Страница:
Она встретилась с ним уже несколько раз. Он давал ей деньги, которые всегда были кстати.
Дикий страх обжег ее утром в воскресенье, когда радио сообщило о войне.
Прибежала вся в слезах соседка Лидия Степановна — сварливая баба, которую Нина считала своим квартирным врагом номер один. Она порывисто обняла Нину и запричитала в голос:
— Что же это будет, Ниночка, дорогая? Кончилось наше счастье.
Нина молчала. Было очень страшно. Она вдруг удивленно подумала о том, что ей-то бояться нечего, ей даже можно радоваться — ведь это же немцы, ее немцы начали войну. Мысли путались. «Мои немцы напали на мою страну… что за чушь».
Она пустила на полную громкость репродуктор и стала слушать, торопливо одеваясь.
Позвонил ее новый друг капитан-лейтенант Грушевский, он недавно всерьез говорил ей, что не знает, кого любит больше — ее или море…
— Вы слушаете радио? — спросил он почему-то веселым голосом. — Началась, Ниночка, великая баталия. Одно хорошо: эти события ускорят мое назначение. И вы там, в своем кино, тоже не теряйтесь, как сказано: дело наше правое, и мы победим. Вечером будете дома? — вдруг спросил он.
— А что? — с вызовом спросила Нина.
— Если не ушлют, зайду.
— Нет, меня не будет, — решительно отрезала Нина и повесила трубку. Только позавчера она передала Павлу Генриховичу подробнейший отчет обо всем, что говорил Грушевский на ее тахте.
Снова зазвонил телефон.
Нина сразу сорвала трубку.
— Что надо? — грубо спросила она, решив, что это опять Грушевский.
— Мне нужна Нина Викторовна, — услышала она ровный, чуть надтреснутый голос.
— Это я, — тихо ответила она, чувствуя, что сердце ее обрывается и падает вниз.
— Говорите громче, Нина Викторовна. Вас беспокоит Павел Генрихович. Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Вы могли бы завтра в десять утра?
— Мне нужно быть на работе… — начала она, но Павел Генрихович перебил:
— Придумайте для студии объяснение. Завтра в десять. До свидания.
Нина осторожно повесила трубку и быстро прошла в свою комнату. Она села на тахту и спросила себя с ужасом: «Что же теперь будет?»
Павел Генрихович. Больше ничего об этом человеке она по-прежнему не знала. Знала только, что он главный. Они встречались раз в два месяца, последнее время — чаще. Местом встречи был Гостиный двор — каждый раз на следующем его углу по часовой стрелке. Нина Викторовна почти всегда опаздывала. Но Павел Генрихович неизменно подходил к ней минутой позже, в тот момент, когда она, вынув из сумочки зеркальце, начинала прихорашиваться.
— Здравствуйте, как ваши дела? — говорил он бесцветным и чуть надтреснутым голосом.
— Все по-прежнему, — беспечно отвечала Нина Викторовна.
— Прошлый раз вы дали мне полнейшую ерунду. Желаю вам всего хорошего. — Улыбаясь, он протягивал руку. Нина Викторовна прощалась и оставляла в руке Кумлева донесение, свернутое в маленькую трубочку.
Иногда во время таких встреч Павел Генрихович передавал ей деньги. Тогда он протягивал ей руку в самом начале встречи, и она брала из его руки деньги.
— Благодарю вас, — говорил он.
Деньги были не ахти какие, 500 — 600 рублей. Но все же они всегда оказывались кстати. Нина Викторовна считала, что деньги ничего не значат, главное — это возвышающая ее тайная деятельность…
Сильная бомбежка застала на углу Невского и Литейного. Дежурные ПВО пытались загнать меня в убежище, а мне срочно нужно было в Смольный. Я перестал торопиться в укрытия, увидев однажды, что стало с бомбоубежищем, в которое попала пятисоткилограммовая штука. Когда уже подходил к Смольному, бомбежка затихла. Неподалеку над крышами поднимался столб черного дыма. В ту сторону промчались пожарные машины.
В Смольном уже было известно, что бомба попала в громадный госпиталь на Суворовском проспекте. Вместе с работником горкома комсомола, о котором я успел узнать только то, что его зовут Костя, мы побежали к месту происшествия.
Мощная бомба попала прямо в центр здания, оно обрушилось внутрь и загорелось. Внутри более тысячи раненых… Спасательные команды работали, но что могла сделать сотня людей с большим каменным домом, который обрушился сверху до подвального этажа и вдобавок горел? В стене образовался пролом, через который пожарники и спасатели бросались в горящий госпиталь, вытаскивали раненых. Мы с Костей брали у них раненых и тащили к санитарным машинам или в здание рядом. Паренек, которого я нес, был совершенно голый, тело его было в страшных волдырях, он повторял без конца: «Мама… Мама…» Один, которого мы приняли у пролома от спасателей, еще мог сам передвигать ноги. Мы вели его осторожно, он глядел на нас безумными глазами и вдруг, словно окаменев, переставал двигаться. Потом его отпускало, и мы шли дальше. Вдруг он вырвался из наших рук и с криком: «Там Федор!» — бросился назад. Но сразу пал как подкошенный. Женщина в белом обгорелом халате, босая, с растрепанными седыми волосами, стояла, воздев руки к небу, кричала: «Ироды! Ироды! Ироды!» А в это время внутри здания снова что-то рушилось, трещало, и оттуда глухо доносился крик погибавших в эту минуту людей. Не просто людей, а раненых людей, которые еще недавно думали, что вырвались из рук смерти. Этот крик я никогда не забуду.
Костя получил сильный ожог руки и шеи — обвалилась горящая доска, его увезли в госпиталь. Когда я сажал его в машину, он производил впечатление, ненормального — весь дергался, по грязному его лицу текли слезы, а он смеялся и говорил: «Нет, нет, нужно на фронт… только на фронт… там их можно увидеть… только там…»
Глава десятая
Дикий страх обжег ее утром в воскресенье, когда радио сообщило о войне.
Прибежала вся в слезах соседка Лидия Степановна — сварливая баба, которую Нина считала своим квартирным врагом номер один. Она порывисто обняла Нину и запричитала в голос:
— Что же это будет, Ниночка, дорогая? Кончилось наше счастье.
