ее начало трясти. В это время в затяжном мерцаньи молний они увидели бежавших по лесу людей.
— Ой, немцы… — прошептал Миша.
Зубы у Клигиной начали выстукивать мелкую дробь. Истерика началась не сразу, она боролась, старалась взять себя в руки, но вдруг зарыдала в голос, дергаясь всем телом.
— Нина Викторовна, тише, не надо… — шептал Миша и гладил ее по плечу. — Не надо, Нина Викторовна, прошу вас…
Приступ истерики постепенно прошел, но отчаяние, охватившее ее, не проходило. И вдруг она тоскливо подумала: «Знать бы, где немцы…»
— Главное, Нина Викторовна, не заблудиться, а то ведь… понимаете… вот что страшно-то, — сказал Миша, точно подслушав ее мысли.
Она вскочила, ударилась о сучья и снова опустилась на колени.
— Идем, идем, — повторяла она, но не пыталась подняться.
Миша помог ей встать, и они пошли, поддерживая друг друга…
На рассвете они вышли к станции. Собственно, никакой станции тут не было, только дощатая платформа на сваях и на ней посредине павильончик размером с пивной ларек. Вокруг платформы, на рельсах и около лесочка, сидели и лежали ребятишки. На платформе спали впокат, тесно прижавшись друг к другу. А около павильона, сбившись в кучку, взрослые спорили о том, что делать — ждать поезда или идти пешком по рельсам.
Миша быстро нашел вожатого из своего лагеря и узнал, что со вчерашнего вечера здесь находятся ребята из четырех лагерей. Никаких поездов с того времени не было. Решили вести ребят по рельсам, но не знали, как поступить с больными — их было около двадцати. Они лежали и сидели на голом дощатом помосте, под крышей станционного павильончика. Клигина осталась возле этих ребят…
Взошло солнце. Странно и дико прозвучал сигнал подъема. Ребята, спавшие кучками, прижавшись друг к другу, задвигались, вскакивали, удивленно оглядывались. Коренастый паренек с галстуком на шее начал строить ребят в длинную шеренгу.
— Тетя, можно я пойду на линейку? — еле слышно спросила Клигину девочка с воспаленным лицом и красными глазами. Она стала подниматься, но Клигина уложила ее и плотнее закутала в одеяло.
На лужайке перед станцией слышались веселые ребячьи голоса. Гроза, очевидно, миновала это место, и ребята неплохо выспались. Может быть, они думали, что это военная игра, которую им обещали. Снова раздался сигнал трубы, и ребята побежали к речке.
— Пить… пить… пить… — просила больная девочка.
Клигина взяла у незнакомой женщины бутылку и отправилась к реке. Когда она вернулась, пить просили еще несколько ребят. Они быстро осушили бутылку, и Клигина снова сходила за водой.
Солнце поднималось все выше. Ребята вспомнили о еде, спрашивали, когда завтрак.
Но тут показался поезд…
Он уже был набит детьми из других пионерских лагерей, однако посадили всех ребят и взрослых, а Клигина сумела своих больных даже положить. Ей помогали две женщины — массовик и повариха из лагеря.
Дети сидели не только на скамейках, а сплошь на полу, те, кто постарше, стояли. Поезд шел медленно, часто останавливался, и тогда паровоз протяжно гудел. В вагонах делалось все более шумно — дети шалили, дрались, плакали, просили есть, звали маму, орали. Постепенно все поглотившим звуком стал плач. Взрослые ничего не могли сделать, никакие уговоры не помогали. Только больные ребята лежали тихо на полках, прижатые друг к другу…
Вокзал был полон встречающих родителей — обезумевшие от страха и горя, они метались по перрону, отыскивая своих детей.
Мать маленькой Кати, плача, обнимала и целовала Клигину. Каждый из родителей, кто брал больного ребенка, говорил что-то хорошее, сердечное, все плакали.
До темноты она бесцельно бродила по городу, а потом пошла домой и тотчас легла спать. Сразу как в яму провалилась, но разбудил стук в дверь.
— Ниночка, к вам, извиняюсь, гости пришли, — сказала соседка через дверь паточным голосом.
— Скажите, меня нет дома, — ответила Клигина.
Соседка, засмеявшись, сказала кому-то:
— Слышите? Ее нет дома…
«Змея чертова», — подумала Клигина и в следующее мгновение уснула.
