— Вы мне нужны… так нужны… пожалуйста…
   Она втащила его в зал, где раньше было кафе, и они сели к одинокому столу, на котором колонками возвышались никому не нужные тарелки.
   — Вас послал бог… право слово, бог, — сказала женщина, поправляя свои растрепавшиеся седые волосы и жадно вглядываясь в лицо Браславского. — Вы знаете? Я тоже заведующая библиотекой. Ваша какая? Какой номер? На Марьинской? На Суворова? На Московском форштадте?
   — В чем дело? Чем я могу быть полезен? — холодно спросил Браславский.
   — У меня к вам только один вопрос: как вы распорядились фондом? — спросила женщина.
   — То есть как… распорядился? — спросил Браславский, чтобы выиграть минуту времени и в надежде, что она сама пояснит свой вопрос.
   — Очень просто — что вы с ним сделали? Сожгли? Спрятали? Что? Что?
   — Я его просто бросил, — ответил Браславский. — Когда мне было думать о фонде, если я уезжал двадцать шестого? Да и не так-то просто сжечь или спрятать такое количество книг.
   — Ну, вот! Именно! — радостно воскликнула женщина. Она вскочила, схватила Браславского за руку и потащила: — Идемте! Вы скажете этому человеку, что я ничего с фондом сделать не могла!
   — Подождите! — Браславский высвободил руку. — Объясните наконец, что вам от меня надо?
   — Боже мой! Мой рижский начальник обвиняет меня в том, что я отдала библиотечный фонд в руки врага. Понимаете? Пойдемте! Умоляю вас! Вы только скажете ему! Идемте… — она снова стала хватать Браславского за руку, но он быстро пошел прочь.
   — Как вы смеете? Как вам не стыдно! — кричала ему вслед седая библиотекарша.
Из ленинградского дневника
   Из Москвы прилетел Гриша Нилов. Явился к нам в «Асторию» в морской форме. Красив он в кителе необыкновенно. Оказывается, он работает теперь во флотской газете. У меня собралось несколько московских журналистов. Гриша — румяный, веселый, подвижный среди нас, медлительных блокадников, — привез множество новостей, и одну совершенно невероятную — в гостинице «Москва» можно запросто достать водки и мировой закуски.
   — Что ж ты, едрена феня, не привез нам хоть коробку шпрот? — спросил кто-то.
   Гриша внимательно посмотрел на нас и вдруг стал очень серьезным. Вывалил на стол из своего вещмешка две буханки хлеба, кусок сала, несколько плиток шоколада, кусок копченой колбасы и колечко краковской. Краковскую, впрочем, он смущенно запихнул в мешок:
   — Это мне поручено отвезти одной ленинградке.
   Вечером мы пошли на Васильевский остров. Идти далеко, я его все время за рукав хватаю — сбавь скорость. По дороге он признался, что никто ему колбасу не поручал отвезти, а несем мы ее одной славной-преславной девушке, которую он знал еще до войны. И это — Гриша! Первый сердцеед в нашей радиодеревне! Нашли дом и квартиру. Звоним, стучим, кричим. Старый каменный дом стоит как мертвый памятник петровской эпохи. Вдруг дверь со скрипом открылась, и мы увидели что-то живое, завернутое в ватное одеяло. Гриша назвал имя девушки.
   — Да господь с вами, родимые… — еле слышно сказал женский голос. — Господь с вами. Она еще летом медсестрой пошла, а в ноябре похоронную на нее принесли. Вы родственники ей будете?
   Гриша достал колбасу и отдал женщине.
   Я с трудом догнал его.
   Вечером он уехал в Кронштадт, а я — в мою дивизию. Я вез томик переписки Чехова и Книппер Соломенникову, он в нашу последнюю встречу вдруг попросил достать.
   Добрался до передовой только ночью. Заночевал у зенитчиков. Утром в штабе дивизии узнал: четыре дня назад капитан возвращался на НП командира полка, попал под минометный обстрел, был тяжело ранен и к кощу дня скончался… Так и осталась у меня на память эта книжка с моей надписью: «С.С.Соломенникову — с благодарностью за прояснение вопроса, что такое война. Ленинград».

Глава двадцать третья

   Мать разбудила Горина:
   — Миша… Мишенька… Вставай… пришли… Господи, я так и знала, — причитала она.
   — Кто пришел? Кто? Кто? — спросонья повторял Горин. Он сел на кровати и стал тереть руками лохматую голову и лоб.