Нина молчала. Было очень страшно. Она вдруг удивленно подумала о том, что ей-то бояться нечего, ей даже можно радоваться — ведь это же немцы, ее немцы начали войну. Мысли путались. «Мои немцы напали на мою страну… что за чушь».
Она пустила на полную громкость репродуктор и стала слушать, торопливо одеваясь.
Позвонил ее новый друг капитан-лейтенант Грушевский, он недавно всерьез говорил ей, что не знает, кого любит больше — ее или море…
— Вы слушаете радио? — спросил он почему-то веселым голосом. — Началась, Ниночка, великая баталия. Одно хорошо: эти события ускорят мое назначение. И вы там, в своем кино, тоже не теряйтесь, как сказано: дело наше правое, и мы победим. Вечером будете дома? — вдруг спросил он.
— А что? — с вызовом спросила Нина.
— Если не ушлют, зайду.
— Нет, меня не будет, — решительно отрезала Нина и повесила трубку. Только позавчера она передала Павлу Генриховичу подробнейший отчет обо всем, что говорил Грушевский на ее тахте.
Снова зазвонил телефон.
Нина сразу сорвала трубку.
— Что надо? — грубо спросила она, решив, что это опять Грушевский.
— Мне нужна Нина Викторовна, — услышала она ровный, чуть надтреснутый голос.
— Это я, — тихо ответила она, чувствуя, что сердце ее обрывается и падает вниз.
— Говорите громче, Нина Викторовна. Вас беспокоит Павел Генрихович. Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Вы могли бы завтра в десять утра?
— Мне нужно быть на работе… — начала она, но Павел Генрихович перебил:
— Придумайте для студии объяснение. Завтра в десять. До свидания.
Нина осторожно повесила трубку и быстро прошла в свою комнату. Она села на тахту и спросила себя с ужасом: «Что же теперь будет?»
Павел Генрихович. Больше ничего об этом человеке она по-прежнему не знала. Знала только, что он главный. Они встречались раз в два месяца, последнее время — чаще. Местом встречи был Гостиный двор — каждый раз на следующем его углу по часовой стрелке. Нина Викторовна почти всегда опаздывала. Но Павел Генрихович неизменно подходил к ней минутой позже, в тот момент, когда она, вынув из сумочки зеркальце, начинала прихорашиваться.
— Здравствуйте, как ваши дела? — говорил он бесцветным и чуть надтреснутым голосом.
— Все по-прежнему, — беспечно отвечала Нина Викторовна.
— Прошлый раз вы дали мне полнейшую ерунду. Желаю вам всего хорошего. — Улыбаясь, он протягивал руку. Нина Викторовна прощалась и оставляла в руке Кумлева донесение, свернутое в маленькую трубочку.
Иногда во время таких встреч Павел Генрихович передавал ей деньги. Тогда он протягивал ей руку в самом начале встречи, и она брала из его руки деньги.
— Благодарю вас, — говорил он.
Деньги были не ахти какие, 500 — 600 рублей. Но все же они всегда оказывались кстати. Нина Викторовна считала, что деньги ничего не значат, главное — это возвышающая ее тайная деятельность…
Из ленинградского дневника
19 сентября. Проклятый день…Сильная бомбежка застала на углу Невского и Литейного. Дежурные ПВО пытались загнать меня в убежище, а мне срочно нужно было в Смольный. Я перестал торопиться в укрытия, увидев однажды, что стало с бомбоубежищем, в которое попала пятисоткилограммовая штука. Когда уже подходил к Смольному, бомбежка затихла. Неподалеку над крышами поднимался столб черного дыма. В ту сторону промчались пожарные машины.
В Смольном уже было известно, что бомба попала в громадный госпиталь на Суворовском проспекте. Вместе с работником горкома комсомола, о котором я успел узнать только то, что его зовут Костя, мы побежали к месту происшествия.
Мощная бомба попала прямо в центр здания, оно обрушилось внутрь и загорелось. Внутри более тысячи раненых… Спасательные команды работали, но что могла сделать сотня людей с большим каменным домом, который обрушился сверху до подвального этажа и вдобавок горел? В стене образовался пролом, через который пожарники и спасатели бросались в горящий госпиталь, вытаскивали раненых. Мы с Костей брали у них раненых и тащили к санитарным машинам или в здание рядом. Паренек, которого я нес, был совершенно голый, тело его было в страшных волдырях, он повторял без конца: «Мама… Мама…» Один, которого мы приняли у пролома от спасателей, еще мог сам передвигать ноги. Мы вели его осторожно, он глядел на нас безумными глазами и вдруг, словно окаменев, переставал двигаться. Потом его отпускало, и мы шли дальше. Вдруг он вырвался из наших рук и с криком: «Там Федор!» — бросился назад. Но сразу пал как подкошенный. Женщина в белом обгорелом халате, босая, с растрепанными седыми волосами, стояла, воздев руки к небу, кричала: «Ироды! Ироды! Ироды!» А в это время внутри здания снова что-то рушилось, трещало, и оттуда глухо доносился крик погибавших в эту минуту людей. Не просто людей, а раненых людей, которые еще недавно думали, что вырвались из рук смерти. Этот крик я никогда не забуду.
Костя получил сильный ожог руки и шеи — обвалилась горящая доска, его увезли в госпиталь. Когда я сажал его в машину, он производил впечатление, ненормального — весь дергался, по грязному его лицу текли слезы, а он смеялся и говорил: «Нет, нет, нужно на фронт… только на фронт… там их можно увидеть… только там…»
Глава десятая
Павел Генрихович Кумлев был сыном давно обрусевшего немца. Его прапрадед немец Кюмель поселился на юге Украины. Постепенно Кюмели превратились в Кумлевых. К моменту появления на свет младенца Павла в 1894 году его отец Генрих Павлович Кумлев был крупным экспортером хлеба через черноморские порты. У него была главная контора в Одессе и еще контора в Новороссийске, записанная на подставное лицо. Жили на широкую ногу: дом в Одессе, дача в курортном пригороде на морском побережье…
Катастрофа разразилась внезапно. Отец перед рождественскими праздниками уехал в Москву вести переговоры о покупке доходного дома и не вернулся. Только через год узнали, что в Москве он связался с какой-то женщиной и ради нее бросил семью, бросил дело, которое создал, бросил все. Это случилось в девятьсот десятом году, когда Павлу было шестнадцать лет.