На другой день утром ей позвонил Павел Генрихович. Он был очень вежлив, справился о здоровье и предложил через час встретиться.
— Через час я на месте, — сказал он и повесил трубку.
Клигина вернулась в комнату и долго стояла у окна. Мысль пойти в милицию и все там рассказать уже не раз последнее время приходила в голову, но останавливал страх.
Нет! Не станут они разбираться. Нет! Упрячут в тюрьму — и конец… Но как ей отвязаться от этого дьявола? Послать его подальше, и вся недолга! А если начнет наседать, пугнуть милицией… «Пойду последний раз», — решила она.
Они встретились на углу Гостиного двора, возле Думы.
— Что с вами было вчера? — спросил участливо резидент, но его крупное, грубое лицо было неподвижно.
— Ничего… — удивилась она, подняв домиком густые брови.
— К вам приходил мой человек, он нуждался в ночлеге, а вы даже не впустили его? — Павел Генрихович говорил, казалось, одними губами своего большого рта, очерченного по сторонам глубокими морщинами.
— Я плохо себя чувствовала. Что, я не имею права на это? — Большие зеленоватые глаза смотрели с вызовом. Она была очень красива сегодня.
— Ну, зачем вы так, Нина Викторовна, — поморщился он, и его лицо немного шевельнулось. — Я же с вами по-человечески… Мало ли что может быть, я же понимаю. Но я три дня звонил вам, вас не было. Или вас не было так же, как вчера? — улыбнулся он совсем добродушно.
— Я была в командировке, меня посылали за ребятами в пионерлагерь. Я ведь нахожусь на службе, где мне дают жалованье и карточки…
— Я все же думаю, что у меня вы получаете больше, — снова улыбнулся резидент.
— Я была в командировке. Вернулась вчера. Устала. Вот и все.
Павел Генрихович долго молчал, смотрел на нее серьезно и сочувственно.
— Я рад, что все обстоит именно так, — сказал он. — Значит, наша договоренность остается в силе?
Она кивнула.
— Ну и прекрасно, — он протянул ей аккуратный сверток. — Это жалованье…
Нина Викторовна не сразу протянула руку, и он заметил это.
— Берите, берите, я спешу.
Нина взяла сверток и торопливо сунула его в маленький черный чемодан, который всегда носила с собой.
— Прошу извинить за беспокойство, у меня дела, — любезно сказал Павел Генрихович, приподнимая шляпу. Он не спросил у нее донесений и не дал нового задания.
На двери коммунальной квартиры около звонка висел маленький список: Михеевым — 1, Костровой — 2, Клигиной — 3, Петрову — 4.
Горин позвонил два раза. Соседка, знавшая Горина в лицо, недовольно буркнула, что звонить надо три раза, и пошла на кухню.
Горин без стука открыл дверь и быстро вошел.
Нина Викторовна спала. Горин зажег свет, снял пальто, сел к столу и стал стучать ложкой о блюдце. Сначала тихо, потом сильнее и сильнее. Когда она пошевелилась, он громко спросил:
— А где же вино?
Нина Викторовна быстро повернулась на свет и, ничего не понимая, смотрела, сощурившись, на Горина. Как всегда, чисто выбритый, отглаженный, он, развалясь, сидел на стуле и пьяно ухмылялся.
— Боже, что за дурь? — пробормотала она и, узнав Горина, спросила спокойно: — Зачем ты здесь?
— Как это зачем? Что за вопрос? Выпить хочу. Провести время с красивой женщиной, которая когда-то меня любила…
— Убирайся вон сейчас же, — тихо сказала Нина Викторовна.
— Если мне здесь не дадут выпить, я не уйду, — упрямо ответил Горин. Ей показалось, что он сильно пьян.
— Я вытолкаю тебя в шею. Слышишь?
Она потянула со стула халатик и, прикрывшись им, встала.
— Ты слышал, что я сказала? У меня здесь не забегаловка. Убирайся!
Горин встал, покачиваясь, и протянул к ней руку.
— Вон, — тихо сказала она.
— Я пришел по делу, — вдруг трезво сказал он.
— Что еще за дела?
— Которые как сажа бела. Дела доктора Акселя.
— Говори, что надо, и убирайся, — ответила Нина и опустилась на стул.
— Нина, я трезв как стеклышко, — помолчав, начал Горин. — Но меня тошнит от страха. Честное слово, в открытую тебе говорю. Я потому и пришел.