   В комнату вошли следователь Самарин и старшина из войск внутренней охраны.
   — У нас мало времени, пожалуйста, поскорее одевайтесь, а мы начнем обыск. Приступайте, старшина…
   Горин наконец широко открыл глаза.
   — Прошу ордер на обыск, — сказал он.
   Самарин предъявил ордер.
   — Что же вы собираетесь искать? — спросил Горин. — Может, я вам помогу, и вы сэкономите время?
   — Вы знаете гражданку Слобонякину? — спросил Самарин.
   — Понятия не имею.
   — Вчера вы получили от нее обручальное кольцо.
   — Ах, это? Да, — сказал Горин. Он не сделал ни малейшей попытки встать с кровати и продолжал сидя: — Но пусть эта гражданка расскажет, как она меня умоляла сделать что-нибудь для ее больного мужа. Я пожалел ее. Налицо, конечно, факт преступления или, точнее сказать, факт нарушения установленного порядка, но надо еще выяснить, кто кого склонил к этому…
   — Откуда у вас продукты? — спросил Самарин.
   — У меня мамаша запасливая, — ответил Горин.
   Мать подняла руки, хотела что-то сказать и закрыла рот руками.
   Вошел старшина с двумя банками крабов в руках.
   — Там считать надо… целый склад, — сказал он.
   — Одевайтесь, Горин.
   Несколькими часами раньше в управление пришла пожилая женщина и потребовала, чтобы ее принял главный начальник. Когда ее провели к майору Грушко, она положила на стол банку крабов и брусочек свиного сала.
   — Одну банку отдала мужу, — объяснила она и стала рассказывать.
   …До недавнего времени она работала в бухгалтерии торгового порта. Ее муж в первые дни войны ушел добровольцем, вскоре был тяжело ранен и вернулся инвалидом. Когда начался сильный голод, она ходила по рынкам и меняла вещи на хлеб. Знакомая дала ей адрес, где за золотые вещи можно было получить продукты. Теперь она пришла в НКВД сообщить, что человек, которому она отдала свое обручальное кольцо, является юрисконсультом торгового порта…
   Горина доставили на Литейный и начали допрос, который продолжался весь день.
   — Давайте, Горин, говорить правду: откуда продовольствие? — снова и снова спрашивал Самарин.
   — Хорошо, скажу правду… В доме были кой-какие ценности, и в сентябре я выменял на них продукты.
   — Совсем нелепо, Горин. А теперь, значит, вы снова меняли продукты на ценности?
   Горин долго думал и потом тихо сказал:
   — Продуктами меня снабдил некий Давыдченко.
   — Так… Кто же это?
   — Я его знаю плохо, познакомился с ним у моего приятеля Смальцова… есть такой известный портной…
   — Кто такой Давыдченко?
   — В прошлом, кажется, нэпман…
   Самарин записал показания Горина, дал ему прочитать и расписаться.
   — На сегодня хватит, Горин. Не слишком ли много у вас вариантов добычи продовольствия?
   Горин очень надеялся, что ссылка на Давыдченко выручит его или по крайней мере он выиграет время, пока будут искать Давыдченко в замороженном городе. Один раз этот Давыдченко уже выручил — Горин назвал его фамилию Кумлеву, когда от него потребовали кандидатов в вооруженные отряды. И тогда сошло…
   Когда следователь Самарин докладывал Грушко первые результаты следствия и назвал фамилию Давыдченко, майор хлопнул своей ладонью по столу:
   — Стоп! Знаем Давыдченко, он из зоны Потапова. Это очень интересно.
   Разобрали вновь возникшую ситуацию, «проиграли» несколько вариантов возможного развития событий и приняли решение задержать Давыдченко, не объясняя ему, однако, что это не арест. Тут многое было интересно: как он поведет себя на допросе? Не станет ли выдавать своих сообщников из группы, которой занимался Потапов? Что он расскажет о той компании, где с ним познакомился Горин? И наконец, как он поведет себя, когда его отпустят домой?
   Оперативники вели Давыдченко на Литейный пешком, и у него было время обдумать, как защищаться. Шел артиллерийский обстрел, снаряды рвались совсем близко, и после каждого удара он оглядывался — не собираются ли конвойные укрыться? Но те молча показывали ему рукой — вперед, вперед. На Литейном они догнали женщину, которая тащила на фанерном листе покойника, завернутого в простыню. Давыдченко старался не смотреть, то ускорял шаг, то замедлял его, но скрип фанерного листа по снегу оставался рядом, он видел ноги покойника в штопаных шерстяных носках. И это мешало ему сосредоточиться…
   После первых общих вопросов у него попросили предъявить продовольственную и хлебную карточки.