Отцовское дело попытались вести мать и старший сын, но они были плохими коммерсантами. А главное — отец сумел снять со счета в одесском банке и перевести в Москву почти все деньги. Не прошло и года, как кумлевская фирма разорилась.
В тринадцатом году Павел похоронил мать. Старший брат не приехал, не знали даже, куда послать траурное известие, он вел рассеянный образ жизни и, по слухам, занимался картежным промыслом на кавказских курортах. По совету опытных людей Павел нанял адвоката, с помощью которого отсудил себе одесский дом. Он сразу продал его и уехал в Петроград.
За два года до этого из Одессы в Питер перебралась семья полковника Аристархова. Его дочь Соню Павел любил с седьмого класса гимназии. Теперь она звала в гости и грозилась обидеться на всю жизнь, если он остановится в Питере не у них. Но он предпочел гостиницу. Он знал, что полковник Аристархов получил высокий пост в военном министерстве, и ему не хотелось появиться в их доме в качестве бедного приживальщика.
Аристарховы жили на набережной Невы, недалеко от Зимнего дворца. Павлу то и дело приходилось пережидать, пока пройдут манифестанты, которые направлялись к Зимнему дворцу. Подвыпившие люди, сопровождаемые полицейскими, размахивали хоругвями и нестройно орали «Боже, царя храни». Только что вышел манифест о войне с Германией. Молодой Кумлев смотрел на все это с большой тревогой — ему грозила мобилизация в армию.
Аристарховы встретили его как родного, усадили обедать. Сели за стол в большой, светлой гостиной, за окнами сверкала Нева. Кумлев, увидев, что отец Сони в новенькой генеральской форме, встал и торжественно сказал:
— Я хочу поздравить Бориса Никитича с генеральским чином.
— Спасибо, дружок, — ответил Аристархов. — А только генеральство — это не чин, а воинское звание.
— Папа, ну как тебе не стыдно придираться, — шутливо надула губки Соня.
— Ишь ты, защитница, — рассмеялся генерал. — Ну, как там Одесса?
Кумлев рассказал об одесской жизни.
Генерал внимательно, с большим интересом слушал. Когда Павел умолк, вдруг спросил:
— Паша, а ведь ты, как мне помнится, из немцев? Верно?
— Да, Борис Никитич, из старых колонистов, — почтительно ответил Павел. — Но душа у меня русская.
— Душа — это только пар, — непонятно рассмеялся генерал.
Кумлев с замиранием сердца поглядывал на Соню, а ей снова нравился этот статный парень со смуглым, резко очерченным лицом и большими, сильными руками. И он совсем не похож на немца.
После обеда генерал позвал Кумлева к себе в кабинет и повел с ним какой-то странный, путаный разговор — Павел понял только одно: Россия, вступив в эту войну, совершила трагическую ошибку. А затем генерал начал вслух соображать, как бы спасти Павла от фронта. Он, кажется, что-то придумал, но что именно — пока не сказал…
Спустя три дня, когда Кумлев пришел к Аристарховым, генерал снова увел его в свой кабинет.
— Ну, Паша, слушай меня, — начал он. — Спас я тебя от фронта. Есть о тебе приказ — хороший приказ. Ты прикомандирован ко мне лично. Как мужчина мужчине скажу, чтобы ты не удивлялся моим хлопотам: когда я думаю о тебе, я и о Сонюшке думаю. Я еще с Одессы на вас обоих смотрю…
Через несколько дней Кумлев надел мундир поручика. В кармане у него было удостоверение сотрудника военного министерства. Но пока он еще не знал, что приказ о его производстве в офицеры и назначении, как и служебное удостоверение, были фальшивыми. Он не знал еще и то, что генерал Аристархов уже давно является германским шпионом, его завербовал в Одессе капитан немецкого торгового парохода, купил с потрохами за крупную сумму — Аристархов имел болезненную страсть к деньгам. Но, кроме денег, он получил еще и головокружительную карьеру — из заштатного округа его вознесло сразу на вершину военной иерархии, в подчинение уже занимавшего там высокий пост другого, и тоже давнего, немецкого шпиона. Теперь, когда началась война, им понадобился надежный и находящийся подальше от них «почтовый ящик». Кумлев подходил для этой роли по всем статьям…
Когда он был уже завербован и дал подписку, генерал сказал ему сухо:
— Надеюсь, вы понимаете: пока идет война, устраивать свадьбу — подозрительное безрассудство…
Война тянулась год за годом. На квартиру Кумлева в районе Пяти углов приходили какие-то люди, которым он отдавал свертки и пакеты, полученные от генерала. Иногда эти люди оставляли для генерала и для него деньги. По совету генерала он не открыл счета в банке и ни в какие коммерческие аферы не лез — это должно было уберечь от чужого любопытства. Он только позволял себе жить в свое полное удовольствие — штабной офицерик из богатой семьи одесского торговца может себе это позволить. Тучи таких слонялись по петербургским кабакам.
19 декабря 1916 года был арестован генерал Аристархов. Заплаканная Сонечка прибежала утром и рассказала, что всю ночь в их квартире шел обыск. Отец плакал и все просил маму запомнить, как он любит ее и детей и что вся его жизнь была только для них.
Кумлев не дал ей договорить.
— Зачем ты пришла сюда? Ты же привела за собой сыщиков! — не помня себя закричал он.
— Как вы смеете на меня кричать? — задыхаясь от горя и гнева, спросила девушка.
— Ты же не понимаешь, что случилось! — Павел, подняв кулаки, оттеснял ее к двери. — Уходи сейчас же! Уходи!
Соня зарыдала и, закрыв лицо руками, выбежала вон…
Несколько дней Кумлев не выходил из дому и не отзывался на телефонные звонки. Не раздеваясь, он лежал на постели и только поздно вечером, как вор, выходил, чтобы поесть в каком-нибудь дешевом кабаке. Затем возвращался и снова валился на постель. Ждал ареста.
Прошло четыре дня, и у него зародилась надежда: если бы Аристархов дал о нем показания, его давно бы арестовали. А так, может, еще и обойдется. Он был связан только с Аристарховым, тех, кто приходил к нему с немецкой стороны, он не знал, а свидетелей его встреч с ними нет.
Побрившись, приняв ванну и надев штатский костюм, он в сумерках вышел из дому и направился в скромный ресторан «Бристоль» — там его не знали.
