Страница:
— Спасибо, товарищ командир, — сказала девушка.
— И много вам приходится за день так?..
— Такой случай впервые. Прямо могикане какие-то…
— Сколько на день приходится?
— Ну, это неровно. Был день — помнишь, Лен? — мы тогда девятнадцать человек свезли…
Мы познакомились. Варя Малахова — светлые глаза — она меня втянула в эту историю, и Лена Уварова — черненькая — ее подружка и напарница по санитарно-бытовому отряду. Я потащил вместе с ними саночки.
— А как красиво умирают люди, плакать хочется, да слез нет, — говорила Варя. — До войны я только одну такую смерть и знала — девушек-парашютисток Любы Берлин и Тамары Ивановой. Не помните? Шли на мировой рекорд и врезались в землю. Да… знаете, почему-то многие ленинградцы перед смертью пишут: у кого мы находим дневник, у кого — письмо, у кого — фотографию с прощальной надписью. У кого что… Передали бы по радио эти записи. Лен, ты еще не сдала? Слушайте, мы вам завтра принесем, и вы спишете. Оставить мы не можем, приказ есть — сдавать в райком.
На другой день они принесли мне сверток, в котором были две тетрадки и отдельные листки с записями. Делаю выписки:
«Прошу довести до сведения моей парторганизации при базовом складе Аптекоуправления, что дистрофия не прекратила моей деятельности как члена партии. Хотя я уже не могла выходить на работу, я несла дежурство по двору и в бомбоубежище нашего жилого дома. Всякую деятельность я прекратила 4 января с.г. Теперь силы окончательно оставили меня, я стала лежачей больной и фактически умираю.
Пусть вечно живет наша партия большевиков! Да здравствует наш великий вождь и полководец Сталин! Победа будет за нами — наше дело правое».
Подпись, скорей всего, Родионова (но, может быть, и Родимцева) Н.П. (или Н.И.).
Глава двадцатая
Глава двадцать первая
— И много вам приходится за день так?..
— Такой случай впервые. Прямо могикане какие-то…
— Сколько на день приходится?
— Ну, это неровно. Был день — помнишь, Лен? — мы тогда девятнадцать человек свезли…
Мы познакомились. Варя Малахова — светлые глаза — она меня втянула в эту историю, и Лена Уварова — черненькая — ее подружка и напарница по санитарно-бытовому отряду. Я потащил вместе с ними саночки.
— А как красиво умирают люди, плакать хочется, да слез нет, — говорила Варя. — До войны я только одну такую смерть и знала — девушек-парашютисток Любы Берлин и Тамары Ивановой. Не помните? Шли на мировой рекорд и врезались в землю. Да… знаете, почему-то многие ленинградцы перед смертью пишут: у кого мы находим дневник, у кого — письмо, у кого — фотографию с прощальной надписью. У кого что… Передали бы по радио эти записи. Лен, ты еще не сдала? Слушайте, мы вам завтра принесем, и вы спишете. Оставить мы не можем, приказ есть — сдавать в райком.
На другой день они принесли мне сверток, в котором были две тетрадки и отдельные листки с записями. Делаю выписки:
«Прошу довести до сведения моей парторганизации при базовом складе Аптекоуправления, что дистрофия не прекратила моей деятельности как члена партии. Хотя я уже не могла выходить на работу, я несла дежурство по двору и в бомбоубежище нашего жилого дома. Всякую деятельность я прекратила 4 января с.г. Теперь силы окончательно оставили меня, я стала лежачей больной и фактически умираю.
Пусть вечно живет наша партия большевиков! Да здравствует наш великий вождь и полководец Сталин! Победа будет за нами — наше дело правое».
Подпись, скорей всего, Родионова (но, может быть, и Родимцева) Н.П. (или Н.И.).
«Я потерял карточки, винить в этом некого, а силы исходят. Будучи от рождения калекой, я не приносил своей Родине пользы, и это было для меня великим горем… С этим горем в душе я и умираю, благодаря всех, кто скрашивал своей заботой мою бесцельную жизнь.
Игорь Алешканов
1918 год рожд.».
«Будьте трижды прокляты, ироды, бандиты Гитлера! Люди добрые, отомстите за нас.
Любимая Родина не умрет никогда.
Санникова А.».
Глава двадцатая
На улице жуткий мороз, что-то около тридцати, а в квартире тоже. Стена около окна покрыта инеем, стекла блестят в узорах толстого льда.
Потапов жил теперь в квартире профессора Кожемякина, который еще в августе был эвакуирован с семьей и охотно предоставил свою квартиру НКВД. Здесь было очень много мебели, каких-то вещей, о назначении которых Потапов не имел представления. Он обосновался в кабинете хозяина — комната была меньше, чем другие, с высокими книжными шкафами по стенам. Окно Потапов забил ковром и одеялом — этого добра здесь было сколько угодно. Он соорудил на диване постель, в которую можно было залезть, как в нору, можно было как-то раздеться и спать без одежды.
Вернувшись после встречи с Грушко, Потапов, не снимая полушубка, ходил по кабинету. Настроение было плохое. Очень трудно жить под чужим именем. Но если бы такая жизнь давалась людям легко, не было бы недостатка в талантливых разведчиках. У себя такого таланта Потапов не замечал. Он все время думал о том, что его товарищи ведут ежедневный открытый бой с врагом, а он в это время гоняется за тенями.
Бруно, из-за которого Потапов был направлен в Гатчину, так и не появился. Теперь Потапов ждет здесь, он работает начальником цеха в тех мастерских, где директором был Бруно. Давыдченко вместе с ним вернулся в Ленинград. Сначала они встречались, и Давыдченко, казалось, был с ним вполне откровенен, обещал познакомить со своими друзьями, он называл их большими учеными людьми. Дней десять назад он позвал Потапова пойти к кому-то в гости, но сам не явился в условное место. И больше не появлялся.
Сегодня вместе с Грушко они тщательно обдумали создавшуюся ситуацию и пришли к выводу, что Потапов поступил правильно, отказавшись от мысли идти к Давыдченко домой.
Надо ждать. Если Давыдченко связан с враждебно настроенными людьми, они рано или поздно должны заинтересоваться Потаповым. Он спросил: «Сколько же можно ждать?» Грушко, помедлив, ответил: «Начальник управления вообще считает, что, раз ты вошел в роль, тебя надо держать в городе, твоя помощь может понадобиться и в других операциях…»
Потапов остановился, прислушиваясь, — ему показалось, что в стену стучали. Стук повторился. Стучали настойчиво — подождут немного и снова стучат. Так зовут на помощь. Потапов знал, что там, за стеной, квартира какого-то ученого, но никогда никого здесь не видел.