   — Есть ли у вас дополнительные источники продовольствия? — спросил молоденький следователь.
   — Нет, ничего нету, — ответил Давыдченко.
   — А вы кого-нибудь снабжали продовольствием? Например, консервированными крабами?
   — Никогда никого, — твердо ответил Давыдченко.
   Молоденький чекист приказал по телефону привести в его кабинет Горина. Давыдченко немного успокоился. Горина он видел последний раз у Смальцова. А там ничего особенного не было — пили водку под крабы и трепались.
   Горин вошел, поздоровался с Давыдченко, они опознали друг друга.
   После формальных, полагающихся на очной ставке вопросов следователь зачитал показания Горина о том, что он получил продовольствие от Давыдченко.
   — Что вы можете сказать по этому поводу? — спросил следователь.
   — Все это неправда от первого до последнего слова, — ответил Давыдченко, возмущенно глядя на Горина.
   — Вы настаиваете на своих показаниях? — спросил следователь у Горина.
   — Нет, — глухо ответил он.
   Давыдченко увели и вскоре отпустили, даже извинились перед ним на прощанье.
   Следователь продолжал допрашивать Горина.
   — Хорошо, мы запишем в протокол, что вы не знаете, откуда взялись продукты. Но вам легче от этого не станет, — терпеливо разъяснял следователь то, что юрист Горин прекрасно понимал и сам.
   — Спекуляция продовольствием в осаждением городе — одно из самых тяжких уголовных преступлений, — продолжал следователь. — Вы в нем изобличены и сознались. Вас ждет суровое наказание. Но вы еще больше увеличиваете свою вину, не желая выдать сообщников.
   — Могут меня расстрелять? — спросил Горин. Черты его красивого лица страшно заострились, на висках появились синие желваки.
   — Что решит военный трибунал, я не знаю, — ответил следователь. — На фронте за мародерство расстреливают…
   — В городе подобные прецеденты были?
   — Были…
   Допросы были прерваны на четыре дня из-за болезни Горина. Он ослаб, не мог подняться с лежака, стал впадать в апатию. Следователь выхлопотал для него дополнительно к пайку тарелку дрожжевого супа, но врач сказал, что это не голод, болезнь Горина — нервы, ее быстро не вылечить, нужно время.
   Горин сильно изменился. Землистое лицо, щеки заросли черной щетиной, темные круги под опухшими глазами и глубокие складки у рта.
   Следователь пришел в больницу неожиданно.
   — Если я сообщу очень важное, могу ли я рассчитывать хоть на малейшее снисхождение? — спросил Горин.
   — Чистосердечное признание, вы это знаете не хуже меня, всегда учитывается судом, — ответил следователь.
   — Консервированные крабы я получил от человека, который, по моим предположениям, является немецким агентом.
   — Повторите… — сказал следователь, не скрывая своего изумления.
   Горин повторил и назвал имя агента — Павел Генрихович. Фамилии он не знал.
   В дальнейшем Горин стойко держался версии, что с Павлом Генриховичем он встречался раньше только за картежным столом и ничего о нем не знал. Перед началом войны за этим Павлом Генриховичем оставался большой картежный долг, который он недавно отдал консервами, при этом Павел Генрихович пытался склонить его к шпионской работе, но Горин уклонился и обещал подумать.
   — Как же вы собирались сообщить ему о результатах своих раздумий? — спросил Грушко.
   — Он сказал, что найдет меня сам, — ответил Горин.
   В показаниях Горина наметилось наконец нечто, ведущее к правде. В частности, Павел Генрихович. Опыт говорил, что преступник, пытаясь выкрутиться, может придумать все, что угодно, иногда удивительно правдоподобно, но выдумывать человека им, как правило, не удается. После некоторых специальных допросов Горина был составлен словесный портрет человека по имени Павел Генрихович.
Из ленинградского дневника
   Дверь без стука распахнулась, и я увидел высокого военного. Он окинул быстрым взглядом весь мой маленький номер, в котором не было ни порядка, ни чистоты, — уборщица была здесь последний раз месяца два назад.
   — Ну и берлога! — весело сказал он. — Давай знакомиться, я из «Комсомолки». Маркевич, Николай, для знакомых — Коля. Слушай, мне сказали, будто ты каждый день говоришь с Москвой. Можешь ты подключить меня к своему разговору и соединить в Москве с одним номером? Прямо скажу: дело не служебное.