Метрдотель провел его в уютную нишу и принес газеты. Об аресте Аристархова ничего не было. Но было много сообщений, где высказывались подозрения, что в русской армии свила гнездо грандиозная измена. Депутаты думы требовали немедленного расследования всех обстоятельств, приведших к поражениям русской армии.
После сытного обеда, немного успокоившись, Кумлев возвращался домой. Было ветрено, метельно, поземка колко хлестала ему в лицо, но он не нанял извозчика, как обычно, а шел пешком. На площади у Пяти углов он сразу увидел высокого человека в кожаном пальто, человек стоял возле его дома, и Павел сразу почему-то подумал, что этот человек ждет его. Надо было повернуть назад, но он, точно загипнотизированный, шел к своему дому.
— Господин Кумлев?
— Что вам угодно?
— Я от Бориса Никитича Аристархова, нам надо поговорить.
— Я не знаю никаких Аристарховых, — возмущенно заявил Кумлев.
— Не говорите глупостей, — незнакомец шел вслед. Павел ускорил шаг, но человек не отставал.
Они поднялись на третий этаж, вошли в квартиру, сняли верхнюю одежду. Кумлев не смотрел на гостя, он слышал только, как тот дышит, грея руки у теплой печи.
— Генерал Аристархов сегодня скончался от разрыва сердца, — услышал он. — С нашей помощью, конечно. У него хватило характера только на четыре дня. А вчера он решил дать показания. Не угодно ли посмотреть?
Гость вынул из кармана какие-то бумаги, и, выбрав нужный лист, положил его на стол.
— Почитайте…
Кумлев безошибочно узнал мелкий, скользящий почерк генерала и сразу же увидел в тексте свою фамилию. Аристархов писал, что главным его связным являлся некий Кумлев, сын одесского коммерсанта, ныне офицер с фальшивыми документами…
— Сами понимаете, жить ему не стоило. — Высокий блондин говорил негромко, спокойно и с чуть заметным акцептом, так говорят по-русски жители прибалтийских земель. — Словом, с господином Аристарховым все ясно, он нам больше не опасен. Сейчас решается вопрос о вас. Именно сейчас. Понимаете?
Кумлев понимал, что этот человек пришел убить его.
— Однако мне хотелось бы раньше узнать, помните ли вы, что по крови вы немец? — спросил гость, помолчав.
— Конечно, помню!
— Сомневаюсь. Хотя должен сообщить вам, что благодаря вашей работе с нами на фронте полегла не одна тысяча русских солдат, и я хотел бы, чтобы каждый немец имел право заявить о таком своем участии в этой проклятой войне. Видите, в какое сложное положение мы попали, оказавшись перед необходимостью вынести вам приговор.
Гость встал и медленно пошел по комнате. На стенах висели дешевые олеографии в претенциозных золоченых рамках. Он внимательно посмотрел одну, перешел к другой, потом — к третьей…
Кумлев стоял не шевелясь, на лбу у него выступила холодная испарина. Вдруг он повалился всем телом на стол и зарыдал, мыча что-то похожее на «ма-а-ма-а»…
В тот вечер он подписал документ, где кровью и всей жизнью своей поклялся до последнего удара сердца служить Германии, как ее верный сын по крови и духу. Так была проведена повторная вербовка Павла Кумлева германской военной разведкой.
Страшный Рубикон был перейден. Но для Кумлева только теперь началось главное испытание. Октябрьская революция. Брестский мир. Россия вышла из войны. Мелькнули зарницы надежд — наступление немцев под Псковом, потом на Украине, и все погрузилось во мрак…
Кумлев продолжал жить в Петрограде. Он придумал себе серенькую биографию и устроился контролером в кинотеатр. Получал зарплату, паек, карточки. Сломал стену между своими комнатами, чтобы избежать уплотнения. Он ни за что не хотел покидать свою квартиру в районе Пяти углов — верил, что из Германии придут.
В 1932 году Павел Генрихович Кумлев стал заместителем директора кинотеатра. Работал он энергично, требовал хорошей работы от других, и нет ничего удивительного в том, что им дорожили. На глаза он не лез, был очень скромен и старался держаться в тени.
Он существовал в этой своей жизни весьма естественно. Ни от отца, ни от старшего брата ничего не было слышно, и Кумлев не искал их, он был почему-то уверен, что их уже нет в живых. Семья генерала Аристархова, по слухам, еще в дни революции эмигрировала за границу. Кумлев в мире новой советской жизни остался совершенно один, и это его вполне устраивало.
Однажды утром Павла Генриховича разбудил настойчивый звонок. В кинотеатре ему приходилось бывать до поздней ночи, он шел на работу к двенадцати дня и обычно до одиннадцати спал. Сейчас была половина девятого.
— Кто там? — спросил он через дверь.
— Я привез вам письмо от Висбаха, — услышал он.
Дрожащей рукой Кумлев торопливо открыл дверь и увидел самого Висбаха, того, которому он в обмен на жизнь дал торжественную клятву верности Германии.
Павел Генрихович не мог говорить и только все делал рукой какой-то странный жест, отдаленно похожий на приглашение войти.
— Хватит, господин Кумлев, — сказал гость. — Выключайте ваши эмоции, нам нужно поговорить о деле, у меня очень мало времени. Расскажите, пожалуйста, что с вами произошло за эти годы.
Висбах слушал очень внимательно, часто останавливал Кумлева и просил: «Об этом — подробнее, пожалуйста».
Кумлев рассказывал, видя перед собой такое знакомое, хоть и изменившееся, но по-прежнему спокойное, сильное лицо, и на душе у него была торжественная музыка.
— К сожалению, я не могу провести с вами этот прекрасный для нас обоих вечер, — улыбнулся Висбах. — Я приехал в Ленинград с группой немецких инженеров. Через час — наш поезд в Москву. В этом чемодане ваши деньги и немножко золота. Старайтесь расходовать ваши деньги с умом и возвращайтесь к своим прежним привычкам. Однако Германия не хочет, чтобы вы вульгарно нуждались. Смотрите внимательно на все, что делается вокруг, и помните: последняя страница истории еще не перевернута. Терпеливо ждите свой великий час… — Висбах встал, точно подчеркивая этим торжественность момента.