Он вышел на лестницу и толкнул соседнюю дверь — она была незаперта. Зажигая спичку за спичкой, прошел по длинному коридору и уперся в дверь. Открыв ее, он увидел качающееся пятно тусклой коптилки и что-то неясное в темном углу.
— Вы стучали? — спросил Потапов.
— Да… извините… — послышался из темноты шелестящий звук. — Проходите… садитесь… Я слышал… вы там ходите… ходите… Подумал, человек один… может, горе…
Потапов сделал несколько шагов и разглядел на широкой кровати под кучей одежды человека с длинной седой бородой, в меховой шапке.
Потапов опустился в старинное, глубоко просиженное кресло.
— А я решил — вы зовете на помощь, — сказал он.
— Тоже правильно… — сипло ответил старик. Он сделал попытку приподняться, чтобы посмотреть на Потапова, но голова не поднималась. — Да, жили мы глупо… разобщенно. Кожемякины — вот все, что я знал… А ведь соседи… — прерывисто говорил он. Было видно, что сил у него нету, но он очень хочет говорить. — Вы кто же будете из Кожемякиных?
— Меня вы все равно знать не могли, — ответил Потапов. — Я племянник Дмитрия Андреевича. Они просили меня поселиться у них.
— Какие предусмотрительные люди, — пробормотал старик. — Ну, а я Безуглов, Тарас Борисович… орнитолог, что означает попросту птичник.
— Турганов Дмитрий Трофимович.
— А занятие ваше… извините за праздное любопытство…
— Заведую мастерской, шьем белье для госпиталей.
— Хорошее занятие… хорошее…
— А вы тут один? — спросил Потапов.
— Как это один? Нас мно-о-о-го, — ответил старик и надолго замолчал. — А все же, чего ходите там? Я ведь не только птиц понимаю.
— Спасибо, профессор. Хожу просто так, не спится.
— Чем ходить, посидите лучше со мной. Хотите, я расскажу вам одну историю? Не бойтесь… коротенькую.
— А вам не трудно? — спросил Потапов.
— Нет… слушайте… только я не могу быстро… Сейчас… Пожалуйста… сделайте одолжение… поверните меня на бок… хочу вас видеть.
Потапов исполнил его просьбу, он был легкий, как ребенок.
— Спасибо… сейчас… голова закружилась… — Он закрыл глаза и полежал молча. — Слушайте… — начал он. — Я знал одного… ученого… Мы с ним вместе кончали университет… красавец… Алеша… Алексей Дормидонтович… Он биолог… Мы не дружили… но жена приглашала его в дом… я не возражал… интересны не только птицы… — Он открыл глаза, посмотрел на Потапова и снова закрыл. — Сейчас… дальше… Это был изумительный карьерист… Хитрый, как дьявол… И ему везло… Однажды… он сказал мне: каждый, кто хочет сделать себе имя в науке… должен прочитать… всего Ленина… Что скажешь против этого?.. Но надо было слышать… как это было сказано… Да… Забыл важное. Все, что он писал и говорил о биологии… не было лишено интереса. Он, как говорится, хорошо знал предмет… И вот… десять дней назад он был здесь у меня… сидел в этом кресле… Представьте себе — не эвакуировался. Сказал — не захотел… Ленинград… сказал… останется Ленинградом… что бы ни произошло. А я сказал… Ленинград назовут Гитлерштадт… Вы думаете, он закричал? Стал уверять, что я его не так понял?.. Отнюдь… Он сказал, что… биологическая школа у них… очень сильная… стал называть имена… Тогда я закричал… глупо… истерически. Чтобы убирался вон и так далее. Скажите… чего он от меня хотел?
— Ему нужны союзники, — ответил Потапов.
— Боже мой… боже мой… — тихо сказал профессор. Потапов смотрел на него и думал о том, что можно сделать, чтобы помочь этому старому человеку.
— Кто вам выкупает хлеб, профессор? — спросил Потапов.
— Девочка из нашего дома… Катя… Она мне и воду приносит… А знаете, у этого биолога… физиономия сытая… он не умрет…
— Я могу вам чем-нибудь помочь? — спросил Потапов.
— Да… — еле внятно сказал профессор. — Очень обяжете… пожалуйста… поверните меня обратно… и бороду… сюда…
Потапов встал, наклонился над ним и повернул его легкое тело снова на спину.
Старик сказал что-то беззвучно — одними губами и затих.
Потапов посидел, подождал, мучительно соображая, что сейчас он мог бы для него сделать, но ничего не придумал.
Надо было идти к себе и тоже постараться уснуть.
Давыдченко явился утром, когда в промороженных окнах едва наметилась синева зимнего дня. Потапов провел его в кабинет.
— Что случилось? — спросил он.
— Дело есть, — ответил Давыдченко.
— Но зачем же в такую рань? Мне на работу надо.
— Куда?
— На работу.
— Бросьте… что еще за работа?
— Работаю на швейной фабрике. — Потапов встал. — Пошли…
— Вот это да! — сказал Давыдченко. — Вы что же, не могли остаться в стороне и так далее?
— А вам-то какое дело? — Потапов стал застегивать свою овчину и направился к дверям.
Давыдченко подошел, схватил за руку:
— Да бросьте вы!.. Сядьте, прошу вас. Есть серьезный разговор.
— Мне нельзя опаздывать.
— Да бросьте вы, Дмитрий Трофимович! У меня серьезное дело.
— У меня тоже.
— Значит, и нашим и вашим?
— По крайней мере, ясно, кто я и чем занимаюсь.
— Дмитрий Трофимович, вами интересуются большие люди. Они придумали великое дело. Создают организацию патриотов, хотят сохранить исторические и культурные ценности Ленинграда.
— Сохранить от немцев?
— А разве они не заинтересованы, чтобы все оставалось на месте?
— Вот это уже понятнее, — сказал Потапов. — Что требуется от меня?
— Участие, и все. Сам я больше ничего сказать не могу. С вами будут говорить другие. Послезавтра я жду вас в полдень на перекрестке Загородного и Ломоносова. Знаете? И мы пойдем… Не хотел говорить… но по дружбе, Дмитрий Трофимович… К вам относятся очень серьезно. Вы же знаете немецкий?
— Ну и что?
— Если идти… туда… к ним…
— Ясно. И вы сказали, что у вас есть на примете такой дурак? — спросил Потапов.
— Ну, зачем вы так, Дмитрий Трофимович?
— Ладно. Поговорим — увидим. Я опаздываю, Михаил Михайлович. Пойдемте.