   — Не могу. Я работаю по радиотелефону.
   — Что это значит?
   — Мои разговоры могут слушать все, кому не лень. Немцы в первую очередь.
   — Э-э-э-э, не подходит. Аминь. — Маркевич сел на кровать, расстегнул шинель и спросил: — Ты как ешь свою хлебную пайку? Всю сразу или по частям?
   — Делю на три части. Получается по ломтику — вроде бы иллюзия трехразового питания, — ответил я.
   — А я ем сразу все. По крайней мере не иллюзия, а хоть раз, да реально, как-никак сто двадцать пять граммов. Ты как к Гёте относишься?
   — К какому Гёте?
   — Да господи, — Иоганн Вольфганг Гёте! — Маркевич встал и заходил — два шага в одну сторону, два — в другую.
   — Откровенно сказать, я плохо его знаю. Разве что «Фауст»…
   — Отлично, парень. Ты дико образованный тип. Скажи мне, однако, кто заставил нас вести философский разговор о том, как лучше съедать эту проклятую хлебную пайку? Не понимаешь? Фрицы нас заставили. Фрицы. А кто Гёте? Тоже фриц. Значит, и он виноват? Чушь! Верно? Знаешь, что я придумал? Гитлер уничтожил всех настоящих немцев и вместо них откормил на собственничестве и национализме совершенно новое, неслыханное племя зверей и идиотов, умеющих стрелять. А? Ничего теорийка? — Маркевич громко захохотал.
   Так я познакомился с Николаем Маркевичем.
   Захожу в булочную взять хлеб на день. Свет не горит. Через замороженное окно пробивается серый метельный день. Приглядевшись, вижу молчаливую очередь — человек десять. Подхожу, становлюсь и слышу:
   — Здорово, пещерный зверь.
   Маркевич!
   Получили хлеб, вышли на улицу. Маркевич говорит:
   — Будь свидетелем — Гитлер заплатит мне за эту командировочку.
   И мы расстались.
   Спустя несколько дней мы вместе получали у коменданта талоны на дрожжевой суп. По комнате, где выдавали талоны, ходил мальчик лет пяти, лицо с кулачок, синее. Откуда он здесь взялся, не знаю. Он ходил среди военных и заглядывал им в глаза, но ничего не просил. Мордашка у него была грязная, а в глазах жуткая тоска.
   Мальчик подошел к нам.
   — Ты же знаешь мою теорию — я ем утром, сразу весь, — сказал Маркевич.
   Я вынул из кармана ломтик и дал мальчику.
   Потом мы молча шли по Невскому.
   — С завтрашнего дня буду делать, как ты, — буду делить хлеб на три кусочка, — сказал Маркевич.
   Мы расстались на углу Садовой — он пошел в Публичную библиотеку.
   — Пойду Гёте почитаю! — крикнул он, обернувшись.
***
   Вскоре он погиб…

Глава двадцать четвертая

   Кумлев встал по будильнику, как всегда, в семь утра. Зажег электрический фонарик и, не одеваясь, делал гимнастику двадцать минут. Он знал триста упражнений по системе Мюллера из книги, которую купил еще в пятнадцатом году. Он начал тогда заниматься гимнастикой и был твердо убежден, что крепостью своего здоровья обязан именно этому.
   Комната не отапливается. Еще с осени три окна его большой комнаты наглухо закрыты светомаскировкой, и дневного света здесь не бывает. Перед сном он на час открывает фрамугу — он решил приучить себя жить и работать при любом холоде. Здесь он только спит, а утром, после гимнастики, съев под глоток спирта кусочек сала и хлеба, уходит на весь день — встречается с агентами, наблюдает жизнь города, пишет радиодонесения в Центр на квартире у радиста. В середине дня полтора часа отведено на посещение продовольственной базы на Чугунной улице. Там теплый дом, сытный обед с рюмкой водки, возможность вымыться горячей водой. Поход на Выборгскую сторону был нужен не только для еды. Когда идешь ровным, размеренным шагом по городу, очень много видишь, и, кроме того, это полезная физическая нагрузка — Мюллер советует ходить как можно больше… Напряженный режим жизни помогает Кумлеву всегда находиться в форме и ощущать себя активно действующим.