Павел Генрихович тоже встал. Висбах обнял его за плечи и прижал к себе:
— Вас, господин Кумлев, обнимает Германия-мать…
Следующий посланец германской разведки пришел к Кумлеву только спустя пять лет. И снова Павел Генрихович получил крупную сумму. Задание на этот раз дали более конкретное — ему было поручено собирать сведения военного характера и выявлять людей, враждебно настроенных к Советской власти. Заводить с ними знакомства.
Все эти годы Павел Генрихович жил очень скромно, только, может быть, одеваться стал немного лучше, но все знали, что он человек одинокий и у него должны быть сбережения…
В 1939 году с ним установил связь немецкий консул в Ленинграде господин Зоммер. От него Кумлев и узнал потрясающую новость — война Германии с Россией не за горами.
Консул виделся с ним очень редко. Последний раз перед войной они встретились на кладбище Александро-Невской лавры. Кумлев получил от консула имена, клички и пароли агентов, которые отныне стали подчиняться ему как резиденту.
И вот война началась!
Теперь он плохо спал по ночам — все время ему чудилось, что стучат в дверь…
Был на совещании в Смольном. Товарищ Кузнецов[3] — сама безжалостная откровенность. Он говорил как раз о том, что может означать блокада для жизни города. Впервые я услышал слово «блокада». Кузнецов сообщил очень тревожные вещи. Но его собственная вера в лучшее, несмотря ни на что, свойственные, наверно, его характеру страстность, напористость, уверенность придавали тому, что он говорил, окраску оптимизма и веры. Самое тревожное из всего, что он сказал, — это будущие трудности со снабжением продовольствием города и армий, находящихся внутри блокадного кольца.
— Мы уверены, что ленинградцы, и в первую очередь ленинградские коммунисты, спокойно встретят все трудности и сложности военной судьбы своего родного города и проявят образцы выдержки и воли к победе! — закончил он свою недлинную речь.
Выли вопросы и ответы.
Вопрос: Как быть с теми, кто не желает эвакуироваться?
Кузнецов: Как с нарушителями военной дисциплины города.
— А они ссылаются на свои патриотические чувства.
— Разъясните им, что высшее проявление патриотизма в наших условиях — это подчинение дисциплине. Еще неизвестно, как поведут себя такие патриоты, когда в городе станет не хватать продуктов. Как бы они потом не стали нас критиковать за плохую заботу о них. Кому особенно нечего делать в осажденном городе, тому надо ехать. Пока есть такая возможность — через Ладогу и по воздуху…
Вопрос: Можно ли надеяться на бесперебойную работу водопровода? Может быть, нужно заготовить воды в противопожарных и иных целях?
Кузнецов долго молчал.
Ответ: Выход из строя водопровода — это катастрофическое бедствие, от него бочками с водой не спастись. Надо, в общем, рассчитывать на работающий водопровод и, уж раз речь об этом зашла, предупредить коммунистов, работающих на водопроводе, что судьба города буквально в их руках…
В Кировском райкоме партии меня доверху нагрузили замечательными фактами о рабочих и работницах, которые, отработав по 10 — 12 часов на своем предприятии, идут дежурить в истребительные батальоны или в команды ПВО. О девчонках-школьницах, спасших свой дом от вражеских зажигалок. О художнике, который принес в райком и сдал на хранение рисунки, которые он делал с натуры на улицах города и во время рытья противотанковых рвов. Он, как и большинство ленинградцев, тоже рыл эти рвы, а в минуты отдыха рисовал. «Не во мне тут дело, — сказал он. — Для истории может пригодиться». Я видел эти рисунки и думаю, что это был не профессионал, а любитель. Рисунки слабые. Но один запал мне в душу своим сюжетом — такого не придумаешь: глубокий противотанковый ров, на переднем плане на дне рва лежит мертвая женщина, возле нее — люди с лопатами в руках. И подпись внизу: «После налета фашистского стервятника. Мы все рыли ей могилу».
Я очень сильно простудился, боялся, что схватил воспаление легких. Работники гостиницы вызвали ко мне врача. К вечеру пришел старик лет семидесяти. Он сразу налил себе воды, принял какие-то лекарства и долго сидел не шевелясь. Потом тщательно осматривал и выслушивал меня. И все время говорил. Попробую записать подряд, как помню:
«Я уже давно на пенсии, как вы понимаете. Теперь снова впрягся. У меня был сын. Тоже врач. Убит на фронте тут, под Ленинградом, в августе. Внук, студент-медик, уехал рыть противотанковые рвы — никаких известий. Жена умерла в позапрошлом, — может быть, это ее счастье — она умерла раньше всего этого. А я вот живу. Слез нет. Давно нет. Если бы такое одному мне — с ума можно сойти. Но горя, сколько горя кругом… Раз живу, пошел работать. Брать не хотели, думали — из-за карточек, а мне ничего не надо, даже зарплаты. Только работать. Пенсия у меня есть. Решили наконец в райздраве — дают в день три вызова… А у вас, батенька, легкие свистят, рентген необходим, а где его сделать теперь? Лекарства все же выпишу…»
Он выписал рецепт и продолжал:
«…Разрешите посидеть у вас немного, это последний вызов, надо домой идти, а там… не могу… тяжело… душит что-то… Вы знаете, я бы давно принял что-нибудь… снотворное какое-нибудь, у меня есть… но знаете, кто меня держит? Немцы. Ей-богу. У меня радиоприемник остался, Володин это, сына, я не сдал по приказу: не мог донести, просить некого. Приемник хороший, „шесть эк один“ — может, знаете? Так вот, однажды включил и слышу — немцы по-русски обращаются к нам, ленинградцам, советуют стать, пока не поздно, на колени и просить пощады, а не то они сотрут наш город в порошок и сделают его снова допетровским болотом. Послушал я это и спрятал снотворное. И хожу вот сколько могу. И буду ходить. Больных много. Для смерти война — праздник, помешать ей веселиться — большое дело. Вот и хожу…»
Он ушел, а мне стало стыдно лежать. Утром встал, оделся и вот уже третий день работаю. Даже кашляю меньше…
Катастрофа разразилась внезапно. Отец перед рождественскими праздниками уехал в Москву вести переговоры о покупке доходного дома и не вернулся. Только через год узнали, что в Москве он связался с какой-то женщиной и ради нее бросил семью, бросил дело, которое создал, бросил все. Это случилось в девятьсот десятом году, когда Павлу было шестнадцать лет.