— Что ж такое получается? Сам пихнул меня в эту яму и теперь идешь ко мне плакаться? Уж лучше молчал бы, не позорился.
— Ты говори что хочешь, а я пришел тебе сказать, что хочу бежать с корабля. Поняла?
— С чего бы это ты такого страху набрался? Немцы-то прут… — Нина Викторовна возражала не потому, что так на самом деле думала, она просто ни во что не ставила Горина, не верила ни одному его слову. И еще ей доставляло удовольствие издеваться над его трусостью. — Ты что же, милиции боишься, а встречи с доктором Акселем — нет? — спросила она.
Горин, уронив голову на руки, ткнулся лицом в стол.
Нина Викторовна смотрела на его кудрявую голову и не знала, верить ему или нет.
— Как мы весело жили, Нинка… — тоскливо сказал Горин, чуть приподняв голову.
— Куда уж веселее…
— Можешь насмешничать сколько хочешь… — продолжал Горин. — Я тебе от сердца говорю, как никогда, может, не говорил.
— Ты ж однажды и в любви объяснялся. Так то не от сердца было?
— Скверно я жил, Нина. Скверно, — с готовностью признался Горин.
— Вот и пойми тебя: то говоришь, весело жил, а то — скверно.
— Да, Нина, именно так: весело, но скверно. Спроси ты у меня сейчас: чего я полез в объятия к этому доктору, я ответить тебе не смогу. Если до конца сознаваться — из-за бабы все получилось. Там у них немочка одна работала в консульстве. Мечта идиота — женюсь на немке, буду ездить к ней в Германию и так далее… А она… Ловкие, одним словом, люди, кого хочешь поймают на крючок. Вот и ты тоже…
— Меня с собой не равняй, — ровным голосом сказала Нина. — Я-то поверила в сказки твоего Акселя: отомстите за унижения, вы достойны иной жизни, вы ее получите…
— А может, и получишь, Нин? — вдруг спросил Горин.
— Я жить не хочу, — устало ответила она.
— А я, Нина, хочу. Жить! Понимаешь? — шепотом сказал он. — Потому и хочу бежать… от них… Понимаешь?
— Куда? Куда ты можешь убежать?
— Хотя бы на фронт, — серьезно и решительно сказал Гория. — Уйти добровольцем — и концы в воду…
А как же со счетом за унижения? Как с обещанной ей Акселем иной жизнью? Пропади все пропадом, если для этого надо встречаться с желтолицым типом без фамилии, в глазах которого она читала только презрение и брезгливость.
Постепенно исчезли куда-то все ее поклонники. Остался лишь капитан-лейтенант Саша Грушевский, его назначили в какую-то комендатуру. После двух суток дежурства он сутки свободен и тогда приходит к Нине с неизменной бутылкой вина и какой-нибудь едой. Говорит, что любит ее, но мечтает попасть на корабль и «уйти в настоящую войну», все пишет об этом кому-то рапорты, за которые его «пропесочивают». Он ей не нравится, с ним скучно, но он всегда остается ночевать… «А-а, все равно…»
Что же все-таки случилось, что вдруг переменилось в ней? Когда? Почему? Она старается об этом не думать, но совершенно точно знает, что это произошло после ее неожиданной поездки в пионерский лагерь…
Вырвавшись на рассвете из Ленинграда, автобус с надписью «Киностудия» мчался прямо на запад, на Таллинн. Где-то впереди, на 72-м километре, будет поворот налево, и там рукой подать — пионерлагерь с ребятами сотрудников киностудии. Автобус должен забрать детей и сразу же возвращаться в Ленинград. Кроме пожилого шофера Игнатьича, ехали председатель месткома студии Лукьянов, представитель комитета комсомола Миша Пронин и Нина Клигина, попавшая в эту поездку, наверно, только потому, что у нее на студии по-прежнему не было никакого конкретного дела, да кто-то сказал еще, что в такой поездке нужна женщина — в лагере много девочек.
В то время многие пионерские лагеря с ленинградскими ребятами оказались на пути приближавшейся войны. Игнатьич знал, что на полчаса раньше из Ленинграда выехали два автобуса завода имени Лепсе, он хотел их догнать, чтобы ехать вместе. Свой старый автобус он разгонял до скорости 80 километров, но, еще не доезжая шоссе, пришлось остановиться, автобус уперся в хвост бесконечной военной колонны грузовиков и тягачей с орудиями.
