Страница:
— Прямо осатанел, один хочет город свалить, — сказал Чепцов, подходя к окну. Он увидел в оттаявшую щелку удалявшегося Кумлева, темное здание больницы, а чуть правее — снежный простор, там недалеко был фронт, а за ним — безопасность тыла. Он не трус, но он устал быть здесь все время лицом к лицу со смертью.
— А его, знаете, можно понять. Он просидел тут всю жизнь, и для него теперь каждый день отсрочки — великое несчастье, — примирительно сказал Мигунов.
— Войну начинали не ради него…
— Но и не ради нас с вами… — Мигунов считал себя принадлежащим к русской эмиграции более высокого морального ранга. Чепцов с его меркантильными вожделениями — это низший класс. Мигунову ясно, что сейчас он продумал убедительный для себя довод: скрыться за спину армии очень удобно. Но, в конце концов, Чепцов сейчас ровно ничего не значит.
— Почему они умирают, но не восстают? Почему? Я все время думаю, — тихо, точно самого себя, спросил Мигунов. — История знает голодные бунты.
— Да, да, да! И пока армия не повалит город, он будет сопротивляться! Это совершенно ясно! Может быть, этого не понимают в Берлине?
Мигунову не хотелось спорить, он помешал в печке, полной раскаленных углей, и направился к широкой кровати в углу.
— Вы приписываете резиденту тонкие переживания, заждался он, видите ли… — остановил его Чепцов. — Но не по вине ли таких вот заждавшихся, как наш резидент, Германия оказалась дезинформированной в отношении прочности красной России? Не по его ли вине мы сидим здесь и недоумеваем, почему город умирает, но не восстает?
Чепцов в чем-то был прав, но Мигунов промолчал.
Кумлев был уверен, что Аксель немедленно одобрит предложение о диверсионном ударе, — это означало, что все события сейчас резко ускорятся, обстановка станет еще острее, и он к этому должен быть готов. И он готов. Но сегодня ему предстояло сделать одно очень важное для себя дело.
Ценности Маклецова — вот о чем он сейчас думал, выбираясь по снежной тропинке на улицу. Он знал, что небольшой чемоданчик, стоящий под кроватью Маклецова, скрывает в себе целое богатство. Маклецов последнее время болел. Что бы ни произошло, как бы ни повернулись события, это всегда богатство, это не должно пропасть.
На Литейном горел дом. Пламя бушевало в окнах на втором этаже, но никто не обращал на это никакого внимания. Редкие прохожие, бледные, изможденные, медленно брели мимо, не поворачивая головы. Кумлев остановился, стал смотреть, ждал, что люди все-таки остановятся, хоть один человек. Но никто не остановился, и он пошел дальше. Навстречу ему с улицы Некрасова вылетела красная пожарная машина, на ходу выпрыгивали пожарные…
Мороз. Сугробы во всю улицу. Забеленные трамваи в снегу. Люди волочат санки с дровами, со скарбом. Навстречу Кумлеву, в сторону моста, везли покойников. Он увидел на санках гроб из фанеры и штамп «1-й сорт» и не мог сдержать усмешку.
В начале улицы Некрасова, около парадного, лежали близко друг от друга трое мертвых — двое мужчин и женщина. Один из мужчин был в пальто и шапке, а другие — раздетые, их, видно, вынесли из дома — бытовая команда подберет…
В комнате Маклецова был такой же мороз, как на улице. Окна не занавешены, наружное стекло внизу разбито, и между рамами намело снега. На столе — кусок сала. Это Кумлев принес неделю назад. Маклецов лежал на постели под грудой одежды. Кумлев подошел, поздоровался. Маклецов пытался что-то сказать, но разобрать было невозможно. Он, видно, и не узнал гостя. «Как может человек так измениться за неделю!» — думал Кумлев, с интересом разглядывая его. Лицо Маклецова стало маленьким, ссохлось, глаза совсем провалились в черные ямы. Он дышал очень часто и неслышно, чуть вздрагивая крючковатым носом. Кумлев несколько раз позвал по имени, но Маклецов не слышал, казалось, что он не дышит. Кумлев посветил фонариком под кровать — чемодан лежал у стены. Он лег на пол и достал его. В это время Маклецов пошевелил головой, что-то забормотал и вдруг стал вытаращивать глаза в глубоких глазницах, они там, глубоко, как будто вылезли из орбит. И замер. Не дышал больше.
Кумлев подождал немного. Мертвая тишина. Он вытер чемодан краем одеяла. Сало положил в карман. Запер дверь снаружи, сунул ключ в щелку под дверью в комнату и вышел.
Чемоданчик был не особенно тяжелый, но Кумлеву было жарко, изо рта валил горячий пар, он развязал ушанку.
В этот момент его увидел Гладышев. Он по приказу Прокопенко шел выяснить, что с Маклецовым.
— Лоб потрите, белый весь, — крикнул Дмитрий обмерзшему фронтовику.
Кумлев ничего не понял, но покивал на всякий случай.
Гладышев сделал еще несколько шагов и вдруг остановился как вкопанный: «Я знаю этого человека! Знаю!» Он стоял, не оборачиваясь, и, казалось, спиной чувствовал, как удаляется человек со страшным, покрытым инеем лицом. Рука Гладышева рванулась к карману гимнастерки, он вытащил порядком потрепанный квадратик картона со словесным портретом немецкого резидента.
Да, это он! Гладышев на мгновение обернулся, посмотрел на удалявшегося, встал боком, скосив глаза вслед Кумлеву, и соображал, что делать… Несколько мгновений он судорожно думал и пошел, почти побежал вслед. Первая мысль — нагнать и схватить. Но он прекрасно знал, что это проще всего…
Расстояние между ними немного сократилось, и надо было умерить шаг. Гладышев твердо знал, что он не должен упускать из виду врага, должен установить, куда он пойдет.
Легко сказать. А если по дороге мост и на нем ни души, и отстать на целый мост нельзя?
Бремя от времени Кумлев останавливался, ставил чемодан на землю и осматривался. Дмитрий очень точно приладился: как только резидент начинал наклоняться, чтобы поставить чемодан, — в ворота, в подъезд, за выступ.
Они прошли по набережной Васильевского острова — тоже трудное место для Дмитрия. Он вспомнил, как однажды шел вдоль Невы за немцем, который его обнаружил и сумел скрыться.
Кумлев свернул на 9-ю линию. Гладышев был далеко позади, когда Кумлев вошел в ворота дома № 54. Гладышев ускорил шаг, но он не имел права туда входить сразу за объектом наблюдения. Последний мог завернуть в подъезд или в ворота лишь затем, чтобы установить, есть ли за ним слежка. Мысль, что он упускает врага, лишила Гладышева осторожности, и он поспешил за Кумлевым.