Отцовское дело попытались вести мать и старший сын, но они были плохими коммерсантами. А главное — отец сумел снять со счета в одесском банке и перевести в Москву почти все деньги. Не прошло и года, как кумлевская фирма разорилась.
В тринадцатом году Павел похоронил мать. Старший брат не приехал, не знали даже, куда послать траурное известие, он вел рассеянный образ жизни и, по слухам, занимался картежным промыслом на кавказских курортах. По совету опытных людей Павел нанял адвоката, с помощью которого отсудил себе одесский дом. Он сразу продал его и уехал в Петроград.
За два года до этого из Одессы в Питер перебралась семья полковника Аристархова. Его дочь Соню Павел любил с седьмого класса гимназии. Теперь она звала в гости и грозилась обидеться на всю жизнь, если он остановится в Питере не у них. Но он предпочел гостиницу. Он знал, что полковник Аристархов получил высокий пост в военном министерстве, и ему не хотелось появиться в их доме в качестве бедного приживальщика.
Аристарховы жили на набережной Невы, недалеко от Зимнего дворца. Павлу то и дело приходилось пережидать, пока пройдут манифестанты, которые направлялись к Зимнему дворцу. Подвыпившие люди, сопровождаемые полицейскими, размахивали хоругвями и нестройно орали «Боже, царя храни». Только что вышел манифест о войне с Германией. Молодой Кумлев смотрел на все это с большой тревогой — ему грозила мобилизация в армию.
Аристарховы встретили его как родного, усадили обедать. Сели за стол в большой, светлой гостиной, за окнами сверкала Нева. Кумлев, увидев, что отец Сони в новенькой генеральской форме, встал и торжественно сказал:
— Я хочу поздравить Бориса Никитича с генеральским чином.
— Спасибо, дружок, — ответил Аристархов. — А только генеральство — это не чин, а воинское звание.
— Папа, ну как тебе не стыдно придираться, — шутливо надула губки Соня.
— Ишь ты, защитница, — рассмеялся генерал. — Ну, как там Одесса?
Кумлев рассказал об одесской жизни.
Генерал внимательно, с большим интересом слушал. Когда Павел умолк, вдруг спросил:
— Паша, а ведь ты, как мне помнится, из немцев? Верно?
— Да, Борис Никитич, из старых колонистов, — почтительно ответил Павел. — Но душа у меня русская.
— Душа — это только пар, — непонятно рассмеялся генерал.
Кумлев с замиранием сердца поглядывал на Соню, а ей снова нравился этот статный парень со смуглым, резко очерченным лицом и большими, сильными руками. И он совсем не похож на немца.
После обеда генерал позвал Кумлева к себе в кабинет и повел с ним какой-то странный, путаный разговор — Павел понял только одно: Россия, вступив в эту войну, совершила трагическую ошибку. А затем генерал начал вслух соображать, как бы спасти Павла от фронта. Он, кажется, что-то придумал, но что именно — пока не сказал…
Спустя три дня, когда Кумлев пришел к Аристарховым, генерал снова увел его в свой кабинет.
— Ну, Паша, слушай меня, — начал он. — Спас я тебя от фронта. Есть о тебе приказ — хороший приказ. Ты прикомандирован ко мне лично. Как мужчина мужчине скажу, чтобы ты не удивлялся моим хлопотам: когда я думаю о тебе, я и о Сонюшке думаю. Я еще с Одессы на вас обоих смотрю…
Через несколько дней Кумлев надел мундир поручика. В кармане у него было удостоверение сотрудника военного министерства. Но пока он еще не знал, что приказ о его производстве в офицеры и назначении, как и служебное удостоверение, были фальшивыми. Он не знал еще и то, что генерал Аристархов уже давно является германским шпионом, его завербовал в Одессе капитан немецкого торгового парохода, купил с потрохами за крупную сумму — Аристархов имел болезненную страсть к деньгам. Но, кроме денег, он получил еще и головокружительную карьеру — из заштатного округа его вознесло сразу на вершину военной иерархии, в подчинение уже занимавшего там высокий пост другого, и тоже давнего, немецкого шпиона. Теперь, когда началась война, им понадобился надежный и находящийся подальше от них «почтовый ящик». Кумлев подходил для этой роли по всем статьям…
Когда он был уже завербован и дал подписку, генерал сказал ему сухо:
— Надеюсь, вы понимаете: пока идет война, устраивать свадьбу — подозрительное безрассудство…
Война тянулась год за годом. На квартиру Кумлева в районе Пяти углов приходили какие-то люди, которым он отдавал свертки и пакеты, полученные от генерала. Иногда эти люди оставляли для генерала и для него деньги. По совету генерала он не открыл счета в банке и ни в какие коммерческие аферы не лез — это должно было уберечь от чужого любопытства. Он только позволял себе жить в свое полное удовольствие — штабной офицерик из богатой семьи одесского торговца может себе это позволить. Тучи таких слонялись по петербургским кабакам.
19 декабря 1916 года был арестован генерал Аристархов. Заплаканная Сонечка прибежала утром и рассказала, что всю ночь в их квартире шел обыск. Отец плакал и все просил маму запомнить, как он любит ее и детей и что вся его жизнь была только для них.
Кумлев не дал ей договорить.
— Зачем ты пришла сюда? Ты же привела за собой сыщиков! — не помня себя закричал он.
— Как вы смеете на меня кричать? — задыхаясь от горя и гнева, спросила девушка.
— Ты же не понимаешь, что случилось! — Павел, подняв кулаки, оттеснял ее к двери. — Уходи сейчас же! Уходи!
Соня зарыдала и, закрыв лицо руками, выбежала вон…
Несколько дней Кумлев не выходил из дому и не отзывался на телефонные звонки. Не раздеваясь, он лежал на постели и только поздно вечером, как вор, выходил, чтобы поесть в каком-нибудь дешевом кабаке. Затем возвращался и снова валился на постель. Ждал ареста.
Прошло четыре дня, и у него зародилась надежда: если бы Аристархов дал о нем показания, его давно бы арестовали. А так, может, еще и обойдется. Он был связан только с Аристарховым, тех, кто приходил к нему с немецкой стороны, он не знал, а свидетелей его встреч с ними нет.