Над оставшимся позади дымным городом поднималось тихое утро. Справа от шоссе стелилась необозримая равнина пригорода, на горизонте под темной полоской неба угадывалось море. Клигина бездумно смотрела туда и проклинала себя за то, что в недобрый час попалась на глаза предместкома Лукьянову: хорош гусь, то делал грязные намеки насчет ее морального облика, а то вдруг «ответственное поручение коллектива» и все такое прочее. Если бы он сам не ехал, она ни за что не согласилась бы… А сейчас этот Лукьянов, видимо, начисто забыл о своих намеках, был с ней на «ты» и называл не иначе как «Ниночка».
Колонна впереди не двигалась. Крупный и рыхлый Лукьянов вылез из автобуса и пошел вдоль колонны вперед.
— Эй, толстый, впрягайся пушку тащить! — крикнули ему с грузовика. Лукьянов повернулся, чтобы ответить, но в это время с другой машины закричали: — Эй, брюхо! Не в ту сторону бежишь!.. — Красноармейцы начали хохотать, показывая на него друг другу. Лукьянов повернул назад к автобусу — вслед ему неслись насмешки, хохот.
Клигина, с интересом наблюдавшая это из окна, ликовала. Лукьянов влез в автобус, сердито приказал шоферу обгонять колонну. Игнатьич недовольно кряхтел, но завел мотор и вывел автобус из потока. Они уже проехали половину пути до развилки, как вдруг навстречу от Нарвы выкатилась воинская колонна.
Подавать назад было некуда, и мгновенно вокруг автобуса киностудии закрутилась дорожная пробка. Началась ругань. Шоферы показывали Игнатьичу кулаки и грозились опрокинуть автобус в канаву. Лукьянов сидел сгорбившись на своем месте и точно ничего не видел и не слышал. И тогда со своего места встала Клигина…
Она открыла дверь, сошла в самую гущу орущей толпы, быстро сообразила, кто тут поглавней, и пошла к нему. Это был танкист, майор.
— Что же это происходит, товарищ майор, — начала она громким и ясным голоском. — Это автобус киностудии, мы едем к своим кинооператорам, которые ведут военные съемки, а нас грозят опрокинуть в канаву.
— Кто вам грозит? — сурово спросил майор, но чем дольше он смотрел на красивую Клигину, тем заметней с его лица сходила строгость. — Все сделаем… сделаем… — словно поперхнувшись, сказал майор.
Это было похоже на чудо — пробка стала раздвигаться, и майор, раскинув руки, пошел впереди автобуса в образовавшемся просвете. Вскоре автобус, миновав развилку, выкатился на шоссе. Дальше путь был свободен. Майор вскочил на подножку автобуса и крикнул Клигиной:
— Давай, красавица, вперед! Снимайте там получше!
Когда автобус развил скорость, Лукьянов крикнул:
— Молодец, Ниночка! Давай командуй и дальше, а то мое брюхо на солдат плохо действует…
Нина даже не повернулась в его сторону и продолжала смотреть в окно.
Долго они ехали без всяких приключений, но километров за пять до поворота с шоссе, как раз когда встретились с воинской колонной, попали под бомбежку.
Вслед за Игнатьичем и Лукьяновым Клигина выскочила из автобуса, и они побежали в придорожные кусты. Только когда упала первая бомба, запыхавшийся Игнатьич сказал:
— А парень-то остался в машине. Спит.
Миша Пронин действительно, как выехали из Ленинграда, лег на заднее сиденье и спал беспробудным сном. Клигина даже позабыла про него. Сейчас она, не раздумывая, побежала назад. В это время немецкий самолет прошел над шоссе на бреющем полете, разбрасывая бомбы и поливая землю из пулеметов. Лежащие на земле бойцы кричали что-то Клигиной, но она продолжала бежать. Толчок жаркого воздуха швырнул ее на землю, и она, упав лицом в песок, замерла, ожидая удара. Но его не было, как молотом по железной бочке било там, впереди, на шоссе, под ней волнами ходила земля. Клигина подняла голову и увидела Мишу, который, как заяц, делая зигзаги, бежал от шоссе в кусты.