Во дворе никого не было. Но следы валенок по нетронутому снегу вели в первый от ворот подъезд. Ступая в чужие следы, Гладышев вернулся на улицу. Позвонить было неоткуда. Уходить нельзя — даже на две-три минуты.
Нужно найти позицию и смотреть.
Наискось от ворот стоял заметенный снегом трамвайный вагон. Это была неплохая позиция. Но со двора мог быть другой выход, и тогда можно ждать тут до скончания века. Враг мог покинуть дом и через другую дверь, черный ход или даже через окно. И в этом случае он, Гладышев, будет, как последний дурак, сидеть возле пустого дома. А все-таки шансы есть… Только обязательно надо подать сигнал в управление. Но на улице — ни единой живой души. Да и не каждого попросишь звонить…
Дмитрий протоптал за сугробом тропинку в один шаг длиной и старался ни минуты не стоять на месте. Но мороз схватил как-то сразу лицо и ноги. Гладышев поплотнее завязал под подбородком клапаны ушанки, сбил иней с воротника и долго тер варежкой окаменевшее лицо, колотил по носу и щекам. Он все быстрее переступал ногами, почти бежал, но ноги уже зашлись. Он остановился и стал быстро шевелить пальцами ног, в это время снова схватило лицо… Но никто не шел мимо…
Кумлев сидел в теплой кухне у Палчинского и отходил от холода и усталости. Включенная рация стояла на столе — радиограмма передана уже полчаса назад; ждали ответа.
Кумлев разделся, снял валенки, лицо красное, с белыми пятнами — натер гусиным салом. Палчинский, в тонком шерстяном свитере и домашних туфлях, кипятил на плите чайник, собирал на стол чашки.
— Пора, — сказал Кумлев.
Радист отстучал ключом, Центр ответил условным сигналом «слушаю» — ответа не было.
— Где сложены мины? — спросил Кумлев.
Они оделись и перешли в большую комнату. Кумлев светил фонариком. Палчинский приподнял покрывало — под кроватью лежал знакомый Кумлеву чемодан с минами, который еще осенью принес через фронт Жухин.
— Вот еще, — сказал Кумлев, запихивая под кровать чемодан Маклецова. — Это очень сложное устройство, но вздумайте открывать.
Палчинский осторожно опустил покрывало.
— Ничего, будем технику изучать, пригодится, — сказал Кумлев, освещая углы, старинную мебель, окно, забитое фанерой.
Вернулись на кухню. Палчинский снова отстучал вызов. Ответа все не было.
— Да, у меня ЧП, Павел Генрихович, — сказал Палчинский, наливая кипяток в большие чашки. — Вчера под вечер приходит, значит… Лет ему пятьдесят. Одет добротно. Я не хотел впускать, но он нахально так вошел. Представляется: Кузьма Кузьмич, мол. Все, говорит, о вас знаю. Я спрашиваю: что такое, в чем дело? А он говорит: вы Пилюгина знаете?
— Кто это Пилюгин? Где он сейчас? — спросил Кумлев.
— Он был в Кронштадте, как и я, сменным радистом и знал, конечно, что я работал для восставших. Мы вместе работали. Только это он и знает. Встречались иногда на улице, здоровались…
— Ну, дальше… дальше…
— Значит, я спрашиваю: чего он от меня хочет? Он говорит: очень мало — у него есть радиолюбительский передатчик, и нужно отстукать радиограмму… Только одну радиограмму немцам, и все. И за это мне — большой куш. Если я откажусь, он идет на Литейный… Я сказал, что за свое прошлое не тревожусь — власти давно про это знают и простили. Но обещал, что подумаю о его предложении. Назначил прийти завтра в час дня.
— Дурак! Зачем вы полезли? — сорвался, закричал Кумлев.
Бледное, плоское лицо радиста покрылось красными пятнами.
— Я бы попросил, — начал он, но Кумлев уже взял себя в руки, он встал и прошелся по линолеуму в толстых носках. — Неужели вы не понимаете, что теперь вас надо отсюда переселять?
— А что я мог сделать? Чем я-то виноват? — сказал Палчинский.
— Пора, — сказал Кумлев.
Радист надел наушники, отстукал вызов, и Кумлев понял по его глазам, что есть ответ. Радист быстро записал что-то и подал бумагу Кумлеву.
«Ответ будет завтра», — прочитал он…
Глава тридцатая
— А его, знаете, можно понять. Он просидел тут всю жизнь, и для него теперь каждый день отсрочки — великое несчастье, — примирительно сказал Мигунов.
— Войну начинали не ради него…
— Но и не ради нас с вами… — Мигунов считал себя принадлежащим к русской эмиграции более высокого морального ранга. Чепцов с его меркантильными вожделениями — это низший класс. Мигунову ясно, что сейчас он продумал убедительный для себя довод: скрыться за спину армии очень удобно. Но, в конце концов, Чепцов сейчас ровно ничего не значит.
— Почему они умирают, но не восстают? Почему? Я все время думаю, — тихо, точно самого себя, спросил Мигунов. — История знает голодные бунты.
— Да, да, да! И пока армия не повалит город, он будет сопротивляться! Это совершенно ясно! Может быть, этого не понимают в Берлине?
Мигунову не хотелось спорить, он помешал в печке, полной раскаленных углей, и направился к широкой кровати в углу.
— Вы приписываете резиденту тонкие переживания, заждался он, видите ли… — остановил его Чепцов. — Но не по вине ли таких вот заждавшихся, как наш резидент, Германия оказалась дезинформированной в отношении прочности красной России? Не по его ли вине мы сидим здесь и недоумеваем, почему город умирает, но не восстает?
Чепцов в чем-то был прав, но Мигунов промолчал.
Кумлев был уверен, что Аксель немедленно одобрит предложение о диверсионном ударе, — это означало, что все события сейчас резко ускорятся, обстановка станет еще острее, и он к этому должен быть готов. И он готов. Но сегодня ему предстояло сделать одно очень важное для себя дело.
Ценности Маклецова — вот о чем он сейчас думал, выбираясь по снежной тропинке на улицу. Он знал, что небольшой чемоданчик, стоящий под кроватью Маклецова, скрывает в себе целое богатство. Маклецов последнее время болел. Что бы ни произошло, как бы ни повернулись события, это всегда богатство, это не должно пропасть.