Побрившись, приняв ванну и надев штатский костюм, он в сумерках вышел из дому и направился в скромный ресторан «Бристоль» — там его не знали.
Метрдотель провел его в уютную нишу и принес газеты. Об аресте Аристархова ничего не было. Но было много сообщений, где высказывались подозрения, что в русской армии свила гнездо грандиозная измена. Депутаты думы требовали немедленного расследования всех обстоятельств, приведших к поражениям русской армии.
После сытного обеда, немного успокоившись, Кумлев возвращался домой. Было ветрено, метельно, поземка колко хлестала ему в лицо, но он не нанял извозчика, как обычно, а шел пешком. На площади у Пяти углов он сразу увидел высокого человека в кожаном пальто, человек стоял возле его дома, и Павел сразу почему-то подумал, что этот человек ждет его. Надо было повернуть назад, но он, точно загипнотизированный, шел к своему дому.
— Господин Кумлев?
— Что вам угодно?
— Я от Бориса Никитича Аристархова, нам надо поговорить.
— Я не знаю никаких Аристарховых, — возмущенно заявил Кумлев.
— Не говорите глупостей, — незнакомец шел вслед. Павел ускорил шаг, но человек не отставал.
Они поднялись на третий этаж, вошли в квартиру, сняли верхнюю одежду. Кумлев не смотрел на гостя, он слышал только, как тот дышит, грея руки у теплой печи.
— Генерал Аристархов сегодня скончался от разрыва сердца, — услышал он. — С нашей помощью, конечно. У него хватило характера только на четыре дня. А вчера он решил дать показания. Не угодно ли посмотреть?
Гость вынул из кармана какие-то бумаги, и, выбрав нужный лист, положил его на стол.
— Почитайте…
Кумлев безошибочно узнал мелкий, скользящий почерк генерала и сразу же увидел в тексте свою фамилию. Аристархов писал, что главным его связным являлся некий Кумлев, сын одесского коммерсанта, ныне офицер с фальшивыми документами…
— Сами понимаете, жить ему не стоило. — Высокий блондин говорил негромко, спокойно и с чуть заметным акцептом, так говорят по-русски жители прибалтийских земель. — Словом, с господином Аристарховым все ясно, он нам больше не опасен. Сейчас решается вопрос о вас. Именно сейчас. Понимаете?
Кумлев понимал, что этот человек пришел убить его.
— Однако мне хотелось бы раньше узнать, помните ли вы, что по крови вы немец? — спросил гость, помолчав.
— Конечно, помню!
— Сомневаюсь. Хотя должен сообщить вам, что благодаря вашей работе с нами на фронте полегла не одна тысяча русских солдат, и я хотел бы, чтобы каждый немец имел право заявить о таком своем участии в этой проклятой войне. Видите, в какое сложное положение мы попали, оказавшись перед необходимостью вынести вам приговор.
Гость встал и медленно пошел по комнате. На стенах висели дешевые олеографии в претенциозных золоченых рамках. Он внимательно посмотрел одну, перешел к другой, потом — к третьей…
Кумлев стоял не шевелясь, на лбу у него выступила холодная испарина. Вдруг он повалился всем телом на стол и зарыдал, мыча что-то похожее на «ма-а-ма-а»…
В тот вечер он подписал документ, где кровью и всей жизнью своей поклялся до последнего удара сердца служить Германии, как ее верный сын по крови и духу. Так была проведена повторная вербовка Павла Кумлева германской военной разведкой.
Страшный Рубикон был перейден. Но для Кумлева только теперь началось главное испытание. Октябрьская революция. Брестский мир. Россия вышла из войны. Мелькнули зарницы надежд — наступление немцев под Псковом, потом на Украине, и все погрузилось во мрак…
Кумлев продолжал жить в Петрограде. Он придумал себе серенькую биографию и устроился контролером в кинотеатр. Получал зарплату, паек, карточки. Сломал стену между своими комнатами, чтобы избежать уплотнения. Он ни за что не хотел покидать свою квартиру в районе Пяти углов — верил, что из Германии придут.
В 1932 году Павел Генрихович Кумлев стал заместителем директора кинотеатра. Работал он энергично, требовал хорошей работы от других, и нет ничего удивительного в том, что им дорожили. На глаза он не лез, был очень скромен и старался держаться в тени.
Он существовал в этой своей жизни весьма естественно. Ни от отца, ни от старшего брата ничего не было слышно, и Кумлев не искал их, он был почему-то уверен, что их уже нет в живых. Семья генерала Аристархова, по слухам, еще в дни революции эмигрировала за границу. Кумлев в мире новой советской жизни остался совершенно один, и это его вполне устраивало.
Однажды утром Павла Генриховича разбудил настойчивый звонок. В кинотеатре ему приходилось бывать до поздней ночи, он шел на работу к двенадцати дня и обычно до одиннадцати спал. Сейчас была половина девятого.
— Кто там? — спросил он через дверь.
— Я привез вам письмо от Висбаха, — услышал он.
Дрожащей рукой Кумлев торопливо открыл дверь и увидел самого Висбаха, того, которому он в обмен на жизнь дал торжественную клятву верности Германии.
Павел Генрихович не мог говорить и только все делал рукой какой-то странный жест, отдаленно похожий на приглашение войти.
— Хватит, господин Кумлев, — сказал гость. — Выключайте ваши эмоции, нам нужно поговорить о деле, у меня очень мало времени. Расскажите, пожалуйста, что с вами произошло за эти годы.
Висбах слушал очень внимательно, часто останавливал Кумлева и просил: «Об этом — подробнее, пожалуйста».
Кумлев рассказывал, видя перед собой такое знакомое, хоть и изменившееся, но по-прежнему спокойное, сильное лицо, и на душе у него была торжественная музыка.
— К сожалению, я не могу провести с вами этот прекрасный для нас обоих вечер, — улыбнулся Висбах. — Я приехал в Ленинград с группой немецких инженеров. Через час — наш поезд в Москву. В этом чемодане ваши деньги и немножко золота. Старайтесь расходовать ваши деньги с умом и возвращайтесь к своим прежним привычкам. Однако Германия не хочет, чтобы вы вульгарно нуждались. Смотрите внимательно на все, что делается вокруг, и помните: последняя страница истории еще не перевернута. Терпеливо ждите свой великий час… — Висбах встал, точно подчеркивая этим торжественность момента.