Самолеты улетели. Командиры скликали солдат. С криком «а ну, взяли!» десяток бойцов ставил на колеса опрокинутый взрывом грузовик. Никто не пострадал, даже раненых не было. Однако в своем автобусе Игнатьич обнаружил две рваные дырки в кузове. Он сел за руль и осторожно завел мотор, но он заработал как ни в чем не бывало. Клигиной вдруг стало безотчетно весело, и она начала рассказывать, как бежал, делая петли, Миша Пронин. Парень вместе с ней громко смеялся, а лицо у Лукьянова было землистого цвета.
«Плохо ему, что ли?» — подумала Клигина и вдруг вспомнила о своей тайне, вспомнила Павла Генриховича и свой страх перед ним, и сразу все вокруг как-то перевернулось. «А-а, все равно!» — подумала она и опять стала смеяться с Мишей.
Когда автобус добрался наконец до пионерского лагеря, ребят там уже не было — еще утром их увели на поезд. Поехали на станцию, это было недалеко, всего пять километров. Объезжая разбитый мост, автобус завяз в прибрежном песке. Все попытки вытащить тяжелую машину ни к чему не привели, автобус только еще глубже ушел в песок. Решили: Лукьянов вместе с шофером останутся у автобуса, а Клигина и Миша пойдут на станцию и по обстановке — или будут дожидаться автобуса, или уедут с ребятами на поезде.
Они уже собрались уходить, когда из леса на том берегу реки послышались выстрелы и пули просвистели совсем близко, одна щелкнула в железный кузов автобуса. Лукьянов совсем растерялся, тяжело дышал, вытирал пот. Клигина сказала, что автобус надо оставить и всем идти на станцию. Игнатьич наотрез отказался, да и все понимали, что за машину ему может крепко нагореть. Лукьянов сказал, что ходок он никакой и остается с шофером.
Когда начало темнеть, Нина Викторовна и Миша пошли к станции. Они знали направление и двинулись напрямик, через густой еловый лес. Сначала казалось, что идти нетрудно, только неприятно было, что ноги скользили и вязли в сухом песке. Но когда темнота стала гуще, они стали натыкаться на деревья, проваливались в невидимые канавы и ямы. Налетела гроза с ливнем. Они забились под ель и долго сидели, но дождь не прекращался, стало капать через ветви, они промокли до нитки. Клигина вздрагивала при каждом ударе грома, потом ее начало трясти. В это время в затяжном мерцаньи молний они увидели бежавших по лесу людей.
— Ой, немцы… — прошептал Миша.
Зубы у Клигиной начали выстукивать мелкую дробь. Истерика началась не сразу, она боролась, старалась взять себя в руки, но вдруг зарыдала в голос, дергаясь всем телом.
— Нина Викторовна, тише, не надо… — шептал Миша и гладил ее по плечу. — Не надо, Нина Викторовна, прошу вас…
Приступ истерики постепенно прошел, но отчаяние, охватившее ее, не проходило. И вдруг она тоскливо подумала: «Знать бы, где немцы…»
— Главное, Нина Викторовна, не заблудиться, а то ведь… понимаете… вот что страшно-то, — сказал Миша, точно подслушав ее мысли.
Она вскочила, ударилась о сучья и снова опустилась на колени.
— Идем, идем, — повторяла она, но не пыталась подняться.
Миша помог ей встать, и они пошли, поддерживая друг друга…
На рассвете они вышли к станции. Собственно, никакой станции тут не было, только дощатая платформа на сваях и на ней посредине павильончик размером с пивной ларек. Вокруг платформы, на рельсах и около лесочка, сидели и лежали ребятишки. На платформе спали впокат, тесно прижавшись друг к другу. А около павильона, сбившись в кучку, взрослые спорили о том, что делать — ждать поезда или идти пешком по рельсам.
Миша быстро нашел вожатого из своего лагеря и узнал, что со вчерашнего вечера здесь находятся ребята из четырех лагерей. Никаких поездов с того времени не было. Решили вести ребят по рельсам, но не знали, как поступить с больными — их было около двадцати. Они лежали и сидели на голом дощатом помосте, под крышей станционного павильончика. Клигина осталась возле этих ребят…
Взошло солнце. Странно и дико прозвучал сигнал подъема. Ребята, спавшие кучками, прижавшись друг к другу, задвигались, вскакивали, удивленно оглядывались. Коренастый паренек с галстуком на шее начал строить ребят в длинную шеренгу.
— Тетя, можно я пойду на линейку? — еле слышно спросила Клигину девочка с воспаленным лицом и красными глазами. Она стала подниматься, но Клигина уложила ее и плотнее закутала в одеяло.