На Литейном горел дом. Пламя бушевало в окнах на втором этаже, но никто не обращал на это никакого внимания. Редкие прохожие, бледные, изможденные, медленно брели мимо, не поворачивая головы. Кумлев остановился, стал смотреть, ждал, что люди все-таки остановятся, хоть один человек. Но никто не остановился, и он пошел дальше. Навстречу ему с улицы Некрасова вылетела красная пожарная машина, на ходу выпрыгивали пожарные…
Мороз. Сугробы во всю улицу. Забеленные трамваи в снегу. Люди волочат санки с дровами, со скарбом. Навстречу Кумлеву, в сторону моста, везли покойников. Он увидел на санках гроб из фанеры и штамп «1-й сорт» и не мог сдержать усмешку.
В начале улицы Некрасова, около парадного, лежали близко друг от друга трое мертвых — двое мужчин и женщина. Один из мужчин был в пальто и шапке, а другие — раздетые, их, видно, вынесли из дома — бытовая команда подберет…
В комнате Маклецова был такой же мороз, как на улице. Окна не занавешены, наружное стекло внизу разбито, и между рамами намело снега. На столе — кусок сала. Это Кумлев принес неделю назад. Маклецов лежал на постели под грудой одежды. Кумлев подошел, поздоровался. Маклецов пытался что-то сказать, но разобрать было невозможно. Он, видно, и не узнал гостя. «Как может человек так измениться за неделю!» — думал Кумлев, с интересом разглядывая его. Лицо Маклецова стало маленьким, ссохлось, глаза совсем провалились в черные ямы. Он дышал очень часто и неслышно, чуть вздрагивая крючковатым носом. Кумлев несколько раз позвал по имени, но Маклецов не слышал, казалось, что он не дышит. Кумлев посветил фонариком под кровать — чемодан лежал у стены. Он лег на пол и достал его. В это время Маклецов пошевелил головой, что-то забормотал и вдруг стал вытаращивать глаза в глубоких глазницах, они там, глубоко, как будто вылезли из орбит. И замер. Не дышал больше.
Кумлев подождал немного. Мертвая тишина. Он вытер чемодан краем одеяла. Сало положил в карман. Запер дверь снаружи, сунул ключ в щелку под дверью в комнату и вышел.
Чемоданчик был не особенно тяжелый, но Кумлеву было жарко, изо рта валил горячий пар, он развязал ушанку.
В этот момент его увидел Гладышев. Он по приказу Прокопенко шел выяснить, что с Маклецовым.
— Лоб потрите, белый весь, — крикнул Дмитрий обмерзшему фронтовику.
Кумлев ничего не понял, но покивал на всякий случай.
Гладышев сделал еще несколько шагов и вдруг остановился как вкопанный: «Я знаю этого человека! Знаю!» Он стоял, не оборачиваясь, и, казалось, спиной чувствовал, как удаляется человек со страшным, покрытым инеем лицом. Рука Гладышева рванулась к карману гимнастерки, он вытащил порядком потрепанный квадратик картона со словесным портретом немецкого резидента.
Да, это он! Гладышев на мгновение обернулся, посмотрел на удалявшегося, встал боком, скосив глаза вслед Кумлеву, и соображал, что делать… Несколько мгновений он судорожно думал и пошел, почти побежал вслед. Первая мысль — нагнать и схватить. Но он прекрасно знал, что это проще всего…
Расстояние между ними немного сократилось, и надо было умерить шаг. Гладышев твердо знал, что он не должен упускать из виду врага, должен установить, куда он пойдет.
Легко сказать. А если по дороге мост и на нем ни души, и отстать на целый мост нельзя?
Бремя от времени Кумлев останавливался, ставил чемодан на землю и осматривался. Дмитрий очень точно приладился: как только резидент начинал наклоняться, чтобы поставить чемодан, — в ворота, в подъезд, за выступ.
Они прошли по набережной Васильевского острова — тоже трудное место для Дмитрия. Он вспомнил, как однажды шел вдоль Невы за немцем, который его обнаружил и сумел скрыться.
Кумлев свернул на 9-ю линию. Гладышев был далеко позади, когда Кумлев вошел в ворота дома № 54. Гладышев ускорил шаг, но он не имел права туда входить сразу за объектом наблюдения. Последний мог завернуть в подъезд или в ворота лишь затем, чтобы установить, есть ли за ним слежка. Мысль, что он упускает врага, лишила Гладышева осторожности, и он поспешил за Кумлевым.
Во дворе никого не было. Но следы валенок по нетронутому снегу вели в первый от ворот подъезд. Ступая в чужие следы, Гладышев вернулся на улицу. Позвонить было неоткуда. Уходить нельзя — даже на две-три минуты.
Нужно найти позицию и смотреть.
Наискось от ворот стоял заметенный снегом трамвайный вагон. Это была неплохая позиция. Но со двора мог быть другой выход, и тогда можно ждать тут до скончания века. Враг мог покинуть дом и через другую дверь, черный ход или даже через окно. И в этом случае он, Гладышев, будет, как последний дурак, сидеть возле пустого дома. А все-таки шансы есть… Только обязательно надо подать сигнал в управление. Но на улице — ни единой живой души. Да и не каждого попросишь звонить…
Дмитрий протоптал за сугробом тропинку в один шаг длиной и старался ни минуты не стоять на месте. Но мороз схватил как-то сразу лицо и ноги. Гладышев поплотнее завязал под подбородком клапаны ушанки, сбил иней с воротника и долго тер варежкой окаменевшее лицо, колотил по носу и щекам. Он все быстрее переступал ногами, почти бежал, но ноги уже зашлись. Он остановился и стал быстро шевелить пальцами ног, в это время снова схватило лицо… Но никто не шел мимо…
Кумлев сидел в теплой кухне у Палчинского и отходил от холода и усталости. Включенная рация стояла на столе — радиограмма передана уже полчаса назад; ждали ответа.
Кумлев разделся, снял валенки, лицо красное, с белыми пятнами — натер гусиным салом. Палчинский, в тонком шерстяном свитере и домашних туфлях, кипятил на плите чайник, собирал на стол чашки.
— Пора, — сказал Кумлев.
Радист отстучал ключом, Центр ответил условным сигналом «слушаю» — ответа не было.
— Где сложены мины? — спросил Кумлев.
Они оделись и перешли в большую комнату. Кумлев светил фонариком. Палчинский приподнял покрывало — под кроватью лежал знакомый Кумлеву чемодан с минами, который еще осенью принес через фронт Жухин.
— Вот еще, — сказал Кумлев, запихивая под кровать чемодан Маклецова. — Это очень сложное устройство, но вздумайте открывать.
Палчинский осторожно опустил покрывало.
— Ничего, будем технику изучать, пригодится, — сказал Кумлев, освещая углы, старинную мебель, окно, забитое фанерой.