   Медленное зимнее утро еще не развернулось, и улица, по которой неторопливо шел Кумлев, тонула в синем полумраке. В природе была какая-то неподвижность, наверно к перемене. Вчера вечером небо, серое, лохматое, прижималось к крышам, казалось, от него веяло стужей. А сегодня оно поднялось. Воздух недвижим. Деревья за ночь покрыл толстый иней, Кумлев видел их будто на негативе. И все вокруг белое — заваленная снегом улица, иней на стенах домов.
   Кумлеву предстояло свидание с Гориным. Он бы давно прекратил эти бессмысленные и опасные теперь встречи, но Горина вербовал сам Аксель.
   На прошлой встрече Горин вдруг потребовал добавить ему продуктов. А когда Кумлев напомнил, что всего пять дней назад им была получена месячная норма, Горин, нисколько не смутившись, предложил ему принять участие в выгоднейшем обмене: продукты — на ценности, золото, камни. И сегодня, как ни в чем не бывало, он явится на свидание — грязный, опухший от пьянства — и будет жаловаться…
   Кумлев повернул с Невского на канал Грибоедова. У занесенного подъезда он обошел мертвого человека в светлом драповом пальто. Мужчина лежал на боку, положив под голову одну руку в толстой перчатке, другую засунув в карман. Лицо — синяя маска, глаза приоткрыты. Кумлев с любопытством рассмотрел его, смотреть на мертвых ему доставляло удовольствие, он любил об этом думать, подсчитывать, сколько их за день, любил слушать, когда об этом говорили другие.
   Кумлев подошел к церкви Спаса на крови. Горина не было. Он постоял, рассматривая на стенах росписи, покрытые инеем, потом прошелся до Невского и обратно. Горина по-прежнему не было. Время, отпущенное на это свидание, уже истекло.
   Низко, над самыми крышами, с ревом пронесся истребитель. Кумлев вздрогнул, поднял голову, но ничего уже не было видно, только с потревоженных деревьев бесшумно сыпался иней.
   Кумлев решительным шагом перешел по мосту на другую сторону канала и ушел.
   Идя по Невскому, он незаметно для себя замедлил шаг. С Гориным покончено! Если он не взят, Кумлев примет меры сам. Давно нужно было его убрать. Кто сможет заподозрить, что это сделал он? Во время войны снаряды падают везде… Он вспомнил о Клигиной. Если Горина взяли, то он ее, конечно, выдаст, и оба они опишут его внешность… Хотя изменился он сильно, отросли бородка, усы, скулы обтянуты, бледный.
   С момента, когда Горин сообщил ему, что Клигина способна на предательство и Кумлев решил ее убрать, прошло уже немало времени, а приговор в исполнение так и не приведен. Кумлев два раза приходил к Нине Викторовне домой и не заставал. Ее болтливая соседка липла с расспросами: да кто он, да что ему нужно, да когда он придет еще? Времени мало, и он возложил исполнение приговора на голод. Но сейчас, после исчезновения Горина, он должен быть уверен, что Клигиной нет в живых!
   В конце этого же дня, рассчитывая потратить на это не больше часа, он подходил к дому Клигиной. Дверь в ее квартиру была раскрыта, и тихо — ни звука. Пошел по коридору, подсвечивая фонариком. Дверь в комнату Клигиной тоже была открыта. Кумлев выключил фонарик и вошел. Остановился, привыкая к темноте, — слабый свет проникал сквозь щель в занавешенном окне.
   — Кто… там? — тихо, но явственно донеслось из черного угла. Кумлев не узнал голоса и подошел ближе. Снова зажег фонарик. Огромные черные глаза смотрели на него без всякого выражения. И как будто у нее пропало лицо — череп, обтянутый кожей.
   — Что же это вы не дали знать? — участливо спросил Кумлев. Он расстегнул пальто и сел возле тахты. — Нехорошо, Нина Викторовна. Я бы сразу пришел. Вы что, болеете… или так?
   Нина Викторовна только чуть-чуть повернула к нему голову, глаза не меняли выражения.
   — Совсем, я вижу, ослабли… — продолжал Кумлев. Он вынул из кармана сверточек, развернул бумагу и положил на стол рядом с изголовьем кусочек сала.
   Клигина вдруг резко повернула голову и посмотрела на сало. Оно было близко-близко от ее лица, и она чувствовала запах.
   — Ну, как же это вы допустили до такого? — сокрушался Кумлев. — Это ж моя обязанность — помочь вам. Как можно было…
   Клигина не могла оторвать взгляд от сала и частыми глотками слюны пыталась смыть во рту ощущение ожога. Она вдруг легко приподнялась, схватила сало, вцепилась в него зубами, начала быстро отрывать кусочки и глотать.