На лужайке перед станцией слышались веселые ребячьи голоса. Гроза, очевидно, миновала это место, и ребята неплохо выспались. Может быть, они думали, что это военная игра, которую им обещали. Снова раздался сигнал трубы, и ребята побежали к речке.
— Пить… пить… пить… — просила больная девочка.
Клигина взяла у незнакомой женщины бутылку и отправилась к реке. Когда она вернулась, пить просили еще несколько ребят. Они быстро осушили бутылку, и Клигина снова сходила за водой.
Солнце поднималось все выше. Ребята вспомнили о еде, спрашивали, когда завтрак.
Но тут показался поезд…
Он уже был набит детьми из других пионерских лагерей, однако посадили всех ребят и взрослых, а Клигина сумела своих больных даже положить. Ей помогали две женщины — массовик и повариха из лагеря.
Дети сидели не только на скамейках, а сплошь на полу, те, кто постарше, стояли. Поезд шел медленно, часто останавливался, и тогда паровоз протяжно гудел. В вагонах делалось все более шумно — дети шалили, дрались, плакали, просили есть, звали маму, орали. Постепенно все поглотившим звуком стал плач. Взрослые ничего не могли сделать, никакие уговоры не помогали. Только больные ребята лежали тихо на полках, прижатые друг к другу…
Вокзал был полон встречающих родителей — обезумевшие от страха и горя, они метались по перрону, отыскивая своих детей.
Мать маленькой Кати, плача, обнимала и целовала Клигину. Каждый из родителей, кто брал больного ребенка, говорил что-то хорошее, сердечное, все плакали.
До темноты она бесцельно бродила по городу, а потом пошла домой и тотчас легла спать. Сразу как в яму провалилась, но разбудил стук в дверь.
— Ниночка, к вам, извиняюсь, гости пришли, — сказала соседка через дверь паточным голосом.
— Скажите, меня нет дома, — ответила Клигина.
Соседка, засмеявшись, сказала кому-то:
— Слышите? Ее нет дома…
«Змея чертова», — подумала Клигина и в следующее мгновение уснула.
На другой день утром ей позвонил Павел Генрихович. Он был очень вежлив, справился о здоровье и предложил через час встретиться.
— Через час я на месте, — сказал он и повесил трубку.
Клигина вернулась в комнату и долго стояла у окна. Мысль пойти в милицию и все там рассказать уже не раз последнее время приходила в голову, но останавливал страх.
Нет! Не станут они разбираться. Нет! Упрячут в тюрьму — и конец… Но как ей отвязаться от этого дьявола? Послать его подальше, и вся недолга! А если начнет наседать, пугнуть милицией… «Пойду последний раз», — решила она.
Они встретились на углу Гостиного двора, возле Думы.
— Что с вами было вчера? — спросил участливо резидент, но его крупное, грубое лицо было неподвижно.
— Ничего… — удивилась она, подняв домиком густые брови.
— К вам приходил мой человек, он нуждался в ночлеге, а вы даже не впустили его? — Павел Генрихович говорил, казалось, одними губами своего большого рта, очерченного по сторонам глубокими морщинами.
— Я плохо себя чувствовала. Что, я не имею права на это? — Большие зеленоватые глаза смотрели с вызовом. Она была очень красива сегодня.
— Ну, зачем вы так, Нина Викторовна, — поморщился он, и его лицо немного шевельнулось. — Я же с вами по-человечески… Мало ли что может быть, я же понимаю. Но я три дня звонил вам, вас не было. Или вас не было так же, как вчера? — улыбнулся он совсем добродушно.
— Я была в командировке, меня посылали за ребятами в пионерлагерь. Я ведь нахожусь на службе, где мне дают жалованье и карточки…
— Я все же думаю, что у меня вы получаете больше, — снова улыбнулся резидент.
— Я была в командировке. Вернулась вчера. Устала. Вот и все.
Павел Генрихович долго молчал, смотрел на нее серьезно и сочувственно.
— Я рад, что все обстоит именно так, — сказал он. — Значит, наша договоренность остается в силе?
Она кивнула.
— Ну и прекрасно, — он протянул ей аккуратный сверток. — Это жалованье…
Нина Викторовна не сразу протянула руку, и он заметил это.
— Берите, берите, я спешу.
Нина взяла сверток и торопливо сунула его в маленький черный чемодан, который всегда носила с собой.