По лестнице поднимались девушки с носилками. Дверь в квартиру профессора была открыта.
На улице у подъезда стояли саночки…
Варя Малахова из бытовой команды выходила замуж.
Свадьба в городе, где ежедневно от голода умирают люди. Пир во время чумы?
Нет! Торжество жизни над смертью!
Жених — младший лейтенант с зенитной батареи — пожелал на свадьбе быть в штатском, и девчата достали ему белую рубашку. Неважно, что рубашка была номера на три больше, жениху пришлось в январе закатать рукава как в июльскую жару. Справляли свадьбу в казарме, где жили девчата. Чистая, светлая комната, как в женском студенческом общежитии. Стол был сделан из двух половинок двери, положенных на козлы. Гостей было человек двадцать — девчата из бытовых команд и зенитчики. Все пришли со своим хлебом. Водка была зенитная.
Я сидел между матерью невесты и командиром батареи капитаном Савиным. «Пусть благодарят бога, что нелетная погода, а то я бы им дал свадьбу», — вдруг сказал капитан и засмеялся. Он вытащил из кармана фотографию жены, двух дочек и объяснил: «В Перми живут, там войны нет. Счастье. Верно?»
Мать невесты — травмайный вагоновожатый. Но трамвай теперь бездействует, и она работает в госпитале. «Дочка ты моя единственная, — сказала она нараспев. — Не такой я тебе свадьбы желала, чтоб вот так сидеть на кроватях и чтобы хлеб был самой сладкой едой. Но раз уж любовь к тебе пришла и украсила твою страшную жизнь среди покойников, совет тебе да любовь. Отцу я напишу, как все тут было, и он еще сильнее будет бить врагов. В народе говорят, что для рождения и смерти время не выбирают. И свадьбу тоже надо играть, когда любовь пришла. Будьте счастливыми, ребятки мои».
«Ура!» — закричал капитан Савин. За ним все: «Ура!»
На наш крик со второго этажа прибежал старичок. «Что случилось? Что случилось? — спрашивал он. — У меня радио не работает. Войне конец?»
Узнав, в чем дело, он заплакал. Ему дали рюмку водки и целый черный сухарь. Водку он выпил за молодых, а сухарь унес с собой. И когда он ушел, мы долго молчали.
Жених — совсем еще мальчик, хотя и младший лейтенант, — собрался говорить. Он заметно опьянел, и капитан Савин смотрел на него тревожно. «Не испортил бы песни, сопляк», — тихо сказал он мне. Но жених ничего не испортил. Он сказал коротко: «Шел я на войну, думал, погибну, а я на ней счастье нашел. Вот тебе и война». Он засмеялся и стал целовать жену, не ожидая, «горько».
Потапов жил теперь в квартире профессора Кожемякина, который еще в августе был эвакуирован с семьей и охотно предоставил свою квартиру НКВД. Здесь было очень много мебели, каких-то вещей, о назначении которых Потапов не имел представления. Он обосновался в кабинете хозяина — комната была меньше, чем другие, с высокими книжными шкафами по стенам. Окно Потапов забил ковром и одеялом — этого добра здесь было сколько угодно. Он соорудил на диване постель, в которую можно было залезть, как в нору, можно было как-то раздеться и спать без одежды.
Вернувшись после встречи с Грушко, Потапов, не снимая полушубка, ходил по кабинету. Настроение было плохое. Очень трудно жить под чужим именем. Но если бы такая жизнь давалась людям легко, не было бы недостатка в талантливых разведчиках. У себя такого таланта Потапов не замечал. Он все время думал о том, что его товарищи ведут ежедневный открытый бой с врагом, а он в это время гоняется за тенями.
Бруно, из-за которого Потапов был направлен в Гатчину, так и не появился. Теперь Потапов ждет здесь, он работает начальником цеха в тех мастерских, где директором был Бруно. Давыдченко вместе с ним вернулся в Ленинград. Сначала они встречались, и Давыдченко, казалось, был с ним вполне откровенен, обещал познакомить со своими друзьями, он называл их большими учеными людьми. Дней десять назад он позвал Потапова пойти к кому-то в гости, но сам не явился в условное место. И больше не появлялся.
Сегодня вместе с Грушко они тщательно обдумали создавшуюся ситуацию и пришли к выводу, что Потапов поступил правильно, отказавшись от мысли идти к Давыдченко домой.
Надо ждать. Если Давыдченко связан с враждебно настроенными людьми, они рано или поздно должны заинтересоваться Потаповым. Он спросил: «Сколько же можно ждать?» Грушко, помедлив, ответил: «Начальник управления вообще считает, что, раз ты вошел в роль, тебя надо держать в городе, твоя помощь может понадобиться и в других операциях…»
Потапов остановился, прислушиваясь, — ему показалось, что в стену стучали. Стук повторился. Стучали настойчиво — подождут немного и снова стучат. Так зовут на помощь. Потапов знал, что там, за стеной, квартира какого-то ученого, но никогда никого здесь не видел.
Он вышел на лестницу и толкнул соседнюю дверь — она была незаперта. Зажигая спичку за спичкой, прошел по длинному коридору и уперся в дверь. Открыв ее, он увидел качающееся пятно тусклой коптилки и что-то неясное в темном углу.
— Вы стучали? — спросил Потапов.
— Да… извините… — послышался из темноты шелестящий звук. — Проходите… садитесь… Я слышал… вы там ходите… ходите… Подумал, человек один… может, горе…
Потапов сделал несколько шагов и разглядел на широкой кровати под кучей одежды человека с длинной седой бородой, в меховой шапке.
Потапов опустился в старинное, глубоко просиженное кресло.
— А я решил — вы зовете на помощь, — сказал он.
— Тоже правильно… — сипло ответил старик. Он сделал попытку приподняться, чтобы посмотреть на Потапова, но голова не поднималась. — Да, жили мы глупо… разобщенно. Кожемякины — вот все, что я знал… А ведь соседи… — прерывисто говорил он. Было видно, что сил у него нету, но он очень хочет говорить. — Вы кто же будете из Кожемякиных?
— Меня вы все равно знать не могли, — ответил Потапов. — Я племянник Дмитрия Андреевича. Они просили меня поселиться у них.
— Какие предусмотрительные люди, — пробормотал старик. — Ну, а я Безуглов, Тарас Борисович… орнитолог, что означает попросту птичник.
— Турганов Дмитрий Трофимович.
— А занятие ваше… извините за праздное любопытство…
— Заведую мастерской, шьем белье для госпиталей.
— Хорошее занятие… хорошее…
— А вы тут один? — спросил Потапов.