Вернулись на кухню. Палчинский снова отстучал вызов. Ответа все не было.
— Да, у меня ЧП, Павел Генрихович, — сказал Палчинский, наливая кипяток в большие чашки. — Вчера под вечер приходит, значит… Лет ему пятьдесят. Одет добротно. Я не хотел впускать, но он нахально так вошел. Представляется: Кузьма Кузьмич, мол. Все, говорит, о вас знаю. Я спрашиваю: что такое, в чем дело? А он говорит: вы Пилюгина знаете?
— Кто это Пилюгин? Где он сейчас? — спросил Кумлев.
— Он был в Кронштадте, как и я, сменным радистом и знал, конечно, что я работал для восставших. Мы вместе работали. Только это он и знает. Встречались иногда на улице, здоровались…
— Ну, дальше… дальше…
— Значит, я спрашиваю: чего он от меня хочет? Он говорит: очень мало — у него есть радиолюбительский передатчик, и нужно отстукать радиограмму… Только одну радиограмму немцам, и все. И за это мне — большой куш. Если я откажусь, он идет на Литейный… Я сказал, что за свое прошлое не тревожусь — власти давно про это знают и простили. Но обещал, что подумаю о его предложении. Назначил прийти завтра в час дня.
— Дурак! Зачем вы полезли? — сорвался, закричал Кумлев.
Бледное, плоское лицо радиста покрылось красными пятнами.
— Я бы попросил, — начал он, но Кумлев уже взял себя в руки, он встал и прошелся по линолеуму в толстых носках. — Неужели вы не понимаете, что теперь вас надо отсюда переселять?
— А что я мог сделать? Чем я-то виноват? — сказал Палчинский.
— Пора, — сказал Кумлев.
Радист надел наушники, отстукал вызов, и Кумлев понял по его глазам, что есть ответ. Радист быстро записал что-то и подал бумагу Кумлеву.
«Ответ будет завтра», — прочитал он…
Глава тридцатая
Образовалась цепочка людей, крепко взаимно связанных. Гладышев мерз на улице, ожидая, когда из дома Палчинского выйдет Кумлев. Кумлев ждал ответа Акселя. Аксель же в занесенном снегом, обугленном Новгороде ждал решения Берлина — проблема, возникшая внезапно, оказалась очень сложной.
Прочитав радиограмму из Ленинграда, Аксель в первую минуту готов был немедленно дать согласие на их предложение о диверсиях. Но спохватился: «Прежде чем решать, проверь, кому, кроме тебя, может нравиться или не нравиться твое решение», — учил Канарис. Из уст в уста передавали одну поучительную историю. Канарис предложил однажды принять какое-то важное решение, и быстрые подхалимы сразу объявили его гениальным. Но после этого Канарис снова проанализировал свое предложение по формуле «кому еще оно может понравиться» и путем сложных рассуждений пришел к выводу, что решение может очень понравиться… противнику, против которого было направлено.
Кому же может понравиться крупная диверсия в Ленинграде? Фюреру? Он, конечно, будет приветствовать любой диверсионный удар по городу, который он обещал сровнять с землей. Высшему армейскому командованию? Разумеется, да. Всякий дополнительный удар по объекту, являющемуся целью армии, — помощь армии. Против может быть только служба безопасности СД — этим поперек горла все, что делается под маркой абвера. Однако и они по большому счету войны должны принять диверсионную атаку на Ленинград под знаком плюс.
Далее… Как отнесутся к этому русские? Вопрос может показаться нелепым, но… Мигунов недавно сообщил из Ленинграда, что Ленинградское радио очень умело использует драматическую обстановку в городе, накаляя до предела антинемецкие настроения. В связи с этим он даже предложил тогда перенести захват радиостанций из второй в первую очередь для «пятой колонны».
Командующий группой войск «Север» генерал-фельдмаршал фен Лееб снят по причине болезни. Но докатился слух, что Гитлер после отставки фон Лееба швырял в него карандаши и назвал его глупой бабой, которая залезла в генеральские штаны. Аксель был у командующего всего неделю назад, и он был абсолютно здоров, изощренно издевался над Акселем за то, что абвер не торопится выполнить свое обещание помогать армии в Ленинграде. Он требовал действий, а не разговоров. Если бы он сейчас оставался на своем посту, он безоговорочно одобрил бы диверсионный удар по Ленинграду.
Как посмотрит на это новый командующий — неизвестно, генерал-полковника Кюхлера Аксель совершенно не знал…
Можно было рассуждать и анализировать ситуацию с диверсиями сколько угодно, но Бисмарк учит: всякая дисциплина начинается с сознания своей подчиненности более высокому начальнику. Аксель перебросил ленинградское предложение в Ригу, полковнику Лебеншютцу, и в Берлин, на Тирпицуфер, в главную квартиру абвера. И ждал ответа…
От дома, где Аксель жил в Новгороде, до забора из колючей проволоки у него была протоптана «своя тропинка в России»… Он надел шинель, подбитую волчьим мехом, теплую шапку, пуховые перчатки, боты на меху и вышел из дома.
Пока шел по саду, мороз не чувствовался. Но стоило выйти на холмик, где открывался белоснежный простор с далекой черной полоской леса, казалось, мороз со всей этой безбрежной равнины набросился на него. И ничто не спасало — захватывало дыхание, щипало лицо. Путаясь в длиннополой шинели, Аксель сбежал с пригорка и через сад вышел на городскую улицу. Здесь ветра не было, и он спокойно прошелся до перекрестка. Дальше он никогда не ходил, не советовали работники гестапо. Месяц назад в самом центре города утром подобрали офицера 18-й армии с ножом в горле. Вчера стреляли в коменданта города, когда он ночью ехал на квартиру.
Акселя догнал посыльный с узла связи:
— Вас срочно просит к телефону Рига…
Это, конечно, молодчина Лебеншютц — он всегда славился тем, что умел быстро поворачиваться, в офицерской школе его не зря звали Молнией.
Аксель взял трубку, назвался и услышал знакомый голос Лебеншютца.
— Ты извини меня, но из твоей радиограммы я не совсем понял, чего ты от меня хочешь? — не здороваясь, начал Лебеншютц, и в его голосе Аксель почувствовал какую-то напряженность.
— Мне нужен совет. Я ведь подчинен тебе, — ответил Аксель.
— Признание важное, но запоздалое. Я вижу: московская мода докатилась и до тебя.
— Какая еще мода? Что ты говоришь?
— Ах, ты не знаешь? — иронически сказал Лебеншютц. — В названном районе стало модным, когда речь заходит об ответственности, искать товарищей, чтобы разделить с ними эту ответственность.
— Слушай, Карл, мне нужна не твоя ответственность, а твоя санкция.