Павел Генрихович тоже встал. Висбах обнял его за плечи и прижал к себе:
— Вас, господин Кумлев, обнимает Германия-мать…
Следующий посланец германской разведки пришел к Кумлеву только спустя пять лет. И снова Павел Генрихович получил крупную сумму. Задание на этот раз дали более конкретное — ему было поручено собирать сведения военного характера и выявлять людей, враждебно настроенных к Советской власти. Заводить с ними знакомства.
Все эти годы Павел Генрихович жил очень скромно, только, может быть, одеваться стал немного лучше, но все знали, что он человек одинокий и у него должны быть сбережения…
В 1939 году с ним установил связь немецкий консул в Ленинграде господин Зоммер. От него Кумлев и узнал потрясающую новость — война Германии с Россией не за горами.
Консул виделся с ним очень редко. Последний раз перед войной они встретились на кладбище Александро-Невской лавры. Кумлев получил от консула имена, клички и пароли агентов, которые отныне стали подчиняться ему как резиденту.
И вот война началась!
Теперь он плохо спал по ночам — все время ему чудилось, что стучат в дверь…
Из ленинградского дневника
После сентябрьского наступления немцев Ленинград оказался окончательно окруженным и отрезанным от страны.Был на совещании в Смольном. Товарищ Кузнецов[3] — сама безжалостная откровенность. Он говорил как раз о том, что может означать блокада для жизни города. Впервые я услышал слово «блокада». Кузнецов сообщил очень тревожные вещи. Но его собственная вера в лучшее, несмотря ни на что, свойственные, наверно, его характеру страстность, напористость, уверенность придавали тому, что он говорил, окраску оптимизма и веры. Самое тревожное из всего, что он сказал, — это будущие трудности со снабжением продовольствием города и армий, находящихся внутри блокадного кольца.
— Мы уверены, что ленинградцы, и в первую очередь ленинградские коммунисты, спокойно встретят все трудности и сложности военной судьбы своего родного города и проявят образцы выдержки и воли к победе! — закончил он свою недлинную речь.
Выли вопросы и ответы.
Вопрос: Как быть с теми, кто не желает эвакуироваться?
Кузнецов: Как с нарушителями военной дисциплины города.
— А они ссылаются на свои патриотические чувства.
— Разъясните им, что высшее проявление патриотизма в наших условиях — это подчинение дисциплине. Еще неизвестно, как поведут себя такие патриоты, когда в городе станет не хватать продуктов. Как бы они потом не стали нас критиковать за плохую заботу о них. Кому особенно нечего делать в осажденном городе, тому надо ехать. Пока есть такая возможность — через Ладогу и по воздуху…
Вопрос: Можно ли надеяться на бесперебойную работу водопровода? Может быть, нужно заготовить воды в противопожарных и иных целях?
Кузнецов долго молчал.
Ответ: Выход из строя водопровода — это катастрофическое бедствие, от него бочками с водой не спастись. Надо, в общем, рассчитывать на работающий водопровод и, уж раз речь об этом зашла, предупредить коммунистов, работающих на водопроводе, что судьба города буквально в их руках…
В Кировском райкоме партии меня доверху нагрузили замечательными фактами о рабочих и работницах, которые, отработав по 10 — 12 часов на своем предприятии, идут дежурить в истребительные батальоны или в команды ПВО. О девчонках-школьницах, спасших свой дом от вражеских зажигалок. О художнике, который принес в райком и сдал на хранение рисунки, которые он делал с натуры на улицах города и во время рытья противотанковых рвов. Он, как и большинство ленинградцев, тоже рыл эти рвы, а в минуты отдыха рисовал. «Не во мне тут дело, — сказал он. — Для истории может пригодиться». Я видел эти рисунки и думаю, что это был не профессионал, а любитель. Рисунки слабые. Но один запал мне в душу своим сюжетом — такого не придумаешь: глубокий противотанковый ров, на переднем плане на дне рва лежит мертвая женщина, возле нее — люди с лопатами в руках. И подпись внизу: «После налета фашистского стервятника. Мы все рыли ей могилу».
Я очень сильно простудился, боялся, что схватил воспаление легких. Работники гостиницы вызвали ко мне врача. К вечеру пришел старик лет семидесяти. Он сразу налил себе воды, принял какие-то лекарства и долго сидел не шевелясь. Потом тщательно осматривал и выслушивал меня. И все время говорил. Попробую записать подряд, как помню:
«Я уже давно на пенсии, как вы понимаете. Теперь снова впрягся. У меня был сын. Тоже врач. Убит на фронте тут, под Ленинградом, в августе. Внук, студент-медик, уехал рыть противотанковые рвы — никаких известий. Жена умерла в позапрошлом, — может быть, это ее счастье — она умерла раньше всего этого. А я вот живу. Слез нет. Давно нет. Если бы такое одному мне — с ума можно сойти. Но горя, сколько горя кругом… Раз живу, пошел работать. Брать не хотели, думали — из-за карточек, а мне ничего не надо, даже зарплаты. Только работать. Пенсия у меня есть. Решили наконец в райздраве — дают в день три вызова… А у вас, батенька, легкие свистят, рентген необходим, а где его сделать теперь? Лекарства все же выпишу…»
Он выписал рецепт и продолжал:
«…Разрешите посидеть у вас немного, это последний вызов, надо домой идти, а там… не могу… тяжело… душит что-то… Вы знаете, я бы давно принял что-нибудь… снотворное какое-нибудь, у меня есть… но знаете, кто меня держит? Немцы. Ей-богу. У меня радиоприемник остался, Володин это, сына, я не сдал по приказу: не мог донести, просить некого. Приемник хороший, „шесть эк один“ — может, знаете? Так вот, однажды включил и слышу — немцы по-русски обращаются к нам, ленинградцам, советуют стать, пока не поздно, на колени и просить пощады, а не то они сотрут наш город в порошок и сделают его снова допетровским болотом. Послушал я это и спрятал снотворное. И хожу вот сколько могу. И буду ходить. Больных много. Для смерти война — праздник, помешать ей веселиться — большое дело. Вот и хожу…»
Он ушел, а мне стало стыдно лежать. Утром встал, оделся и вот уже третий день работаю. Даже кашляю меньше…