   — Вы жуйте, Нина Викторовна, жуйте, так очень вредно, — сказал Кумлев, с любопытством глядя на нее. Но Клигина его не слышала и продолжала глотать, пока не съела все. Она устало откинулась на подушку — в глазах ее появилось подобие улыбки.
   Было похоже, что она заснула, — он слышал ее спокойное дыхание. Кумлев подождал еще… Потом нащупал в кармане финку и начал осторожно высвобождать из тряпки лезвие.
   В полумраке он видел белое лицо, слышал дыхание — спокойное, ритмичное, так дышат люди во сне, — яд почему-то не действовал.
   Он вытащил финку и смотрел, решая, куда ударить. И вдруг она перестала дышать. Потом шумно втянула воздух, будто захлебнулась им, тело ее шевельнулось, выпрямилось и замерло.
   Кумлев подождал еще минут пять, закрыл ее голову одеялом и вышел…
 
   К вечеру заметно потеплело, шел редкий летучий снежок, он приятно хрустел под ногами. Надо было спешить — надвигался комендантский час. Мимо громады Александровского театра, все подъезды которого были заметены снегом, по строгой улице Росси он вышел к Гороховой.
   Справа от Адмиралтейства слышался приближавшийся гул. Кумлев остановился. Гул был все ближе. Мимо, обдав теплом и гарью, промчались один за другим три мощных танка.
   В сумерках, в сетке снега они пронеслись, как чудовища, и исчезли во мгле, оставив после себя грозный стихающий рокот.
   Кумлев стоял, смотрел им вслед и думал.
   Когда началась война, самые честолюбивые его мечты становились реальностью. Каждое сообщение с фронта о стремительном наступлении немецких войск было для него трубным сигналом — наступал час вознаграждения за его долголетнее терпение и выдержку! За его неколебимую веру в то, что такой час в его жизни настанет!
   И он терпеливо ждал… ждет… Но что же произошло потом? Что сейчас происходит? Что? Если для своего спокойствия он должен был сегодня сам марать руки, убивать никому не нужную женщину?
   Он думал об этом и дома, сидя за столом, положив перед собой зажженный электрический фонарик. Нужно было точно сказать себе: что произошло? Ничего страшного — просто Ленинград не удалось взять с ходу, и сейчас идет тяжелая битва за город. Все должно быть брошено в атаку на этот город! Все!
   А Кумлеву уже давно кажется, что Аксель там, в Новгороде, не понимает, не знает обстановки в Ленинграде и занимается не тем, чем надо, шлет своих представителей, которые все время что-то и кого-то проверяют, в том числе и его, Кумлева. Вместо этого они должны действовать. Позавчера пришла шифровка: Аксель предлагает составлять списки лиц, которых нужно будет ликвидировать в первую очередь. Зачем эта работа? Не уходя от Палчинского, Кумлев сразу же отправил ответ: «Готовить списки бессмысленно — обвинение в причастности к вооруженной борьбе против немецкой армии может быть с полным основанием предъявлено всему населению города, без учета пола и возраста. Присылайте организатора главного дела. Обстановка достаточно ясна, надо действовать…»
   Ответная шифровка Акселя пришла тоже сразу: «Ваша обязанность — выполнять приказы».
   Кумлев не учитывал эту радиограмму, как полагалось, а спрятал в надежное место. Она может быть доказательством, что для активизации дела он предпринимал все, что мог.
Из ленинградского дневника
   Пожилой боец с карабином дулом вниз за плечами вел по 2-й Советской улице пленного немца. Боец был маленький, в коротенькой шинельке, тоненькие кривые ноги, обтянутые обмотками, треух туго завязан под подбородком, смешная, в инее бороденка торчала вперед.
   Я шел за ними от самой Херсонской улицы, мне было интересно, как немец смотрит на Ленинград — попал в него наконец! Немец здоровенный, лет 35, в короткой темно-зеленой куртке на каком-то рыжем меху и в соломенных ботах. Голова по-бабьи обвязана шарфом. Он шел, как положено, сцепив руки за спиной, и глядел себе под ноги. Город его, кажется, не интересовал.
   На углу Советского проспекта они остановились. Пленный стоял посредине улицы, а конвоир побежал к очереди, черневшей у входа в продовольственный магазин. Он что-то спросил у женщин и возвращался к немцу. Вдруг я увидел, что вслед за ним бегут женщины из очереди.