— Об этом я и говорю, — ответил Лебеншютц.
— Я не понимаю тебя…
— Гораздо важнее, что тебя не поняли русские. На них тебе и следует пожаловаться адмиралу.
— Спасибо за совет. Оставляю за собой последнюю надежду, что ты пьян. — Аксель с остервенением швырнул трубку…
Дмитрий Гладышев стоял в замороженном трамвайном вагоне — решил, что там будет все же теплее. Действительно, обжигающий ветер туда не проникал, и какое-то время он чувствовал большое облегчение. Но теплее все же не было. Все металлическое и даже деревянное, казалось, вобрало и сконденсировало в себе невозможный холод, только прикоснись, и тебя пронижет искра холода.
Дмитрий очистил ножом кусочек стекла — через него хорошо были видны ворота и через них — часть двора, где подъезд. Стекло все время затягивало ледяной коркой, и надо было его беспрестанно расчищать. И все-таки в трамвае лучше. Можно шагать, даже бегать вдоль вагона. Но сколько сил у голодного человека, чтобы без конца заниматься такой гимнастикой? Дима ходил, смотрел в дырочку, бегал, приседал и, колотя нога об ногу, снова приникал к ледяному стеклу.
Прошел час.
Дмитрий перебрал в голове все способы, какими он мог сообщить о себе Прокопенко, но ничего не придумал.
Мороз… На глазах уменьшается дырочка в ледяном окне…
И там мороз… Он не хотел думать об этом, но ясно, как в жизни, видел внутренним взором поленницу из мертвых, и невольно пронеслось в голове то, что было позавчера… Прокопенко разбудил его в шесть утра, сказал, что надо ехать к отцу на завод — сейчас будет машина. Он ничего не объяснил, но Дмитрий понял — что-то с отцом…
Ехали час, а показалось — целый день. В проходной пропустили по служебному пропуску, сказали, что в литейном цехе его ждет секретарь парткома.
Очутившись на заводском дворе, Дмитрий остановился в изумлении: завод работал, завод жил. Слышался гул работающих цехов.
Огромная дверь здания, мимо которого шел Дмитрий, вдруг с визгом отодвинулась, и стало видно неправдоподобно синее пространство цеха и в нем повсюду россыпи голубых молний электросварки. Ремесленники с криком выкатили из цеха тележку со снарядными стаканами. Ребята облепили тележку, она промчалась по рельсам поперек двора и въехала в открытую дверь другого цеха.
В литейном цехе Дмитрия встретил секретарь парткома — пожилой человек в военной форме, но без знаков различия на петлицах.
— Плох твой отец, — сказал он. — Но запретил мать беспокоить. А она вчера тут была, умоляет перевезти его домой. Мое мнение — просьбу матери надо выполнить. Мы дадим машину, людей…
Дмитрий шел за секретарем парткома по бесконечным коридорам и лестничным переходам. Секретаря то и дело останавливали какие-то люди, но он бросал на ходу: «Я занят», и они шли дальше.
Когда они спускались по лестнице, он вдруг остановился.
— Я с твоим отцом тридцать лет рядом, — сказал он, чуть раскрывая бледные тонкие губы. — Все с ним пройдено… Придет час… мы имя его… — Голос у него осекся, он как-то беспомощно втянул голову в плечи и, тяжело ступая, пошел вниз.
В комнате, куда они наконец пришли, было тепло и сильно пахло лекарствами. Отец лежал на раскладушке — маленький, незнакомый. Его будто съежившееся, в сетке морщин, лицо заросло серой щетиной. Глаза были закрыты потемневшими веками, маленькие, узловатые, темные руки недвижно лежали поверх одеяла, вытянутые вдоль тела.
— Без сознания… — сказала какая-то женщина в белом халате.
Дмитрий наклонился.
— Папа… папа… — негромко позвал он.
Отец лежал неподвижно.
— Отец, это я… — громче сказал Дмитрий.
И вдруг веки старика чуть приоткрылись, и он внятно сказал:
— Домой…
Дмитрий держал его на руках, как ребенка — в ватнике и одеяле он был до ужаса легкий. Помощь — два мальчишки-ремесленника сидели рядом с шофером. Один все оглядывался назад, будто и вправду хотел помочь Дмитрию, и потом тыкал лбом в спину другого, сидевшего у него на коленях.
Больница матери была на пути к дому. Она ничего не спрашивала, села рядом с сыном.
Они внесли отца в дом, мать раскутала, уложила его в постель. Растопила книгами плиту, поставила чайник, достала из комода пакетик с сушеной малиной и заварила.
Дмитрий держал отцу голову, а она с ложечки стала поить его. Он не разжимал рот, губы его были неподвижны.
Вдруг Дмитрий почувствовал, что он хочет повернуть голову к матери, и помог ему. Отец открыл глаза и отчетливо сказал:
— Оль… Ты ребят…
Это были его последние слова…
Мать не заплакала, не закричала, она посидела около него на постели, точно не сознавая, что произошло. Потом молча, спокойно и неторопливо стала делать все, что положено в таких случаях с умершим: положила на глаза пятаки, обмыла и стала одевать. Дима достал из шкафа новый черный костюм с орденом Ленина на лацкане. Они положили его на стол и потом сидели возле весь вечер и всю ночь. И за все это время не сказали ни слова друг другу.
А утром все так же молча завернули его в простыню, положили на саночки, легкого, странно плоского, и повезли.
На городской окраине стоял барак с сорванной крышей — точно четыре кирпичные стены. Вокруг в несколько рядов лежали мертвые ленинградцы. Здесь они терпеливо ждали, когда придут саперы и начнут аммоналом взрывать для них гигантские могилы.
Они положили отца поближе к стенке… Было это все или не было?..
Дмитрий тащил за собой пустые саночки и все еще не мог охватить сознанием то, что произошло… Но санки бились о ноги… И он только что был там… Сознание не хотело принимать, что там был оставлен отец, и было как бы два сознания: одно холодное и чужое, оно помнило все до мелочей, и другое — свое, от него болело сердце и оно пугливо шарахалось от правды…
Это было всего два дня назад…
Дима как будто очнулся…
Засунув руку в перчатке за пазуху пальто, в шапке с завязанными ушами, с поднятым воротником и замотанным сверху шарфом, он стоял на коленях внутри вагона, на скамье. Одно время ему казалось, что в таком положении ноги должны мерзнуть меньше, но очень скоро он понял, что это не так. Просто теперь ноги начинали коченеть с колен и немая боль медленно расплывалась по всей ноге, — упустишь минуту и потом, разгибая ногу, хоть криком кричи. Он смотрел в дырочку, непрерывно шевелил плечами и отстукивал болтавшимися в воздухе валенками. С ногами что-то происходило — будто на них не было накручено по две шерстяные портянки на толстый шерстяной носок. Он чувствовал ногами холод так, будто ноги были голые. Несколько раз они так зашлись, что, казалось, не было терпения перенести это; но он шевелил ногами, шевелил энергично, безостановочно, и тогда боль чуть отступила, но ноги становились тяжелыми, прямо чугунными.