— Как это один? Нас мно-о-о-го, — ответил старик и надолго замолчал. — А все же, чего ходите там? Я ведь не только птиц понимаю.
— Спасибо, профессор. Хожу просто так, не спится.
— Чем ходить, посидите лучше со мной. Хотите, я расскажу вам одну историю? Не бойтесь… коротенькую.
— А вам не трудно? — спросил Потапов.
— Нет… слушайте… только я не могу быстро… Сейчас… Пожалуйста… сделайте одолжение… поверните меня на бок… хочу вас видеть.
Потапов исполнил его просьбу, он был легкий, как ребенок.
— Спасибо… сейчас… голова закружилась… — Он закрыл глаза и полежал молча. — Слушайте… — начал он. — Я знал одного… ученого… Мы с ним вместе кончали университет… красавец… Алеша… Алексей Дормидонтович… Он биолог… Мы не дружили… но жена приглашала его в дом… я не возражал… интересны не только птицы… — Он открыл глаза, посмотрел на Потапова и снова закрыл. — Сейчас… дальше… Это был изумительный карьерист… Хитрый, как дьявол… И ему везло… Однажды… он сказал мне: каждый, кто хочет сделать себе имя в науке… должен прочитать… всего Ленина… Что скажешь против этого?.. Но надо было слышать… как это было сказано… Да… Забыл важное. Все, что он писал и говорил о биологии… не было лишено интереса. Он, как говорится, хорошо знал предмет… И вот… десять дней назад он был здесь у меня… сидел в этом кресле… Представьте себе — не эвакуировался. Сказал — не захотел… Ленинград… сказал… останется Ленинградом… что бы ни произошло. А я сказал… Ленинград назовут Гитлерштадт… Вы думаете, он закричал? Стал уверять, что я его не так понял?.. Отнюдь… Он сказал, что… биологическая школа у них… очень сильная… стал называть имена… Тогда я закричал… глупо… истерически. Чтобы убирался вон и так далее. Скажите… чего он от меня хотел?
— Ему нужны союзники, — ответил Потапов.
— Боже мой… боже мой… — тихо сказал профессор. Потапов смотрел на него и думал о том, что можно сделать, чтобы помочь этому старому человеку.
— Кто вам выкупает хлеб, профессор? — спросил Потапов.
— Девочка из нашего дома… Катя… Она мне и воду приносит… А знаете, у этого биолога… физиономия сытая… он не умрет…
— Я могу вам чем-нибудь помочь? — спросил Потапов.
— Да… — еле внятно сказал профессор. — Очень обяжете… пожалуйста… поверните меня обратно… и бороду… сюда…
Потапов встал, наклонился над ним и повернул его легкое тело снова на спину.
Старик сказал что-то беззвучно — одними губами и затих.
Потапов посидел, подождал, мучительно соображая, что сейчас он мог бы для него сделать, но ничего не придумал.
Надо было идти к себе и тоже постараться уснуть.
Давыдченко явился утром, когда в промороженных окнах едва наметилась синева зимнего дня. Потапов провел его в кабинет.
— Что случилось? — спросил он.
— Дело есть, — ответил Давыдченко.
— Но зачем же в такую рань? Мне на работу надо.
— Куда?
— На работу.
— Бросьте… что еще за работа?
— Работаю на швейной фабрике. — Потапов встал. — Пошли…
— Вот это да! — сказал Давыдченко. — Вы что же, не могли остаться в стороне и так далее?
— А вам-то какое дело? — Потапов стал застегивать свою овчину и направился к дверям.
Давыдченко подошел, схватил за руку:
— Да бросьте вы!.. Сядьте, прошу вас. Есть серьезный разговор.
— Мне нельзя опаздывать.
— Да бросьте вы, Дмитрий Трофимович! У меня серьезное дело.
— У меня тоже.
— Значит, и нашим и вашим?
— По крайней мере, ясно, кто я и чем занимаюсь.
— Дмитрий Трофимович, вами интересуются большие люди. Они придумали великое дело. Создают организацию патриотов, хотят сохранить исторические и культурные ценности Ленинграда.
— Сохранить от немцев?
— А разве они не заинтересованы, чтобы все оставалось на месте?
— Вот это уже понятнее, — сказал Потапов. — Что требуется от меня?
— Участие, и все. Сам я больше ничего сказать не могу. С вами будут говорить другие. Послезавтра я жду вас в полдень на перекрестке Загородного и Ломоносова. Знаете? И мы пойдем… Не хотел говорить… но по дружбе, Дмитрий Трофимович… К вам относятся очень серьезно. Вы же знаете немецкий?
— Ну и что?
— Если идти… туда… к ним…
— Ясно. И вы сказали, что у вас есть на примете такой дурак? — спросил Потапов.
— Ну, зачем вы так, Дмитрий Трофимович?
— Ладно. Поговорим — увидим. Я опаздываю, Михаил Михайлович. Пойдемте.
По лестнице поднимались девушки с носилками. Дверь в квартиру профессора была открыта.
На улице у подъезда стояли саночки…
Из ленинградского дневника
Я только что пришел со свадьбы. Со свадьбы, черт побери! Где были и жених при крахмалке и невеста в белом платье. И были гости. И мы пили водку и кричали «горько!».Варя Малахова из бытовой команды выходила замуж.
Свадьба в городе, где ежедневно от голода умирают люди. Пир во время чумы?
Нет! Торжество жизни над смертью!
Жених — младший лейтенант с зенитной батареи — пожелал на свадьбе быть в штатском, и девчата достали ему белую рубашку. Неважно, что рубашка была номера на три больше, жениху пришлось в январе закатать рукава как в июльскую жару. Справляли свадьбу в казарме, где жили девчата. Чистая, светлая комната, как в женском студенческом общежитии. Стол был сделан из двух половинок двери, положенных на козлы. Гостей было человек двадцать — девчата из бытовых команд и зенитчики. Все пришли со своим хлебом. Водка была зенитная.
Я сидел между матерью невесты и командиром батареи капитаном Савиным. «Пусть благодарят бога, что нелетная погода, а то я бы им дал свадьбу», — вдруг сказал капитан и засмеялся. Он вытащил из кармана фотографию жены, двух дочек и объяснил: «В Перми живут, там войны нет. Счастье. Верно?»
Мать невесты — травмайный вагоновожатый. Но трамвай теперь бездействует, и она работает в госпитале. «Дочка ты моя единственная, — сказала она нараспев. — Не такой я тебе свадьбы желала, чтоб вот так сидеть на кроватях и чтобы хлеб был самой сладкой едой. Но раз уж любовь к тебе пришла и украсила твою страшную жизнь среди покойников, совет тебе да любовь. Отцу я напишу, как все тут было, и он еще сильнее будет бить врагов. В народе говорят, что для рождения и смерти время не выбирают. И свадьбу тоже надо играть, когда любовь пришла. Будьте счастливыми, ребятки мои».