— Прошу извинить за беспокойство, у меня дела, — любезно сказал Павел Генрихович, приподнимая шляпу. Он не спросил у нее донесений и не дал нового задания.
На двери коммунальной квартиры около звонка висел маленький список: Михеевым — 1, Костровой — 2, Клигиной — 3, Петрову — 4.
Горин позвонил два раза. Соседка, знавшая Горина в лицо, недовольно буркнула, что звонить надо три раза, и пошла на кухню.
Горин без стука открыл дверь и быстро вошел.
Нина Викторовна спала. Горин зажег свет, снял пальто, сел к столу и стал стучать ложкой о блюдце. Сначала тихо, потом сильнее и сильнее. Когда она пошевелилась, он громко спросил:
— А где же вино?
Нина Викторовна быстро повернулась на свет и, ничего не понимая, смотрела, сощурившись, на Горина. Как всегда, чисто выбритый, отглаженный, он, развалясь, сидел на стуле и пьяно ухмылялся.
— Боже, что за дурь? — пробормотала она и, узнав Горина, спросила спокойно: — Зачем ты здесь?
— Как это зачем? Что за вопрос? Выпить хочу. Провести время с красивой женщиной, которая когда-то меня любила…
— Убирайся вон сейчас же, — тихо сказала Нина Викторовна.
— Если мне здесь не дадут выпить, я не уйду, — упрямо ответил Горин. Ей показалось, что он сильно пьян.
— Я вытолкаю тебя в шею. Слышишь?
Она потянула со стула халатик и, прикрывшись им, встала.
— Ты слышал, что я сказала? У меня здесь не забегаловка. Убирайся!
Горин встал, покачиваясь, и протянул к ней руку.
— Вон, — тихо сказала она.
— Я пришел по делу, — вдруг трезво сказал он.
— Что еще за дела?
— Которые как сажа бела. Дела доктора Акселя.
— Говори, что надо, и убирайся, — ответила Нина и опустилась на стул.
— Нина, я трезв как стеклышко, — помолчав, начал Горин. — Но меня тошнит от страха. Честное слово, в открытую тебе говорю. Я потому и пришел.
— Что ж такое получается? Сам пихнул меня в эту яму и теперь идешь ко мне плакаться? Уж лучше молчал бы, не позорился.
— Ты говори что хочешь, а я пришел тебе сказать, что хочу бежать с корабля. Поняла?
— С чего бы это ты такого страху набрался? Немцы-то прут… — Нина Викторовна возражала не потому, что так на самом деле думала, она просто ни во что не ставила Горина, не верила ни одному его слову. И еще ей доставляло удовольствие издеваться над его трусостью. — Ты что же, милиции боишься, а встречи с доктором Акселем — нет? — спросила она.
Горин, уронив голову на руки, ткнулся лицом в стол.
Нина Викторовна смотрела на его кудрявую голову и не знала, верить ему или нет.
— Как мы весело жили, Нинка… — тоскливо сказал Горин, чуть приподняв голову.
— Куда уж веселее…
— Можешь насмешничать сколько хочешь… — продолжал Горин. — Я тебе от сердца говорю, как никогда, может, не говорил.
— Ты ж однажды и в любви объяснялся. Так то не от сердца было?
— Скверно я жил, Нина. Скверно, — с готовностью признался Горин.
— Вот и пойми тебя: то говоришь, весело жил, а то — скверно.
— Да, Нина, именно так: весело, но скверно. Спроси ты у меня сейчас: чего я полез в объятия к этому доктору, я ответить тебе не смогу. Если до конца сознаваться — из-за бабы все получилось. Там у них немочка одна работала в консульстве. Мечта идиота — женюсь на немке, буду ездить к ней в Германию и так далее… А она… Ловкие, одним словом, люди, кого хочешь поймают на крючок. Вот и ты тоже…
— Меня с собой не равняй, — ровным голосом сказала Нина. — Я-то поверила в сказки твоего Акселя: отомстите за унижения, вы достойны иной жизни, вы ее получите…
— А может, и получишь, Нин? — вдруг спросил Горин.
— Я жить не хочу, — устало ответила она.
— А я, Нина, хочу. Жить! Понимаешь? — шепотом сказал он. — Потому и хочу бежать… от них… Понимаешь?
— Куда? Куда ты можешь убежать?
— Хотя бы на фронт, — серьезно и решительно сказал Гория. — Уйти добровольцем — и концы в воду…