Надо было походить немного. Он посмотрел в дырочку, встал, и если бы не схватился за сиденье, то упал бы на рифленый пол вагона. Ноги не держали. Он взмахнул руками, схватился за верхние ремни и стоял, покачиваясь, мыча от боли, — раскаленные иглы вонзались в подошвы его ног и входили все глубже и глубже, они уже пронизывали кости щиколотки…
Он смотрел прямо перед собой, и вдруг ему показалось, что в ледяной дырочке что-то мелькнуло. Повиснув на ремнях, он приблизил лицо к окну — тот человек шел по двору к улице неторопливо и спокойно, не испытывая, видимо, никакой тревоги. Дмитрий очень ясно видел всю его рослую фигуру в полушубке, в высоких валенках, видел в обрамлении меховой ушанки треугольник лица, от которого равномерно отделялись облачка пара. И вдруг что-то ударило в голову, стало жарко, и закружилась голова. Но Дмитрий шагнул к выходу из трамвая. Он тут же упал на колени и застонал. Теперь ему казалось, что он ступил ногой на раскаленную плиту, боль была непереносимой.
И все-таки он выбрался на улицу, оттолкнулся от трамвая и пошел, переваливаясь и шатаясь из стороны в сторону на чугунных ногах и скрипя зубами от боли.
Резидент уходил все дальше. Дмитрий хотел прибавить шагу, но упал на колени, лицом в снег. Он с трудом приподнялся на руках и пополз на четвереньках. Ноги волочились, как чужие. Вся тяжесть тела легла на руки. Перчатки слетели, но странное дело — руки холода не чувствовали.
Темная фигура уже растаяла в быстро густевших сумерках, а Гладышев все еще полз. Сознание его начало мутиться, но он прополз еще метров десять, пока силы не оставили его и он упал на бок. Сознание то возвращалось к нему, то пропадало. Вдруг он ясно услышал звук мотора. Открыв глаза, он увидел машину и вылезавшего из нее военного в длинной шинели.
Гладышев изо всех сил закричал. Он кричал, но голоса своего не слышал. Он кричал: «Товарищ! Товарищ!», а получилось у него только глухое «о-а-а-а», «о-а-а-а-а-а». Но военный услышал этот странный крик, обернулся и подошел.
— Что с вами? — он подхватил Дмитрия и, приподняв, прислонил его спиной к стенке.
Из машины вылез шофер, тоже подошел.
— Доходяга, видать… — тихо сказал он, Дмитрий явственно это услышал, затряс головой, и в этот момент сознание его заработало ясно и быстро.
— Враг… враг… скорее… — довольно разборчиво проговорил он.
— Где враг? Ах, там? Ну, ничего, ничего, мы с ним расправимся, — сказал военный, как говорят врачи с больным ребенком.
Гладышев стал судорожными движениями расстегивать пальто. Пальцы не слушались. Он заложил кулак под пуговицу и из последних сил рванул руку. Пуговицы отлетели в сторону. Гладышев стал рвать клапан на кармане гимнастерки, но на это сил у него уже не хватило, он только тыкал рукой в карман.
— Здесь… документ… — с трудом сказал он.
Военный наклонился, отстегнул клапан кармана и вынул из него служебное удостоверение Дмитрия. Он посмотрел, прочитал и показал книжечку шоферу.
— Тут что-то случилось, — сказал шофер. — Давай-ка свезем его на Литейный, мало ли что.
Дмитрий хотел им сказать, что надо гнаться за врагом, но они больше его не слушали, подхватили и стали втаскивать в «эмку». Когда шофер взялся за ноги, Дмитрий вскрикнул от дикой боли и снова потерял сознание.
Очнувшись, Дмитрий близко-близко увидел над собой лицо начальника отдела Прокопенко и зажмурился. Это невероятно! Все эти страшные часы он думал только о том, что ему надо связаться с Прокопенко. Только бы с ним связаться!.. Гладышев открыл глаза — Прокопенко не пропадал.
Кто-то сзади за головой сказал:
Прочитав радиограмму из Ленинграда, Аксель в первую минуту готов был немедленно дать согласие на их предложение о диверсиях. Но спохватился: «Прежде чем решать, проверь, кому, кроме тебя, может нравиться или не нравиться твое решение», — учил Канарис. Из уст в уста передавали одну поучительную историю. Канарис предложил однажды принять какое-то важное решение, и быстрые подхалимы сразу объявили его гениальным. Но после этого Канарис снова проанализировал свое предложение по формуле «кому еще оно может понравиться» и путем сложных рассуждений пришел к выводу, что решение может очень понравиться… противнику, против которого было направлено.
Кому же может понравиться крупная диверсия в Ленинграде? Фюреру? Он, конечно, будет приветствовать любой диверсионный удар по городу, который он обещал сровнять с землей. Высшему армейскому командованию? Разумеется, да. Всякий дополнительный удар по объекту, являющемуся целью армии, — помощь армии. Против может быть только служба безопасности СД — этим поперек горла все, что делается под маркой абвера. Однако и они по большому счету войны должны принять диверсионную атаку на Ленинград под знаком плюс.
Далее… Как отнесутся к этому русские? Вопрос может показаться нелепым, но… Мигунов недавно сообщил из Ленинграда, что Ленинградское радио очень умело использует драматическую обстановку в городе, накаляя до предела антинемецкие настроения. В связи с этим он даже предложил тогда перенести захват радиостанций из второй в первую очередь для «пятой колонны».
Командующий группой войск «Север» генерал-фельдмаршал фен Лееб снят по причине болезни. Но докатился слух, что Гитлер после отставки фон Лееба швырял в него карандаши и назвал его глупой бабой, которая залезла в генеральские штаны. Аксель был у командующего всего неделю назад, и он был абсолютно здоров, изощренно издевался над Акселем за то, что абвер не торопится выполнить свое обещание помогать армии в Ленинграде. Он требовал действий, а не разговоров. Если бы он сейчас оставался на своем посту, он безоговорочно одобрил бы диверсионный удар по Ленинграду.