«Ура!» — закричал капитан Савин. За ним все: «Ура!»
На наш крик со второго этажа прибежал старичок. «Что случилось? Что случилось? — спрашивал он. — У меня радио не работает. Войне конец?»
Узнав, в чем дело, он заплакал. Ему дали рюмку водки и целый черный сухарь. Водку он выпил за молодых, а сухарь унес с собой. И когда он ушел, мы долго молчали.
Жених — совсем еще мальчик, хотя и младший лейтенант, — собрался говорить. Он заметно опьянел, и капитан Савин смотрел на него тревожно. «Не испортил бы песни, сопляк», — тихо сказал он мне. Но жених ничего не испортил. Он сказал коротко: «Шел я на войну, думал, погибну, а я на ней счастье нашел. Вот тебе и война». Он засмеялся и стал целовать жену, не ожидая, «горько».
Глава двадцать первая
Давыдченко назначил Потапову прийти через день, в полдень, на угол Загородного проспекта и улицы Ломоносова.
В одиннадцать Потапов был уже на месте — нужно посмотреть, откуда появится Давыдченко, как себя поведет, не будет ли его кто-нибудь сопровождать.
Потапов зашел в подъезд с застекленной дверью, оттуда прекрасно видел весь перекресток. Была оттепель, над городом размахнулось чистое, светлое небо. Редкие прохожие шли медленно, не глядя по сторонам. Около стены напротив стоял, прислонившись, старик — отдыхал, наверно, а около афишной тумбы стоял парень из отдела Прокопенко. Вчера Потапов звонил Грушко, чтобы на всякий случай прислали наблюдение.
На улице пустынно, тихо. Где-то в стороне проехала машина. Прошли два моряка. Потапов снова посмотрел на знакомого парня из отдела Прокопенко… Витя Ярцев, в баскетбол здорово играет… женился перед самой войной… «Эх, перекинуться бы с ним хотя бы словечком», — подумал Потапов и тяжело вздохнул.
За пятнадцать минут до назначенного срока появился Давыдченко. В этот момент послышался свистящий вой и где-то неподалеку ударил снаряд. Давыдченко, сильно пригнувшись, побежал по улице Ломоносова и нырнул в ворота. Второй снаряд разорвался где-то дальше. Парень из «наружки» медленно пошел к воротам, в которые забежал Давыдченко. Ярцев был одет как офицер-фронтовик — в обоженном полушубке, на поясе пистолет, на бедре — планшет, на голове — солдатский суконный треух. Он зашел в ворота и тотчас снова вышел, глядя в небо и прислушиваясь. Спустя минуту рядом с ним показался Давыдченко. Он спросил что-то, и Ярцев долго отвечал и показывал рукой на небо.
Несколько снарядов легли где-то совсем далеко, только чуть дрогнула земля и донесся долгий неясный грохот. Давыдченко сказал что-то фронтовику, тот покачал головой, показал на небо, рассмеялся и остался в воротах. Давыдченко двинулся к перекрестку, а минутой позже Потапов вышел ему навстречу.
— Давайте быстренько. — Давыдченко взял Потапова под руку и быстро зашагал к улице Марата.
Потом проходными дворами они вышли на Лиговский проспект, пересекли еще один запутанный двор и оказались на Тамбовской улице.
Из темного туннеля каменных ворот через разбитую дверь они вошли в старый дом. По расшатанным обледеневшим ступеням поднялись на второй этаж и вошли в темный коридор. Давыдченко взял Потапова за руку и повел, ощупью нашел нужную дверь и негромко постучал. Тотчас открыли. Они вошли в тесную переднюю, из-за перегородки, не доходящей до потолка, проникал слабый свет. Давыдченко шепнул что-то открывшему дверь мужчине и ушел. Мужчина скрылся за перегородку.
— Раздеваться не надо, проходите! — крикнул он оттуда.
Потапов вошел. В небольшой комнате горела жестяная керосиновая лампа с самодельным абажуром из книжного переплета. Лицо и грудь высокого человека, стоявшего у стола, были в тени, освещены лишь его сильные руки, опиравшиеся на стол.
— Давненько жду вас, — негромко сказал человек надтреснутым мягким баском и вышел из тени.
Это был человек лет пятидесяти пяти с вытянутым книзу лицом и выдающимся вперед острым подбородком. Светлые глаза смотрели внимательно, холодно. Густые седеющие волосы над выпуклым лбом были гладко зачесаны назад. На нем был хороший, несколько старомодный костюм из дорогого материала, широкие мятые лацканы оттопыривались, и он все время приглаживал их, брюки заправлены в грубые сапоги. Под пиджаком — военная гимнастерка без петлиц.
— Дмитрий Трофимович? Я тоже Дмитрий, но Сергеевич, — сказал он, протягивая руку. — Здравствуйте.
Потапов почувствовал сильную, жесткую руку.
— Давайте присядем, в ногах, говорят, правды нет, а мы оба нуждаемся именно в ней — не так ли? — мягко и неторопливо сказал Дмитрий Сергеевич.
Они сели к столу. Потапов внутренне собрался, но казалось, что он нервничает, — он и на самом деле волновался.
— Давыдченко рассказал мне про вас… — начал Дмитрий Сергеевич. — Мы в одинаковом положении — я тоже живу не под своим именем. Это нелегко…
— Да, да… — сказал Потапов и с готовностью добавил: — Главным образом в моральном отношении, но я перестал бояться, только когда перешел на чужой паспорт. И только после этого я стал учиться, получил диплом инженера, работу.
— Ваш научно-исследовательский институт эвакуирован? — все так же мягко и неторопливо спросил Дмитрий Сергеевич.
— Да. Полностью.
— А как же вам удалось остаться?
— Накануне эвакуации объявил, что ухожу в ополчение. Я ведь не из тех, кого в институте считали незаменимыми…
— Но вы же военнообязанный? — мягко перебил Дмитрий Сергеевич.
— У меня белый билет — эпилепсия.
— Всерьез?
— Да, я болел — это было давно, а теперь… умею болеть… — Из-за толстых стекол очков светлые глаза Потапова смотрели на собеседника спокойно и искренне. Потапов смотрел на него и старался понять, что тот сейчас думает, верит ли ему. Все в нем было неизменно: и мягкость речи, и холодная напряженность взгляда, а в эти минуты проверялось самое сложное звено легенды Потапова.
— Вы действительно купили дачу? — сочувственно спросил Дмитрий Сергеевич.
— Там я и познакомился с Давыдченко, — сказал со вздохом Потапов.
— Да, я знаю, — кивнул Дмитрий Сергеевич. — Кстати, какое он на вас производит впечатление?
Потапов поднял на него удивленный взгляд:
— Вы интересуетесь моим мнением о человеке, который пользуется у вас большим авторитетом, чем я?
— Когда собираешь кувшин по черепкам, каждому кусочку так трудно найти его единственно правильное место, — не сразу ответил Дмитрий Сергеевич. — Я спрашиваю не в смысле доверия. Я вообще не должен был задавать этот вопрос. Мне хочется только знать: когда вы уговаривали Давыдченко ехать из Гатчины в Ленинград, что вами руководило?
— Смесь трезвого рассудка и страха.
Потапов тщательно стряхнул со стола невидимую соринку, внимательно осмотрел свои пальцы и только тогда поднял взгляд.
— Зачем вы все это сделали? Я имею в виду все, все, начиная с отказа эвакуироваться? — спросил Дмитрий Сергеевич.
Потапов долго сидел, погруженный в свои мысли, не глядя на собеседника.
— А вам не хочется стать самим собой и однажды открыто съездить на могилу матери? — спросил он наконец.
Дмитрий Сергеевич пристально смотрел на него, но Потапов, кажется, не замечал его.
— Больше всего я хочу, чтобы вы поверили и не сочли меня дураком, — продолжал он, глядя на свои руки. — Вы спрашиваете: зачем? В ответ ничего определенного сказать не могу, а врать не буду. — Потапов помолчал и сказал с ожесточением: — Ясно только, что все это не мое и мне не нужно. Что взамен? Не знаю! Не знаю!
— Но шить белье для Красной Армии?
— А вы прикажете ничего не делать? А как тогда жить, Дмитрий Сергеевич? — ответил Потапов очень серьезно. — Белье, наконец, может пригодиться всем.
— Кому — всем?
— Всем, вы меня прекрасно понимаете… И понимаете, почему я легко пошел на первое же предложение Давыдченко. В этом, кстати, ответ на ваш вопрос — зачем.
— Положим, вы дали согласие не так уж легко.
— Видимо, Давыдченко пытался повысить свои акции — бог с ним, — да, я согласился сразу же. — Потапов казался очень возбужденным.
— Откровенность за откровенность, — сказал Дмитрий Сергеевич мягко. — Вас рекомендовал нам Давыдченко, а его уровень, знаете… Мне показалось подозрительным, как вы охотно, без всяких выяснений, согласились пойти с ним к незнакомым людям. Я запретил ему тогда встретиться с вами.
— Надеюсь, однако, что не по вашему совету он сказал через дверь, что его нет дома.
— Ду-у-у-рак! — вырвалось у Дмитрия Сергеевича.
— Теперь это уже неважно. Он изложил мне, однако, цель, которую вы перед собой ставите, она показалась мне некрупной.
— Да, — согласился Дмитрий Сергеевич. — Для начала мы хотим предложить им свою ограниченно-культурническую услугу — сохранение исторических и культурных ценностей нашего города. Вы понимаете, что речь идет о богатстве, равного которому нет во всем мире, они знают об этом.
— Но тогда зачем идти через фронт? Зачем вам сейчас связь с ними?
— Предоставится ли нам потом возможность обратить на себя их внимание — вот в чем вопрос. Вы подумайте только, что будет в тот момент здесь твориться…
— Пожалуй, вы правы, — подумав, согласился Потапов.
— У нас есть еще одна возможность установить связь с ними, но, чтобы подойти к ней, нужно рисковать, а не хотелось бы, слишком великое дело намечено нами. Без громких слов — историческое.
Потапов медленно наклонил голову, соглашаясь, но спросил:
— А не будут ли эти наши ценности объявлены попросту военным трофеем? Тогда мы станем для них помехой.
— Не подлежит сомнению культура и цивилизованность этой нации, — ответил Дмитрий Сергеевич. — Но, может быть, именно поэтому нужна связь с ними.
— Идти к ним с этим? Не знаю… не знаю… Если бы пришлось идти мне, я бы не решился. Они спросят: от кого вы собираетесь сберечь свои ценности? Что прикажете отвечать?
— От большевиков…
— А что они могут с ними сделать? Вывезти они уже не могут, а когда речь подойдет к финалу, и думать об этом не станут. «Значит, вы хотите сохранить свои ценности от нас?» — спросят они. Что прикажете отвечать? К какой стенке становиться?
— Мне нравится, что вы переводите это на себя, — сказал Дмитрий Сергеевич.
— Давыдченко сказал, что мне и отводится именно эта роль.
— Стыдно сознаться, Дмитрий Трофимович, но из лиц, которым мы можем довериться, ни одни не знает немецкого языка.
— Знание языка не может лишить разума, — проворчал Потапов.
— Ни одного безрассудного шага мы делать не собираемся, — сказал Дмитрий Сергеевич. — Но в принципе вы могли бы?
— В принципе — нет, абстрактно… пожалуй…
Дмитрий Сергеевич предложил встретиться через несколько дней.
Когда Потапов вышел, уже смеркалось. В темном дворе к нему подошел Давыдченко.
— Куда вы? — спросил он тревожно.
— Домой, конечно. До свидания, Михаил Михайлович, я очень спешу. — Потапов быстро зашагал к выходу на улицу.
— До свидания… — растерянно прозвучало у него за спиной.
До этого утра блокада для меня была разве что непроходящим желанием поесть. Я научился делить на три части свои 125 граммов и две части — утром и вечером — съедаю под кипяток, а третий ломтик — днем в комендатуре, где получаю тарелку дрожжевого супа. Я много хожу, много работаю, а дистрофия, она, оказывается, в валенке пряталась. Ничего, конечно, особенного, но все-таки надо к этому привыкнуть.
Долго сидел, собирался вниз разжиться кипятком. Открылась дверь, вошел милиционер, пожилой, довольно высокого роста; раньше он был, наверно, полный, но сейчас все на нем обвисло: и кожа на серых щеках, и шинель.
Он плюхнулся на стул и отрывисто, со свистом в груди сказал:
— Очень прошу вас… пойдемте со мной понятым… тут один не наш человек… помер, значит… Надо оформить.
Покойник был на третьем этаже, и поднимались мы туда долго, с остановками, дышали, как два старых паровоза.
Я его стразу узнал, видел его несколько раз в гостинице. Кто-то сказал, что он эстонец, капитан судна, потонувшего по пути из Таллинна в Ленинград. Крупный, красивый, лет пятидесяти, он ходил в черной элегантной шинели с форменными нашивками на рукавах. Лежал он такой же большой, широкоплечий, но неправдоподобно плоский. Он знал, что умирает, — лежал строго навзничь, и руки были скрещены на груди. Шинель с нашивками покрывала его.
В одиннадцать Потапов был уже на месте — нужно посмотреть, откуда появится Давыдченко, как себя поведет, не будет ли его кто-нибудь сопровождать.
Потапов зашел в подъезд с застекленной дверью, оттуда прекрасно видел весь перекресток. Была оттепель, над городом размахнулось чистое, светлое небо. Редкие прохожие шли медленно, не глядя по сторонам. Около стены напротив стоял, прислонившись, старик — отдыхал, наверно, а около афишной тумбы стоял парень из отдела Прокопенко. Вчера Потапов звонил Грушко, чтобы на всякий случай прислали наблюдение.
На улице пустынно, тихо. Где-то в стороне проехала машина. Прошли два моряка. Потапов снова посмотрел на знакомого парня из отдела Прокопенко… Витя Ярцев, в баскетбол здорово играет… женился перед самой войной… «Эх, перекинуться бы с ним хотя бы словечком», — подумал Потапов и тяжело вздохнул.
За пятнадцать минут до назначенного срока появился Давыдченко. В этот момент послышался свистящий вой и где-то неподалеку ударил снаряд. Давыдченко, сильно пригнувшись, побежал по улице Ломоносова и нырнул в ворота. Второй снаряд разорвался где-то дальше. Парень из «наружки» медленно пошел к воротам, в которые забежал Давыдченко. Ярцев был одет как офицер-фронтовик — в обоженном полушубке, на поясе пистолет, на бедре — планшет, на голове — солдатский суконный треух. Он зашел в ворота и тотчас снова вышел, глядя в небо и прислушиваясь. Спустя минуту рядом с ним показался Давыдченко. Он спросил что-то, и Ярцев долго отвечал и показывал рукой на небо.
Несколько снарядов легли где-то совсем далеко, только чуть дрогнула земля и донесся долгий неясный грохот. Давыдченко сказал что-то фронтовику, тот покачал головой, показал на небо, рассмеялся и остался в воротах. Давыдченко двинулся к перекрестку, а минутой позже Потапов вышел ему навстречу.
— Давайте быстренько. — Давыдченко взял Потапова под руку и быстро зашагал к улице Марата.
Потом проходными дворами они вышли на Лиговский проспект, пересекли еще один запутанный двор и оказались на Тамбовской улице.
Из темного туннеля каменных ворот через разбитую дверь они вошли в старый дом. По расшатанным обледеневшим ступеням поднялись на второй этаж и вошли в темный коридор. Давыдченко взял Потапова за руку и повел, ощупью нашел нужную дверь и негромко постучал. Тотчас открыли. Они вошли в тесную переднюю, из-за перегородки, не доходящей до потолка, проникал слабый свет. Давыдченко шепнул что-то открывшему дверь мужчине и ушел. Мужчина скрылся за перегородку.
— Раздеваться не надо, проходите! — крикнул он оттуда.
Потапов вошел. В небольшой комнате горела жестяная керосиновая лампа с самодельным абажуром из книжного переплета. Лицо и грудь высокого человека, стоявшего у стола, были в тени, освещены лишь его сильные руки, опиравшиеся на стол.
— Давненько жду вас, — негромко сказал человек надтреснутым мягким баском и вышел из тени.
Это был человек лет пятидесяти пяти с вытянутым книзу лицом и выдающимся вперед острым подбородком. Светлые глаза смотрели внимательно, холодно. Густые седеющие волосы над выпуклым лбом были гладко зачесаны назад. На нем был хороший, несколько старомодный костюм из дорогого материала, широкие мятые лацканы оттопыривались, и он все время приглаживал их, брюки заправлены в грубые сапоги. Под пиджаком — военная гимнастерка без петлиц.
— Дмитрий Трофимович? Я тоже Дмитрий, но Сергеевич, — сказал он, протягивая руку. — Здравствуйте.
Потапов почувствовал сильную, жесткую руку.
— Давайте присядем, в ногах, говорят, правды нет, а мы оба нуждаемся именно в ней — не так ли? — мягко и неторопливо сказал Дмитрий Сергеевич.
Они сели к столу. Потапов внутренне собрался, но казалось, что он нервничает, — он и на самом деле волновался.
— Давыдченко рассказал мне про вас… — начал Дмитрий Сергеевич. — Мы в одинаковом положении — я тоже живу не под своим именем. Это нелегко…
— Да, да… — сказал Потапов и с готовностью добавил: — Главным образом в моральном отношении, но я перестал бояться, только когда перешел на чужой паспорт. И только после этого я стал учиться, получил диплом инженера, работу.
— Ваш научно-исследовательский институт эвакуирован? — все так же мягко и неторопливо спросил Дмитрий Сергеевич.
— Да. Полностью.
— А как же вам удалось остаться?
— Накануне эвакуации объявил, что ухожу в ополчение. Я ведь не из тех, кого в институте считали незаменимыми…
— Но вы же военнообязанный? — мягко перебил Дмитрий Сергеевич.
— У меня белый билет — эпилепсия.
— Всерьез?
— Да, я болел — это было давно, а теперь… умею болеть… — Из-за толстых стекол очков светлые глаза Потапова смотрели на собеседника спокойно и искренне. Потапов смотрел на него и старался понять, что тот сейчас думает, верит ли ему. Все в нем было неизменно: и мягкость речи, и холодная напряженность взгляда, а в эти минуты проверялось самое сложное звено легенды Потапова.
— Вы действительно купили дачу? — сочувственно спросил Дмитрий Сергеевич.
— Там я и познакомился с Давыдченко, — сказал со вздохом Потапов.
— Да, я знаю, — кивнул Дмитрий Сергеевич. — Кстати, какое он на вас производит впечатление?
Потапов поднял на него удивленный взгляд:
— Вы интересуетесь моим мнением о человеке, который пользуется у вас большим авторитетом, чем я?
— Когда собираешь кувшин по черепкам, каждому кусочку так трудно найти его единственно правильное место, — не сразу ответил Дмитрий Сергеевич. — Я спрашиваю не в смысле доверия. Я вообще не должен был задавать этот вопрос. Мне хочется только знать: когда вы уговаривали Давыдченко ехать из Гатчины в Ленинград, что вами руководило?
— Смесь трезвого рассудка и страха.
Потапов тщательно стряхнул со стола невидимую соринку, внимательно осмотрел свои пальцы и только тогда поднял взгляд.
— Зачем вы все это сделали? Я имею в виду все, все, начиная с отказа эвакуироваться? — спросил Дмитрий Сергеевич.
Потапов долго сидел, погруженный в свои мысли, не глядя на собеседника.
— А вам не хочется стать самим собой и однажды открыто съездить на могилу матери? — спросил он наконец.
Дмитрий Сергеевич пристально смотрел на него, но Потапов, кажется, не замечал его.
— Больше всего я хочу, чтобы вы поверили и не сочли меня дураком, — продолжал он, глядя на свои руки. — Вы спрашиваете: зачем? В ответ ничего определенного сказать не могу, а врать не буду. — Потапов помолчал и сказал с ожесточением: — Ясно только, что все это не мое и мне не нужно. Что взамен? Не знаю! Не знаю!
— Но шить белье для Красной Армии?
— А вы прикажете ничего не делать? А как тогда жить, Дмитрий Сергеевич? — ответил Потапов очень серьезно. — Белье, наконец, может пригодиться всем.
— Кому — всем?
— Всем, вы меня прекрасно понимаете… И понимаете, почему я легко пошел на первое же предложение Давыдченко. В этом, кстати, ответ на ваш вопрос — зачем.
— Положим, вы дали согласие не так уж легко.
— Видимо, Давыдченко пытался повысить свои акции — бог с ним, — да, я согласился сразу же. — Потапов казался очень возбужденным.
— Откровенность за откровенность, — сказал Дмитрий Сергеевич мягко. — Вас рекомендовал нам Давыдченко, а его уровень, знаете… Мне показалось подозрительным, как вы охотно, без всяких выяснений, согласились пойти с ним к незнакомым людям. Я запретил ему тогда встретиться с вами.
— Надеюсь, однако, что не по вашему совету он сказал через дверь, что его нет дома.
— Ду-у-у-рак! — вырвалось у Дмитрия Сергеевича.
— Теперь это уже неважно. Он изложил мне, однако, цель, которую вы перед собой ставите, она показалась мне некрупной.
— Да, — согласился Дмитрий Сергеевич. — Для начала мы хотим предложить им свою ограниченно-культурническую услугу — сохранение исторических и культурных ценностей нашего города. Вы понимаете, что речь идет о богатстве, равного которому нет во всем мире, они знают об этом.
— Но тогда зачем идти через фронт? Зачем вам сейчас связь с ними?
— Предоставится ли нам потом возможность обратить на себя их внимание — вот в чем вопрос. Вы подумайте только, что будет в тот момент здесь твориться…
— Пожалуй, вы правы, — подумав, согласился Потапов.
— У нас есть еще одна возможность установить связь с ними, но, чтобы подойти к ней, нужно рисковать, а не хотелось бы, слишком великое дело намечено нами. Без громких слов — историческое.
Потапов медленно наклонил голову, соглашаясь, но спросил:
— А не будут ли эти наши ценности объявлены попросту военным трофеем? Тогда мы станем для них помехой.
— Не подлежит сомнению культура и цивилизованность этой нации, — ответил Дмитрий Сергеевич. — Но, может быть, именно поэтому нужна связь с ними.
— Идти к ним с этим? Не знаю… не знаю… Если бы пришлось идти мне, я бы не решился. Они спросят: от кого вы собираетесь сберечь свои ценности? Что прикажете отвечать?
— От большевиков…
— А что они могут с ними сделать? Вывезти они уже не могут, а когда речь подойдет к финалу, и думать об этом не станут. «Значит, вы хотите сохранить свои ценности от нас?» — спросят они. Что прикажете отвечать? К какой стенке становиться?
— Мне нравится, что вы переводите это на себя, — сказал Дмитрий Сергеевич.
— Давыдченко сказал, что мне и отводится именно эта роль.
— Стыдно сознаться, Дмитрий Трофимович, но из лиц, которым мы можем довериться, ни одни не знает немецкого языка.
— Знание языка не может лишить разума, — проворчал Потапов.
— Ни одного безрассудного шага мы делать не собираемся, — сказал Дмитрий Сергеевич. — Но в принципе вы могли бы?
— В принципе — нет, абстрактно… пожалуй…
Дмитрий Сергеевич предложил встретиться через несколько дней.
Когда Потапов вышел, уже смеркалось. В темном дворе к нему подошел Давыдченко.
— Куда вы? — спросил он тревожно.
— Домой, конечно. До свидания, Михаил Михайлович, я очень спешу. — Потапов быстро зашагал к выходу на улицу.
— До свидания… — растерянно прозвучало у него за спиной.
Из ленинградского дневника
Утром обнаружил, что верхнее стекло в окне моего номера разморозилось и даже виден край крыши. Еще с вечера чувствовалось, что будет оттепель. Кто-то говорил — не баловать ноги валенками, а я почти два месяца не надевал сапоги. Решил надеть. Но что за чертовщина? Без портянки, только на шерстяной носок и то не лезут. А были на три номера больше. Посмотрел — нога не моя, огромная, вся распухла. Ткнул пальцем подъем, осталась глубокая ямка. Долго сидел, согнувшись, разглядывая ноги, дышать стало тяжело. Выпрямился — закружилась голова…До этого утра блокада для меня была разве что непроходящим желанием поесть. Я научился делить на три части свои 125 граммов и две части — утром и вечером — съедаю под кипяток, а третий ломтик — днем в комендатуре, где получаю тарелку дрожжевого супа. Я много хожу, много работаю, а дистрофия, она, оказывается, в валенке пряталась. Ничего, конечно, особенного, но все-таки надо к этому привыкнуть.
Долго сидел, собирался вниз разжиться кипятком. Открылась дверь, вошел милиционер, пожилой, довольно высокого роста; раньше он был, наверно, полный, но сейчас все на нем обвисло: и кожа на серых щеках, и шинель.
Он плюхнулся на стул и отрывисто, со свистом в груди сказал:
— Очень прошу вас… пойдемте со мной понятым… тут один не наш человек… помер, значит… Надо оформить.
Покойник был на третьем этаже, и поднимались мы туда долго, с остановками, дышали, как два старых паровоза.
Я его стразу узнал, видел его несколько раз в гостинице. Кто-то сказал, что он эстонец, капитан судна, потонувшего по пути из Таллинна в Ленинград. Крупный, красивый, лет пятидесяти, он ходил в черной элегантной шинели с форменными нашивками на рукавах. Лежал он такой же большой, широкоплечий, но неправдоподобно плоский. Он знал, что умирает, — лежал строго навзничь, и руки были скрещены на груди. Шинель с нашивками покрывала его.