Как посмотрит на это новый командующий — неизвестно, генерал-полковника Кюхлера Аксель совершенно не знал…
Можно было рассуждать и анализировать ситуацию с диверсиями сколько угодно, но Бисмарк учит: всякая дисциплина начинается с сознания своей подчиненности более высокому начальнику. Аксель перебросил ленинградское предложение в Ригу, полковнику Лебеншютцу, и в Берлин, на Тирпицуфер, в главную квартиру абвера. И ждал ответа…
От дома, где Аксель жил в Новгороде, до забора из колючей проволоки у него была протоптана «своя тропинка в России»… Он надел шинель, подбитую волчьим мехом, теплую шапку, пуховые перчатки, боты на меху и вышел из дома.
Пока шел по саду, мороз не чувствовался. Но стоило выйти на холмик, где открывался белоснежный простор с далекой черной полоской леса, казалось, мороз со всей этой безбрежной равнины набросился на него. И ничто не спасало — захватывало дыхание, щипало лицо. Путаясь в длиннополой шинели, Аксель сбежал с пригорка и через сад вышел на городскую улицу. Здесь ветра не было, и он спокойно прошелся до перекрестка. Дальше он никогда не ходил, не советовали работники гестапо. Месяц назад в самом центре города утром подобрали офицера 18-й армии с ножом в горле. Вчера стреляли в коменданта города, когда он ночью ехал на квартиру.
Акселя догнал посыльный с узла связи:
— Вас срочно просит к телефону Рига…
Это, конечно, молодчина Лебеншютц — он всегда славился тем, что умел быстро поворачиваться, в офицерской школе его не зря звали Молнией.
Аксель взял трубку, назвался и услышал знакомый голос Лебеншютца.
— Ты извини меня, но из твоей радиограммы я не совсем понял, чего ты от меня хочешь? — не здороваясь, начал Лебеншютц, и в его голосе Аксель почувствовал какую-то напряженность.
— Мне нужен совет. Я ведь подчинен тебе, — ответил Аксель.
— Признание важное, но запоздалое. Я вижу: московская мода докатилась и до тебя.
— Какая еще мода? Что ты говоришь?
— Ах, ты не знаешь? — иронически сказал Лебеншютц. — В названном районе стало модным, когда речь заходит об ответственности, искать товарищей, чтобы разделить с ними эту ответственность.
— Слушай, Карл, мне нужна не твоя ответственность, а твоя санкция.
— Об этом я и говорю, — ответил Лебеншютц.
— Я не понимаю тебя…
— Гораздо важнее, что тебя не поняли русские. На них тебе и следует пожаловаться адмиралу.
— Спасибо за совет. Оставляю за собой последнюю надежду, что ты пьян. — Аксель с остервенением швырнул трубку…
Дмитрий Гладышев стоял в замороженном трамвайном вагоне — решил, что там будет все же теплее. Действительно, обжигающий ветер туда не проникал, и какое-то время он чувствовал большое облегчение. Но теплее все же не было. Все металлическое и даже деревянное, казалось, вобрало и сконденсировало в себе невозможный холод, только прикоснись, и тебя пронижет искра холода.
Дмитрий очистил ножом кусочек стекла — через него хорошо были видны ворота и через них — часть двора, где подъезд. Стекло все время затягивало ледяной коркой, и надо было его беспрестанно расчищать. И все-таки в трамвае лучше. Можно шагать, даже бегать вдоль вагона. Но сколько сил у голодного человека, чтобы без конца заниматься такой гимнастикой? Дима ходил, смотрел в дырочку, бегал, приседал и, колотя нога об ногу, снова приникал к ледяному стеклу.
Прошел час.
Дмитрий перебрал в голове все способы, какими он мог сообщить о себе Прокопенко, но ничего не придумал.
Мороз… На глазах уменьшается дырочка в ледяном окне…
И там мороз… Он не хотел думать об этом, но ясно, как в жизни, видел внутренним взором поленницу из мертвых, и невольно пронеслось в голове то, что было позавчера… Прокопенко разбудил его в шесть утра, сказал, что надо ехать к отцу на завод — сейчас будет машина. Он ничего не объяснил, но Дмитрий понял — что-то с отцом…
Ехали час, а показалось — целый день. В проходной пропустили по служебному пропуску, сказали, что в литейном цехе его ждет секретарь парткома.
Очутившись на заводском дворе, Дмитрий остановился в изумлении: завод работал, завод жил. Слышался гул работающих цехов.
Огромная дверь здания, мимо которого шел Дмитрий, вдруг с визгом отодвинулась, и стало видно неправдоподобно синее пространство цеха и в нем повсюду россыпи голубых молний электросварки. Ремесленники с криком выкатили из цеха тележку со снарядными стаканами. Ребята облепили тележку, она промчалась по рельсам поперек двора и въехала в открытую дверь другого цеха.
В литейном цехе Дмитрия встретил секретарь парткома — пожилой человек в военной форме, но без знаков различия на петлицах.
— Плох твой отец, — сказал он. — Но запретил мать беспокоить. А она вчера тут была, умоляет перевезти его домой. Мое мнение — просьбу матери надо выполнить. Мы дадим машину, людей…
Дмитрий шел за секретарем парткома по бесконечным коридорам и лестничным переходам. Секретаря то и дело останавливали какие-то люди, но он бросал на ходу: «Я занят», и они шли дальше.
Когда они спускались по лестнице, он вдруг остановился.
— Я с твоим отцом тридцать лет рядом, — сказал он, чуть раскрывая бледные тонкие губы. — Все с ним пройдено… Придет час… мы имя его… — Голос у него осекся, он как-то беспомощно втянул голову в плечи и, тяжело ступая, пошел вниз.
В комнате, куда они наконец пришли, было тепло и сильно пахло лекарствами. Отец лежал на раскладушке — маленький, незнакомый. Его будто съежившееся, в сетке морщин, лицо заросло серой щетиной. Глаза были закрыты потемневшими веками, маленькие, узловатые, темные руки недвижно лежали поверх одеяла, вытянутые вдоль тела.
— Без сознания… — сказала какая-то женщина в белом халате.
Дмитрий наклонился.
— Папа… папа… — негромко позвал он.
Отец лежал неподвижно.
— Отец, это я… — громче сказал Дмитрий.
И вдруг веки старика чуть приоткрылись, и он внятно сказал:
— Домой…
Дмитрий держал его на руках, как ребенка — в ватнике и одеяле он был до ужаса легкий. Помощь — два мальчишки-ремесленника сидели рядом с шофером. Один все оглядывался назад, будто и вправду хотел помочь Дмитрию, и потом тыкал лбом в спину другого, сидевшего у него на коленях.
Больница матери была на пути к дому. Она ничего не спрашивала, села рядом с сыном.
Они внесли отца в дом, мать раскутала, уложила его в постель. Растопила книгами плиту, поставила чайник, достала из комода пакетик с сушеной малиной и заварила.
Дмитрий держал отцу голову, а она с ложечки стала поить его. Он не разжимал рот, губы его были неподвижны.
Вдруг Дмитрий почувствовал, что он хочет повернуть голову к матери, и помог ему. Отец открыл глаза и отчетливо сказал:
— Оль… Ты ребят…
Это были его последние слова…
Мать не заплакала, не закричала, она посидела около него на постели, точно не сознавая, что произошло. Потом молча, спокойно и неторопливо стала делать все, что положено в таких случаях с умершим: положила на глаза пятаки, обмыла и стала одевать. Дима достал из шкафа новый черный костюм с орденом Ленина на лацкане. Они положили его на стол и потом сидели возле весь вечер и всю ночь. И за все это время не сказали ни слова друг другу.
А утром все так же молча завернули его в простыню, положили на саночки, легкого, странно плоского, и повезли.
На городской окраине стоял барак с сорванной крышей — точно четыре кирпичные стены. Вокруг в несколько рядов лежали мертвые ленинградцы. Здесь они терпеливо ждали, когда придут саперы и начнут аммоналом взрывать для них гигантские могилы.
Они положили отца поближе к стенке… Было это все или не было?..
Дмитрий тащил за собой пустые саночки и все еще не мог охватить сознанием то, что произошло… Но санки бились о ноги… И он только что был там… Сознание не хотело принимать, что там был оставлен отец, и было как бы два сознания: одно холодное и чужое, оно помнило все до мелочей, и другое — свое, от него болело сердце и оно пугливо шарахалось от правды…
Это было всего два дня назад…
Дима как будто очнулся…
Засунув руку в перчатке за пазуху пальто, в шапке с завязанными ушами, с поднятым воротником и замотанным сверху шарфом, он стоял на коленях внутри вагона, на скамье. Одно время ему казалось, что в таком положении ноги должны мерзнуть меньше, но очень скоро он понял, что это не так. Просто теперь ноги начинали коченеть с колен и немая боль медленно расплывалась по всей ноге, — упустишь минуту и потом, разгибая ногу, хоть криком кричи. Он смотрел в дырочку, непрерывно шевелил плечами и отстукивал болтавшимися в воздухе валенками. С ногами что-то происходило — будто на них не было накручено по две шерстяные портянки на толстый шерстяной носок. Он чувствовал ногами холод так, будто ноги были голые. Несколько раз они так зашлись, что, казалось, не было терпения перенести это; но он шевелил ногами, шевелил энергично, безостановочно, и тогда боль чуть отступила, но ноги становились тяжелыми, прямо чугунными.
Надо было походить немного. Он посмотрел в дырочку, встал, и если бы не схватился за сиденье, то упал бы на рифленый пол вагона. Ноги не держали. Он взмахнул руками, схватился за верхние ремни и стоял, покачиваясь, мыча от боли, — раскаленные иглы вонзались в подошвы его ног и входили все глубже и глубже, они уже пронизывали кости щиколотки…
Он смотрел прямо перед собой, и вдруг ему показалось, что в ледяной дырочке что-то мелькнуло. Повиснув на ремнях, он приблизил лицо к окну — тот человек шел по двору к улице неторопливо и спокойно, не испытывая, видимо, никакой тревоги. Дмитрий очень ясно видел всю его рослую фигуру в полушубке, в высоких валенках, видел в обрамлении меховой ушанки треугольник лица, от которого равномерно отделялись облачка пара. И вдруг что-то ударило в голову, стало жарко, и закружилась голова. Но Дмитрий шагнул к выходу из трамвая. Он тут же упал на колени и застонал. Теперь ему казалось, что он ступил ногой на раскаленную плиту, боль была непереносимой.
И все-таки он выбрался на улицу, оттолкнулся от трамвая и пошел, переваливаясь и шатаясь из стороны в сторону на чугунных ногах и скрипя зубами от боли.
Резидент уходил все дальше. Дмитрий хотел прибавить шагу, но упал на колени, лицом в снег. Он с трудом приподнялся на руках и пополз на четвереньках. Ноги волочились, как чужие. Вся тяжесть тела легла на руки. Перчатки слетели, но странное дело — руки холода не чувствовали.
Темная фигура уже растаяла в быстро густевших сумерках, а Гладышев все еще полз. Сознание его начало мутиться, но он прополз еще метров десять, пока силы не оставили его и он упал на бок. Сознание то возвращалось к нему, то пропадало. Вдруг он ясно услышал звук мотора. Открыв глаза, он увидел машину и вылезавшего из нее военного в длинной шинели.
Гладышев изо всех сил закричал. Он кричал, но голоса своего не слышал. Он кричал: «Товарищ! Товарищ!», а получилось у него только глухое «о-а-а-а», «о-а-а-а-а-а». Но военный услышал этот странный крик, обернулся и подошел.
— Что с вами? — он подхватил Дмитрия и, приподняв, прислонил его спиной к стенке.
Из машины вылез шофер, тоже подошел.
— Доходяга, видать… — тихо сказал он, Дмитрий явственно это услышал, затряс головой, и в этот момент сознание его заработало ясно и быстро.
— Враг… враг… скорее… — довольно разборчиво проговорил он.
— Где враг? Ах, там? Ну, ничего, ничего, мы с ним расправимся, — сказал военный, как говорят врачи с больным ребенком.
Гладышев стал судорожными движениями расстегивать пальто. Пальцы не слушались. Он заложил кулак под пуговицу и из последних сил рванул руку. Пуговицы отлетели в сторону. Гладышев стал рвать клапан на кармане гимнастерки, но на это сил у него уже не хватило, он только тыкал рукой в карман.
— Здесь… документ… — с трудом сказал он.
Военный наклонился, отстегнул клапан кармана и вынул из него служебное удостоверение Дмитрия. Он посмотрел, прочитал и показал книжечку шоферу.
— Тут что-то случилось, — сказал шофер. — Давай-ка свезем его на Литейный, мало ли что.
Дмитрий хотел им сказать, что надо гнаться за врагом, но они больше его не слушали, подхватили и стали втаскивать в «эмку». Когда шофер взялся за ноги, Дмитрий вскрикнул от дикой боли и снова потерял сознание.
Очнувшись, Дмитрий близко-близко увидел над собой лицо начальника отдела Прокопенко и зажмурился. Это невероятно! Все эти страшные часы он думал только о том, что ему надо связаться с Прокопенко. Только бы с ним связаться!.. Гладышев открыл глаза — Прокопенко не пропадал.
Кто-то сзади за головой сказал: